– Уже не держат. Но за мысль пью! Вы хочете мыслей, их есть у меня! Мы же музей мысли создавали, забыл?
– Да, туда вот эту закинуть, что не Герасим утопил Муму, а Тургенев, а дети думают: Герасим. Тургенев утопил. А вообще – дикий западник.
– Да, западник. Но у него хоть есть что читануть. «Хорь и Калиныч», «Живые мощи». А Достоевский твой что? Прочтёшь – и как пришибленный. «С горстку крови всего». Шинель ещё эта. Её потом на Матрёнином дворе либералы нашли. То-то к топору Раскольникова русофобы липнут. Нет, коллеги, Гончаров их на голову выше. Но не пойму, как не стыдно было в это же время выйти на сцену жизни Толстому с его безбожием? И явился, аллегорически говоря, козлом, который повёл стада баранов к гибели. А уж потом вопли Горького, сопли Чехова, оккультность Блока. Удивительно ли, что до щепки окаянных дней солнца мёртвых стало совсем близко.
– Тихо, поэт проснулся!
И в самом деле поэт монотонно прочёл:
– И откуда взялась Астана? И откуда вся эта страна? Владеют казахи задаром Уралом-рекой, Павлодаром. Знать, надо к порядку призвать сию незербайскую рать. Еще: И не хохлам с караимом володеть нашим Крымом. Мы считаем его своим, да здравствует русский Крым! Еще: И тут уж пиши не пиши – стреляли в царя латыши. И ты позабыть не смей: командовал ими еврей…
– Спасибо, спи. И предлагаю ещё в экспозицию мысль о мысли.
– Мысль о мысли? Теряешь форму.
– Пиши: страсть состоит из страсти. Так?
– А масло состоит из масла.
– Не сбивай. Но страсть начинается с мысли. То есть? То есть проведи опыт, отдели страсть от мысли.
– Люди! Я удивляюсь, что не могу прорваться со своими мыслями о банкирах. Банкиры – все жулики, иначе они не банкиры, так? И они лезут в чужие карманы. И их ловят за руку. Русский банкир честно признаётся: грешен. Еврей: ни за что, это не моя рука, а сам в это время лезет другой рукой в другие карманы.
– Это и записывать не стоит, тут нет новизны. Если у еврея руки под такое заточены. Лучше записать общее понятие теперешнего устройства России: русские пишут законы, евреи их истолковывают. Это легко на примере музыки. Интертрепируют, как хотят.
– Что вы всё на евреев? – голос Лёвы. – Пожалейте их, они и так несчастны. Походите-ка сорок лет по пустыне. Хорошо русским, в лесах отсиделись.
– Тихо вы – начальника разбудите.
– Да он спит.
– Сейчас проверим. Ты спишь? Э! Начальник!
– Сплю, – отвечал я сердито.
– Видишь – спит. Он же не может врать.
– А если не может врать, значит, во сне говорит? Ну, ребята, чувствую – придётся на него пахать. Если и во сне не спит, вот уж запряжёт так запряжёт.
– Под утро меня посещает идея: пора уже нам припахать иудея.
Под такие и им подобные словоизвержения я засыпал. Засыпал не с чужой, а со своей мыслью: уезжать! Другой мысли не было. Ничего себе, завёл домик среди снегов. Я боялся не заснуть, но и эта ночь, как и предыдущая, с трудом, но всё-таки прошла. Удымилась в пропасть вечности, а вот и новый день, летящий из будущего, выбелил окна, осветил пространство душной избы и позвал на волю.
Для памяти или для жизни?
Очень приглядно было на улице. Легко и целебно дышалось. Так розоватились румянцем восхода убелённые снегами просторы, так манила к себе туманная стена седого хвойного леса, что подумалось: ладно, успею ещё уехать. Ещё же и красный угол не оборудовал, живу без икон, прямо как таманские контрабандисты. «На стене ни одного образа – дурной знак», как написал о них Лермонтов. Эти же у меня, я так их ощущаю, люди приличные. Хотя становится и с ними тяжело.
Решил обследовать двор дома. Бывшие хлева нашел заполненными навозом. Мелькнуло внутри: весной пригодится. Значит, душу мою уже что-то здесь держало. То есть захотелось и весной тут быть. А где весна, там и посадки, а где лето, там и уход за грядками, а там уж и подполье заполнено, и зимовать можно.
За хлевами был обширный сарай. Замок на дверях легко разомкнулся. Внутри огляделся, снял с окон фанерные щиты, стало светло.
Было в сарае полно всякой всячины, тутти-кванти, в переводе с итальянского. Но никакие итальянцы не смогли бы объяснить назначение и применение хотя бы десятой части здешних вещей. Мне же, потомку крестьян, находки говорили о многом. Были тут и рубанки, и пилы, и топоры с ухватистыми топорищами. Металл топора звенел, когда я ногтем щелкал по нему. Ах, захотелось срубить хотя бы баньку. Рукоятки инструментов, отглаженные прикосновениями, ухватками хозяев, просились из темницы сарая, звали к работе. Что-то упало сверху. Это напомнила о себе фигурка лошадки. Ею, видно, не успели наиграться.
В углу стояли самодельные лыжи. Взял их, провел ладонью по гладкой скользящей поверхности днища. По бокам днища были проделаны ровные углубления, сделанные рубанком-дорожником. Опять же и слово пришло в память – доро?жить. Дорожить тес для крыши, то есть делать на досках желобки для стока воды. Широкие, прочные лыжи, залюбуешься. С толстыми кожаными петлями. Для валенок. И валенки тут же стояли.
