Оценить:
 Рейтинг: 0

Остановка по желанию

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 20 >>
На страницу:
8 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Как будто впервые увидел я тогда этот её праздничный, разлюли-малина рот, бесшабашный и манящий! Она к уху моему наклонилась, поскольку была на полголовы выше, но так наклонилась, что я спиной поосязал ещё и её упругую, как резиновые мячики, грудь, и щекотно прошептала: «Возьмёшь меня с собой в Москву, Вова, нет?» Все в классе знали уже, что я переезжаю с родителями в Москву.

Имени её совсем не помню, а всё остальное помню…

Под подошвами сандалий

Лагеря наши располагались сразу за рекой Цна, в Пригородном сосновом лесу, километрах в пяти от центральной площади имени Ленина города Тамбова. Каждый год из лагерей бежали пионеры.

Бежали на восток, в сторону города, к родным домам! Кто от обид и одиночества, кто-то от скуки, а некоторые из удали, которая рвала по-матросски «тельняшку» в подрастающих психеях.

Мало кто понимал – почему мы бежим. В лагерях хорошо кормили – целых четыре раза, считая полдники.

Нас развлекали – по субботам показывали в клубе кино. За смену позволяли пару «свиданий» с родителями.

Была и трудовая «повинность»: вывозили в совхозы собирать, к примеру, «хрущёвские» кукурузные початки. Или как я, под присмотром воспитателя, в один из «сроков», рыли метровой глубины ямы под новые лагерные столбы. Норма – три ямы на один пионерский галстук. Я вырыл пять ям, и не за добавку к ужину, а просто из куража. Из охватившего ни с чего азарта. Как сказали бы в годы «горбачёвской перестройки» газеты – развели пионерские «вертухаи» на «соцсоревнование»!

Но все эти развлечения не заменяли свободы!

Однажды сидя на заборе спиной к истекающему смолой сосновому бору, а лицом к полю, на которое закатывалось солнце, я брякнул своему лагерному дружку по фамилии Толстов: «Рванём домой?»

«А смысл?» – рассудительно отозвался он. Я опять принялся смотреть в поле. Туда же смотрел и Толстов. У него была почти что писательская фамилия, и, наверное, поэтому я поинтересовался, удивляясь своим же словам: «Вот был бы ты писателем, как написал бы про закат?»

Толстов почему-то не удивился, а глубоко задумался.

Пока он думал, я решил: «Завтра сорвусь один!» Свобода начиналась тут же, от забора, на котором мы сидели. Да прямо под подошвами сандалий, свесившихся над ней.

Было нам с Толстовым тогда лет по восемь…

Сегодня, «спускаясь с холма», как однажды сказал о своей жизни известный многим писатель, благодарно шепчу «спасибо» советской пионерии за то, что целый год, если сложить все летние «срока», повезло провести в её лагерях!

Ювенальная история

Не буду скрывать – пороли меня в детстве. Сперва мать с отцом «воспитывали», а позднее, в процессе освоения жизненного пространства и времени, подтянулись к вразумляющим колотушкам чужие люди.

Ничего не нашли папа-мама веселее для заскучавшего после войны фронтового ремня, как жечь им по ягодицам своих же наследников: меня, первенца, потом неожиданно для меня появившегося следующего кандидата на порку, а затем и третьего. На третьем выдохлись. Когда младший брат Ванюша чудил уже в якобы сознательном возрасте, с искренней скорбью в голосе мама сетовала: «Мало тебя порола в детстве!»

О как! Чудесная, скажу я вам, педагогическая мысль!

Итак! – как любила приговаривать мама, нашаривая рукой ремень, – приведу в качестве иллюстрации к выше заявленному всего один личный эпизод, напрямую касающийся затронутой темы. Он не исключительный, даже рядовой, просто первым постучался наружу из чулана подкорки.

Лет эдак в семь, ранним утром пристроил я на плечо самодельное удилище и скрытно переместился из дома на речку Цна, которая неспешно протекала практически параллельно главной магистрали города Тамбова – улице Советской, но внизу, под косогором. Да она и сейчас течёт там же, если подумать.

А вернулся в темноте, часам к десяти, почти что после вечернего клёва, с единственной, но довольно большой краснопёркой, величиной в половину моей ладони!

Мама, зарёванная, с растрёпанными волосами, что напугало особенно, поскольку растрёпанной я её пока не видел в своей недолгой жизни, – встретила меня за пару кварталов от дома. А папа встретил на пороге, через который мама меня перетащила, с яростью обхватив запястье именно той руки, в которой и была зажата счастливая краснопёрка. Её я держал перед собой как неопровержимое доказательство удачной рыбалки, а одновременно как и оправдание, защиту от отеческого ожесточения. Между прочим, сразу после заката солнца, ещё на реке, я, будто в озарении, спрогнозировал родительское насилие почти в деталях.

