Оценить:
 Рейтинг: 0

Песнь о собаке. Лучшие произведения русских писателей о собаках

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 12 >>
На страницу:
4 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Скажет Бобыль с нежной лаской:

– Запрягу я, Дружок, тебя в салазки, поедем мы с тобой к лесу, наберем там мы сучьев и палок, привезем, хату затопим, будем греться с тобой у лежанки.

Запряжет Бобыль Дружка в салазки, привезет сучьев и палок, затопит лежанку, обнимет Дружка, приголубит. Задумается Бобыль у лежанки, начнет вспоминать прожитое. Расскажет старик Дружку о своей жизни, расскажет о ней грустную сказку, доскажет и с болью молвит:

– Ничего ты, Дружок, не ответишь, не вымолвишь слова, но глаза твои серые, умные… знаю, знаю… ты все понимаешь…

Устала плакать вьюга. Реже стали метели, зазвенела капель с крыши. Тают снега, убывают.

Видит Бобыль – зима сходит, видит – и с Дружком беседует:

– Заживем мы, Дружок, с весною.

Заиграло красное солнышко, побежали ручьи-колокольчики. Смотрит Бобыль из окошка, под окном уж земля зачернела.

Набухли на деревьях почки, так и пахнут весною. Только годы Бобыля обманули, только слякоть весенняя старика подловила.

Стали ноги его подкашиваться, кашель грудь задавил, поясница болит-ломит, и глаза уж совсем помутнели.

Стаял снег. Обсушилась земля. Под окошком ветла распустилася. Только реже старик выходил из хаты. Лежит он на полатях, слезть не может.

Слезет Бобыль через силу, слезет, закашляется, загрустит, Дружку скажет:

– Рано, Дружок, мы с тобою тогда загадали. Скоро уж, видно, смерть моя, только помирать – оставлять тебя – неохота.

Заболел Бобыль, не встает, не слезает, а Дружок от полатей не отходит, чует старик – смерть подходит, чует, Дружка обнимает, обнимает, сам горько плачет:

– На кого я, Дружок, тебя покину. Люди нам все чужие. Жили мы с тобой… всю жизнь прожили, а смерть нас разлучает. Прощай, Дружок, мой милый, чую, что смерть моя близко, дыханье в груди остывает. Прощай… да ходи на могилу, поминай своего старого друга!..

Обнял Бобыль Дружка за шею, крепко прижал его к сердцу, вздрогнул – и душа отлетела.

Мертвый Бобыль лежит на полатях. Понял Дружок, что хозяин его умер. Ходит Дружок из угла в угол, – ходит, тоскует. Подойдет Дружок, мертвеца обнюхает, – обнюхает, жалобно завоет.

Стали люди промеж себя разговаривать: почему это Бобыль не выходит. Сговорились, пришли – увидали, увидали – назад отшатнулись. Мертвый Бобыль лежит на полатях, в хате запах могильный – смрадный. На полатях сидит собака, сидит – пригорюнилась.

Взяли люди мертвеца, убрали, обмыли, в гроб положили, а собака от мертвого не отходит. Понесли мертвого в церковь, Дружок идет рядом. Гонят собаку от церкви, гонят – в храм не пускают. Рвется Дружок, мечется на церковной паперти, завывает, от горя и голода на ногах шатается.

Принесли мертвого на кладбище, принесли – в землю зарыли. Умер Бобыль никому не нужный, и никто по нем не заплакал.

Воет Дружок над могилой, воет, лапами землю копает. Хочет Дружок отрыть своего старого друга, отрыть – и с ним лечь рядом. Не сходит собака с могилы, не ест, тоскует. Силы Дружка ослабели, не встает он и встать не может. Смотрит Дружок на могилу, смотрит, жалобно стонет. Хочет Дружок копать землю, только лапы свои не поднимает. Сердце у Дружка сжалось… дрожь по спине пробежала, опустил Дружок голову, опустил, тихо вздрогнул… и умер Дружок на могиле…

Зашептались на могиле цветочки, нашептали они чудную сказку о дружбе птичкам. Прилетала к могиле кукушка, садилась она на плакучую березу. Сидела кукушка, грустила, жалобно над могилой куковала.

Владимир Зензинов

Нена

Посвящается А. О. Ф.

С момента встречи и до самой ее смерти мы почти не разлучались. За эти три с половиной года мы расставались с ней всего лишь несколько раз и ненадолго – все остальное время прожили вместе, и если не душа в душу, то, во всяком случае, в такой дружбе и взаимной привязанности, каких я, по крайней мере, не испытывал ни раньше, ни позднее. Наша встреча произошла ранней весной.

Последнюю зиму в качестве ссыльного мне пришлось провести в Верхоянске – кончался третий год моей ссылки, впереди оставалось еще два года.