Вынес лыжи во двор, выбил валенки о косяк и вернулся в сарай. Да, тут было всё, чтобы изба и её хозяева были независимы от любой действительности. Конская упряжь, хомуты, дуги, чересседельники, седелки, плуги, а к ним предплужники, бороны – всё было. Слова из крестьянского обихода всплыли со дна и радостно её заполнили. Скородить, лущить, настаивать стог, волокуша, метать вилами – тройчатками, лён трепать, кросна. Тут и ручная льномялка стояла, а у боковой стены ткацкий стан, видно, в исправности, на валу была намотана нитяная основа для тканья половиков. Садись и тки, пристукивай бердом. На стене, на деревянном колышке ждала пряху раскрашенная прялка. Снимай, ставь на широкую лавку у окна и пряди. В щели стены были воткнуты раскрашенные полосатые веретёна. Сколько они отжужжали как пчёлы. Зажужжат ли ещё?
В сарае вдруг посветлело. Это сквозь грязное, тусклое оконце проник солнечный луч, сделавший оконце золотым. Луч в пространстве сарая серебрился от пыли.
Огляделся. Да, праздных вещей и предметов тут не было. Детская лошадка говорила о труде на пашне и о радости дороги, кукла, завёрнутая в одежду из лоскутков, – о будущем материнстве. Сравнивать ли её с нынешней куклой Барби, этой мини-проституточкой, которая требовала покупки все новых нарядов для развлечений: для бала, верховой езды, гольфа, курорта, путешествий с бой-френдом.
В сарае было всё не музейное, всё то, что кормило, и поило, и одевало предков нынешних глотателей химической пищи в американских обжорках. Но до чего же легко оказалось обмануть этих потребителей. Почему же нынешние не зададут себе простой вопрос: если жизнь была у старших такая, какой её показывают демократы, то есть страшной, полной лишений, стукачества, голода и холода, страха, мордобоя, измен, издевательства, то что же тогда дедушки и бабушки вспоминают эту жизнь с радостью, со слезами благодарности? И теперешняя чернуха и мерзость радио, экрана, печати не вызывает ли ещё один вопрос: что ж вы, демократы, всё врёте про наше Отечество?
– Бедно жили, а жизни радовались, друг дружку тянули, пропАсть никому не давали. На работу с песней, с работы с песней. А праздник придёт – босиком плясали. – Вот ответ моей матери, рабы Божией Варвары, на теперешнее очернительство недавнего прошлого России.
И конечно, воспоминания о матери открыли для взгляда старинный, резной оклад для иконы, помещённый над дверью. Но вот беда – самой иконы не было. Пообещав себе на будущее перенести оклад в красный угол и найти или купить икону для него, я решительно вышел в холодное пространство зимнего дня.
Хватит нам сюжетов о том, как кого-то принимали не за того-то. Объяснюсь с ними, что к их ареопагу я никаким боком, умничайте без меня. Приходите на чай, буду рад, куплю баранок. Выпили со встречи и для знакомства, спасибо и до свиданья.
Белая дорога
Прекрасен был наступивший день, пришедший всего на один день. Потерять его было бы грустно и невозвратимо. Я решил запечатлеть его лыжной вылазкой. И по возможности, немаленькой – ещё и для того, что не будут же эти программисты сидеть у меня и без меня, и без подпитки. А мне пора жить.
Всё мне подошло: и валенки, и лыжи. Палок я не нашёл, а пока искал, понял, что их могло и не быть. Какие палки, когда руки заняты топором, ружьем, рыбацкими снастями, полезными ношами с реки, лугов, из поля и леса.
Скольжение по снегу было такое, будто лыжи только что смазали. Накат получался размашистый. Вспоминались способы ходов по лыжне: двухшажный, одношажный, попеременный. Свернул с дороги к близкому лесу. Наст держал. И даже как-то весело вскрикивал, будто дожидался именно меня.
На свежем воздухе вспомнил, что в эти два дня, с этой профессурой, и не молился, и спать ложился без молитвы. Стыдно. Но чего я хотел? Из такой избы, пропитой, прокуренной, все ангелы-хранители уйдут. Это же в сарае этим окладом без иконы мне знак был: отходит от меня благодать. «Смотри!» – сказал я себе и перекрестился, и оглянулся перекрестить село.
Оглянулся через левое плечо – Аркаша. Да не на самоделках, как я, не в валенках, а на спортивных лыжах с ботинками.
– Не гони! – сразу закричал он. – Подожди Сусанина. «Сверкнули мечи над его головой. „Да что вы, ребята, я сам здесь впервой“».
Да, нашел я нагрузочку. Аркаша тараторил, что сегодня квартиранты дом покинут, Юля все приберёт, к ночи останемся втроём.
– К ночи я останусь один.
– Как скажешь, как повелишь, – торопливо соглашался Аркаша. – Я тогда на крыльце перележу, я привычный.
Вдруг он отпрянул назад, будто кто толкнул его в грудь, как на что напоролся. Я проехал по инерции метра три и остановился. Аркаша, будто муха в паутине, бился с чем-то неведомым. Лицо его было растерянным. Он сунулся вправо от лыжни, ткнулся вперед, не получилось. Перебирая лыжами, побежал вдоль чего-то невидимого влево и опять споткнулся. Жалобно заскулил:
– Руку дай! Дай руку. Меня здесь уже отбрасывало. Даже летом. Шел за вениками. Потом отбросило, когда за ягодами. И осенью, когда за грибами.
Я протянул ему палку, как утопающему. Потянул за неё. Нет, бесполезно.
– Это, наверное, партия зелёных вычислила твою частоту и дала приборам указание – не пускать. Видно, грабишь природу. Грибы не срезаешь, рвешь с грибницей. А? Сознайся. Вообще лучше иди к ёй.
– К кому – к ёй? – испуганно спросил он.