Сделать так, чтобы на сотни верст кругом народ видел, трепетал, знал, кричал: душат и задушат кровопийц кулаков.
Телеграфируйте получение и исполнение.
Ваш Ленин.
Эта фраза в конце каждого письма, даже самого кровавого, казалась чем-то неестественным, как будто маньяк, прежде чем зарезать жертву, успокаивает ее и гладит по голове.
Назначить заложников. Расстрелять кулаков. Топить офицеров.
Ваш Ленин.
Не хватает только смайлика в конце.
Бейте белых, трахайте гусей.)
Ваш Ленин.
Потом Паша и девушка целовались прямо на диване уже полураздетыми, разогревались к тому, что будет дальше. А я словно исчез из мира, и смотрел на эстакаду за окном, которая с высоты восемнадцатого этажа переливалась, словно новогодняя елка, такая теплая, такая родная, знакомая и волшебная, как та самая первая елка из самого светлого детства.
Когда еще не знал близости на кухне с блондинкой и другом. Как же ее звали? Эту блондинку из музея. Надо спросить у Паши, он наверняка помнит, он ходячая картотека и передвижной архив с информацией о лучших девушках из богемной среды.
Вдох.
Главное, задержать дыхание.
А после плавно выдохнуть.
Первый раз я попробовал в Амстердаме, куда мы ездили с девушкой. Забавно, что приехал я в Амстердам с одной, а уехал с другой. Гулял там с третьей, но из-за количества, скуренного не помню их имен, только цвет волос и размер груди каждой.
Я еще раз обвожу кухню взглядом. В тумане красных помад проскакивают вспышки черных, синих и даже салатовых губ. Сколько губ, в которые можно вложить большой палец, когда она закатывает глаза, но как мало губ, которые хочется целовать утром.
Боже, истинно ты сотворил любовь вечную, чтобы творить ненависть к мимолетному.
Я ухожу по-английски.
Спускаюсь по лестнице, где у выхода нещадно тошнит моего знакомого казаха Гародяна, а какой-то кудрявый мужчина с талантливым лицом придерживает его одной рукой за грудь, а другой за поясницу, но чуть ниже самой поясницы, на грани.
Сейчас, там наверху, Паша рассказывает бунтарке-отличнице о том, как прожил два года в Китае нелегально. Он уезжал как студент, его отчислили в процессе, и он попал в какую-то странную историю, был знаком со всей Пекинской, а может быть, и Шанхайской богемой, к нему даже приставал старый богатый китайский гомосексуал, чем Паша непременно гордится. Зачем он рассказывал эту историю девушкам каждый раз при знакомстве, ума не приложу. Дальше обычно следуют разговоры про поездки, политику и далекие страны, о которых каждый русский мечтает из-за неказистости его собственного земного существования, а потом все сведется к коронной теме. Из-за увлечения восточной философией, любой разговор о смысле жизни или около того превращался у Паши в следующий набор фраз.
– А вы не знаете, кто все это организовал, то, что здесь происходит?
– А ведь ничего не происходит. Никогда ничего не происходит. Время обманывает нас.
– А как оно нас обманывает?
– Время – это путь. Направление. Вектор. Ходить по времени в одном направлении – все равно, что из сотни дорог выбрать одну и ходить по огромному футбольному стадиону только вперед. Когда-нибудь уткнешься в забор. Но у стадиона есть трибуны, подвалы, парковки и есть огромный мир за ним. Я понял это в Китае, когда постиг то самое буддийское ничто.
– Если времени нет, то что тогда есть?
– Это вопрос, на который сможешь ответить ты и только ты.
– Я же не знаю сама себя.
– Нет, знаешь себя. Ты словно лишившийся памяти человек, он знает, но не узнает. Ты знаешь, но не узнаешь. Вопрос не где, а с кем. Есть старое предание про случайного Самосущего. Самосущий созерцал самого себя миллионы лет, созерцал мир до его создания и само Создание до того, как его утвердили. Он созерцал движение мириадов кварков и игру сотен струн времени, из которых состоит наш мир. Самосущий был самим естеством, и в каждом протоне был его лик. А потом он проснулся в мире людей, случайно осознав себя здесь. Так он стал Проснувшимся среди спящих. И Спящим среди проснувшихся.
Я знал эти речи наизусть и, если бы с Пашей что-либо случилось, именно я и мог бы стать его ближайшим адептом и нести учение народам.
Выхожу на улицу, оставив сзади праздные шум и грохот. Иду, устремив взгляд прямо в глаза Городу. И мы растворяемся друг в друге, словно ни меня, ни нас нет, как будто всего видимого нет. В такие секунды кажется, что бесконечные потоки времени, неизвестно где берущие свое начало, и непонятно куда убегающие, проскочат мимо, и их неумолимое холодное дыхание не коснется души. А потом в черной луже блеснет отражение красного вечернего огня. И все встанет на свои места – и смерть, и время. Все это тебя коснется и сквозь тебя пройдет. И тогда замедляешь шаг, а потом постепенно останавливаешься, смотришь на засвеченное городским заревом небо, потому что торопиться, по сути, некуда.