Мама сумрачно достала с платяного шкафа папин офицерский ремень и принялась сосредоточенно, молодо распаляясь по ходу дела, хлестать меня ремнём по спине и ниже. Маме тогда было едва тридцать лет, она была очень сильная. У неё был, вообще-то, «сибирский» характер, как однажды отметила с оттенком осуждения тётя Мотя, обкомовская уборщица, незаметно проживавшая в одной из смежных комнат нашей общей для всех коммунальной квартиры.

Я вначале терпел. А потом протестно заорал на весь четырёхэтажный двухподъездный дом, и крик мой улетел выше старого тополя, дружелюбно положившего верхнюю лапу на крышу дома, улетел на улицу Интернациональную, по которой следовали чаще всего прямо от вокзала приезжавшие в Тамбов люди, и, возможно, кто-то из этих людей даже слышал и запомнил нечеловеческий вопль истязаемого мальчика. Запомнил, быть может, как нехорошо характеризующую этот город примету. Живое доказательство домостроевской архаики местного быта…

На следующий день, предварительно порыдав ночью в щель между кроватью и стеной, – я убежал из дома. «Вот умру, сами обревётесь!» – собственно, это было всё, что я вынес из родительской экзекуции. Все смыслы и контексты…

Меня нашли на вокзале, за путями, в тупике с полуразвалившимися «столыпинскими» вагонами, в компании двух пацанов, живших рядом с кладбищем, а учившихся в моей начальной школе № 4.

На этот раз из своих по тогдашней моде широченных и полосатых брюк вытянул узкий ремень отец. Но хлестнул он без маминой «свежести чувств». Наверное, мама сказала ему предварительно: «Твоя очередь!» Папа ударил раза два, без педагогического огонька, формально, и перешёл к вербальному эндшпилю. Он взывал к сознанию. Но сознание моё было погружено во мрак беспросветной обиды. Я стоял перед отцом и, сильно наклонив голову, показывал ему свою мускулистую шею. Незадолго перед этой серийной поркой я приметил в зеркале, что, когда наклоняю голову вбок, шея моя мужественно вздувается жилами, и мне почудилось, это выглядит устрашающе для всех без исключения окружающих людей.

Отец взглянул на мою «мужественную» скособоченность с опаской. Задумался, присмотрелся внимательнее и отпустил на свободу от греха подальше. А я подытожил тогда с некоторым научным удовлетворением: «То-то!»

Не могу сказать, что пороли меня («как сидорову козу!») редко и исключительно по большим праздникам. Но могу сообщить, что, в отличие от наказаний, которые переносили мои двоюродные братья-близнецы, сыновья маминой старшей сестры, тёти Дуси, – я отделывался легко! Меня, считаю, почти «интеллигентно», практически предсказуемо потчевали папиным военным ремнищем. А вот зеркальных близняшек Сашку и Вовку Ченцовых, всего на год старше меня, тётя Дуся наказывала, на мой взгляд, – дико! Тётя не прибегала к ремню, она прибегала ко всем подручным предметам, способным, на её «педагогический» взгляд, нанести наиболее суровый физический урон, с последующим, на её взгляд, блаженным у наказуемых просветлением сознания и совести! Конечно, без фанатичного азарта увечья. Нет! Условные ограничения допустимого насилия блюлись. Но тётя Дуся была заметно темпераментнее мамы и походила на разъярённую волчицу, когда хлестала своих лобастых волчат по лицу и всему, до чего могла дотянуться руками или предметами, прыгающими в руку.

Сашка – старший, поскольку родился на полчаса раньше Вовки – в моменты наиболее удачных материнских жестоких попаданий смеялся тёте Дусе в ответ. Скорее даже не смеялся, а скалился и с угрозой говорил: «Ну, давай ещё, давай! А мне не больно! А мне чихать!» И тётя Дуся от этого впадала в ярость, от которой Вовка прятался за Сашку, а Сашка «ломал» мать своим издевательским смехом, размазывая по щекам кровь, текущую из губы или носа. По сути, это были драки, потому что Сашка, именно Сашка – отбивался. Он выбрасывал вперёд кулаки, останавливая материнский напор, тоже хлестался кистями рук, и порой его смех казался рычанием.

Особую пикантность этим стычкам придавал тот факт, что обе сестры (в белорусском девичестве – Кобак) имели педагогическое образование и работали по прямой специальности. Мама в школе, а тётя Дуся директором сиротского интерната в Арапово под Тамбовом.

Но была одна особенность, о которой стоит сказать подробнее, дабы всё же смягчить, а частично и оправдать родительское насилие, сдержанно описанное мною выше.

Время!

Особое время послевоенного, по-своему мучительного возвращения в мирную жизнь, с оглушительным пониманием неимоверных потерь в войну и обжигающего, почти лихорадочного усилия быть и подняться!

Тут важны детали.

Например, тётя Дуся растила троих детей в одиночку. Как у многих тогда, кормилец Ченцов после тяжких ранений прожил всего ничего.

И ещё – целый океан покалеченного народа колыхался по городу, замирал на углах, вокзалах, базарах, перекрёстках, с фуражками и шапками на коленях, с медалями и орденами на застиранных гимнастёрках. Без ног и рук, на самокатных, подшипниковых тележках, обожжённые в танках и самолётах! Враз отодвинутые от главных путей, они – собирали людскую милостыню, чтобы поесть и забыться среди таких же. Много позже сообразил я, что были это не старые, а вполне ещё молодые мужики тридцати, тридцати пяти лет, ровесники отца.

Как не вспомнить и тогдашние дворы? В каждом, почитай, выёживались по пьяни свои, местные уркаганы. По их татуировкам с малолетства постигалась нами «народная живопись» – в буквальном значении этих культурных слов. Судьба и вера Божьего раба декларировались синей тушью и горячей иглой – по живому ещё телу! И до конца сосчитанных на небесах дней уже было не вытравить эти «письмена судеб», «послания потомкам», своего рода «кумранские рукописи» улиц и застенков!

Ещё разъезжали по городу «чёрные воронки», когда-то бывшие хлебные фургоны, перемастаченные под арестантские камеры на колёсах. Отслеживая их сумрачными прищурами, «расписные» мужики цыкали сквозь проломы в зубах бурой мокренью, вновь задыхались адской самопальной махоркой и втирали в землю голыми пятками свою же слюну, ловко завернувшуюся в пыль, как в бабьи пуховые платки.

А в сарае соседнего двора, скажем, чинно-смирненько стоял в это же самое время трофейный германский мотоцикл с коляской – марки «БМВ». Его хозяин, бывший гвардии танкист Василий, иногда по вечерам выкатывал немецкое изделие из сарая, надевал на голову танковый шлем, правой ногой лягал сверкающий сталью рычаг стартёра; мотоцикл охватывала припадочная дрожь, врубался пулемётный мотор, и весь двор начинал грохотать и синеть от закрученных хвостов дыма! Василий отстёгивал брезентовое покрытие коляски – туда залезало нас трое. А на заднее сиденье, за спиной, садился его чумной от счастья сын Валерка, и мы выезжали со двора на Интернациональную, чтобы оглушить всех на Красной, Коммунальной, Базарной и победно возвернуться домой!

Естественно, Василий был нашим кумиром. После праздника мотоциклетного проезда мы сидели в летних сумерках на брёвнах, Василий курил, а мы по очереди надевали его фронтовой танкистский шлем, разглядывали наколки на руках, вздрагивающие на груди портреты вождей, мощные бицепсы с толстыми синими венами и гордились, что Василий живёт тут, с нами. Самый сильный силач в городе! Эта аксиома не обсуждалась.

Ребята рассказывали даже, что, ей-ей, видели, как он однажды воткнул в свою толстую вену прямо у плеча швейную иглу. Игла, как по реке, проплыла сквозь бицепс, локтевой узел и сама выскочила наружу прямо там, где начиналась вся в мозолях ладонь Василия!

Один только человек на свете не давал мне до конца поверить в безусловное величие Василия – отец! У отца тоже была татуировка, морской якорь между большим и указательным пальцами. На якоре были заметны попытки свести наколку. Но безуспешные.

Я не выдержал мучений любопытства и спросил как-то отца – мог бы он запустить себе в вену иглу, чтобы она от плеча прошла по синей жиле до самой ладони? Папа только взглянул на меня, а затем подвёл черту без аргументов: «Стопроцентная дурь!»

И вот, когда мы опять сидели вокруг Василия, любовались его «фашистским» трофеем, во дворе появился папа. Ещё на подходе отца Василий вскочил, вскинул руку к танкистскому шлему и вдруг почтительно-задушевно поприветствовался: «Здравия желаю, товарищ капитан!»

Тут-то я и увидел, что наш дворовый кумир моему отцу по плечо, не выше, хотя папа завсегда сутулился. А по тому, как стоял рядом с папой Василий, как не спешил садиться на брёвна, пока отец шёл к дому, пыхая папиросой «Казбек», я догадался, что мой папа у танкиста, похоже, в большом авторитете. И снял с повестки вопрос, кто сильнее.

Вот и спрашивается, что я мог возразить отцу, когда он вытягивал из штанов ремень, дабы провести со мной «доходчивый» педагогический урок, если даже гвардии танкист Василий, героический фронтовик, притаранивший фрицевский мотоцикл в Тамбов из самой Германии, так его уважал? А?

А матери что было возражать? У неё в классе сидело за сорок человек головорезов, уличной шпаны! А значит, она от тетрадей не поднимала головы. К тому же приходили на дом «злостные» двоечники, и она, как классный руководитель, вытягивала их успеваемость внеурочно, и не за деньги, как принято нынче.

А тётушка Дуся? Зимние и летние каникулы я частенько проводил в Арапово, под Тамбовом, в интернате для детей-сирот. С её сыновьями-близнецами. Ревниво запомнил, как обожали её интернатские! Все. Без дураков. Как ходили за ней гурьбой девчонки. Мальчишки хвастались перед нею своими удачами, а к ночи, когда отключалось общее электричество, она проходила с керосиновой лампой по палатам и каждому говорила что-то личное.
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 20 >>
На страницу:
8 из 20