Глава II
Сегодня Рене сидел на общей лестнице прямо на узорчатой плитке девятнадцатого века и курил, стряхивая пепел на лестницу. Таким образом он вспоминал родную Чагакву или другое родное село, или что он там вспоминал. Если вдруг покажется вам, что человек ведет себя некультурно – бросает окурок, мусорит, паркуется на газоне, вытряхивает ковер в окно, бьет стекло или громко матерится – не ругайте, ведь это ностальгия по родному Саратову, Бангалору, Самарканду или Бухаре. Это гимн родному селу и победе инстинкта над культурой, животного над божественным. Отнеситесь с пониманием, ведь в каждом Бангалоре есть своя незабываемая и самобытная традиция вроде шашлычных в Краснодаре, которая в тысячу раз важнее петербургской плитки девятнадцатого века.
Рене очень пьян; в темноте, а в парадной всегда темно, ведь лампочки никто не менял, его глаза кажутся волшебными болотными огоньками, которые то зажигаются, то гаснут. Он почти спит, опустив голову на колени. Под ступнями хрустят банки из-под пива, название которого даже мне неизвестно. Это седьмая стадия опьянения Рене. Всего их двенадцать. Эти стадии вывел я собственноручно, записал на обрывке какой-то коммунистической газеты, подложенной в почтовый ящик. Но сам до сих пор не понял, зачем они нужны.
Прохожу мимо пьяного африканца, тот замечает меня и пытается улыбнуться. Терпит фиаско и ужасно скалится. В темноте его белые, чуть ли не светящиеся, зубы и глаза пугают до дрожи, будто он демонический дух из архаического прошлого. Со стороны квартиры доносится громкая музыка, кажется, это китайская попса. Очень необычное явление, между прочим, как и любая современная музыка, когда нечто национальное и традиционное пытается скреститься с нетрадиционным и ненациональным по своей природе. Из всего этого получается обычно вселенская катастрофа наподобие русского рэпа. В доме знатного купца снова пахнет кальяном с дешевым табаком, специями, носками и алкоголем, на секунду ты чувствуешь себя в Чагакве, где справить нужду можно прямо между домами из строительного мусора, а еду привычно готовить на горящих покрышках. Несмотря на то, что ты не видел ее, эту Чагакву, кажется, что там примерно как-то так. Китайцы вообще умеют веселиться, они профессионалы по массовым мероприятиям, ведь если их меньше восьми человек в комнате, это они считают жуткой скукой.
Так они обычно и веселились: китайцы у себя в комнате запирались и умудрялись устраивать массовые мероприятия, по своим масштабам, кажется, превыщаюшие самые крупные митинги в Москве. Все китайские студенты, все работники ресторанов паназитской кухни собирались в бедном доме купца Дохтуровского. Африканцы строили свои тусовки в закрытом стиле, сказывалось наследие племенной культуры и разорванность африканского общества. Арабы же не строили ничего, они просто всаживали гашиш, запивали его пивом, орали друг на друга, дрались, слушали рэп. И, если у китайцев и африканцев были перерывы в их времяпрепровождении, то арабы всегда находились в сладостных объятиях кумара.
За спиной закрывается дверь моей комнаты, отделяя от ароматов и звуков Чагаквы.
Вдох.
Выдох.
Тут воздух чистый, он почти не пропитан алкоголем, куревом и специями.
Дыши, дыши, вот так аккуратно и размеренно, чтобы можно было перевести дух и уснуть, не представляя себе, что думает умирающий человек, смотря прямо на стену из окна.
Особенно если он твой брат.
476.
Я окончательно прихожу в себя на своих 21,8 квадратных метрах, разделенных на кухоньку и спальню, в которой будучи малышом спал сам. И он, мой брат, будучи малышом, спал, и отец, как и его отец. Вот здесь, на этом самом месте, где сейчас стоит рабочий стол, мы приходили в этот мир один за одним, а потом здесь же один из нас ушел. Буквально в паре метров от места, где ребенком спал его отец и дед.
Мой брат умер.
Смерть застала семью врасплох, а подробности до сих пор заставляют просыпаться в холодном поту. После смерти отец прибавил лишний десяток, а мать словно потеряла точку опоры. Теперь она заимела ужасающую привычку цепляться за окружающие предметы тонкими руками и, казалось, стоит ей разжать морщинистые пальцы, она унесется вверх в холодные бездны космоса, где будет одиноко слоняться среди комет.
Ему было 34 года. Я бы мог поклясться, что не знал человека здоровее. В отличие от своего младшего брата, он не курил и практически не пил, вел размеренный образ жизни, уверенно сидел в какой-то конторе и планировал с любимой девушкой семью, которая должна была начаться сразу после продажи этой небольшой коробки с плиткой девятнадцатого века. Денег за ее продажу должно было хватить на сносную конуру побольше на окраине. Уже для троих.
Покупатель был найден, и казалось, что совсем скоро брата ожидает прекрасное угасание в теплом уюте. А в это время я буду где-то на берегу озера сжигать свои легкие через трубочку и выдыхать упущенную жизнь.
Труп нашли в самом центре комнаты. Он лежал аккуратно, словно и не падал вовсе, а, еще будучи живым, просто лег вздремнуть на пару минут да так и остался. Никогда бы не подумал, что в 34 можно умереть от сердечного приступа. Никогда бы не подумал, что можно умереть в 34 в одиночестве, вот так, на полу, смотря в старый покоцанный потолок коммунальной квартиры.
Куда он смотрел в последние секунды?
В окно ли?