Только тот, кто сам испытал на себе прелести верхоянской зимы, поймет, что значит приближение весны на далеком Севере. Достаточно сказать, что в том году (это было в 1913 году) в январе морозы достигали минус 71 градус по Цельсию (57 градусов по Реомюру), и я в своей юрте предпочитал чуть не неделями пить чай без сахара, чем идти за ним в соседнюю лавочку, находившуюся от меня в какой-нибудь сотне саженей. Когда надо было в такой морозище выйти на улицу – в лавочку или по соседству в гости к товарищу, – я снаряжался, как в серьезную экспедицию: надевал меховые штаны, заячьи чулки, поверх них оленьи торбаса[5 - Высокие сапоги из оленьей шкуры.], на себя накидывал двойную оленью рубашку (кухлянку) с огромным чепцом, отороченным вокруг лица волчьим хвостом, а руки прятал в чудесные белые рукавицы, сшитые из шкуры с оленьих ног – подарок одной юкагирки (среди юкагиров я кочевал близ реки Индигирки, недалеко от океана). И даже в таком одеянии верхоянский мороз сильно давал себя знать…

О приближении весны можно было догадываться уже в марте. Но не потому вовсе, что стало тепло – нет, выше 40–35 градусов мороза термометр не поднимался. О весне говорило лишь солнце – оно теперь раньше поднималось, позднее закатывалось, а главное – оно как-то ярче и победоноснее сияло. Нигде потом – ни под тропиками, ни на самом экваторе (а мне пришлось побывать и там) – не видел я такого торжественного, победного света!

Солнце величественно поднималось утром среди безграничного простора снегов и весь день до позднего вечера сверкало на всегда безоблачном бледно-голубом небе таким ослепительным светом, отражаясь мириадами алмазных искр в снегу, что в эти месяцы нельзя было долго оставаться под открытым небом безнаказанно для глаз – без темных консервов[6 - Здесь – большие очки.] или без якутских волосяных очков ходить было невозможно.

В середине апреля весна уже стучалась в окна – солнечные лучи сделались настолько яркими, что оконные льдины, заменяющие на Севере стекла, начинали потеть изнутри. Уже лень было надевать шубу, чтобы достать заготовленные у юрты дрова или лед, необходимый для приготовления чая. Выбежишь, бывало, в одной куртке во двор и нарочно подольше возишься с дровами, не обращая особенного внимания на мороз. Если зимой на улице градусов 20 мороза, в Верхоянске говорят «сегодня теплый день!»

После долгих дипломатических переговоров с верхоянским исправником мне удалось его убедить, что на третий год ссылки я имею право перебраться в пределах того же Верхоянского округа в другое место. Таким местом я наметил себе селение Булун в низовьях Лены, которое считалось в административных кругах местом еще более суровой ссылки, чем Верхоянск, и находилось от последнего на расстоянии не меньше тысячи верст к северу.

Меня Булун привлекал тем, что лежал на Лене, что туда два раза за лето приходил пароход из Якутска, главным же образом, тем, что это было… новое место. А страсть бродяжить за те два с лишком года, что я прожил в Якутской области, сделав за это время по ее северу на оленях и собаках не менее шести тысяч верст, у меня была велика.

В последних числах апреля на трех нартах я выехал из Верхоянска. Впереди ехал тунгус-ямщик с длинным шестом, которым он направлял бег оленей, за ним другая нарта с моей кладью, сзади я в своей кибитке.

Есть в этой езде на оленях своя прелесть, даже свое, если угодно, очарование. Не знаю, с чем можно сравнить это странствование по беспредельному северу Якутской области – разве с плаванием по морю. Но здесь – больше разнообразия. Вы едете по колоссальной безлюдной пустыне и можете проехать несколько сотен верст, не встретив жилья, не встретив даже ни одного человека. Дорогу ямщик угадывает больше каким-то наитием. Обычно думают, что Якутская область и особенно ее север – это безграничная тундра, ровная, как доска, безлесная, однообразная… Приморская тундра, действительно, отвечает такому представлению, хотя и она вся перерезана пологими холмистыми возвышениями. Сама же Якутская область, наоборот, поражает своим разнообразием. Здесь и огромные дремучие леса, и ложбины, и скалы, и ущелья, прорезанные в горах бесчисленными реками и речушками. Помню, как я был поражен, когда с Индигирки откочевывал на юг к Верхоянску: в течение нескольких дней, между якутским селением Абый, лежащим на Колымской дороге, и Верхоянском, мы ехали среди грандиозных скалистых гор ущельем, которое своими размерами значительно превосходило прославленное Дарьяльское ущелье. И не только размерами – не боясь впасть в преувеличение, я бы сказал, своей величественностью и своей дикой красотой…

По пустыне нам пришлось ехать и теперь. От Верхоянска до Булуна считается что-то около 900 верст. Но версты в Якутской области екатерининские (по 700 саженей!), да и кто их когда проверял? Здесь, наверное, было больше тысячи… Сделали мы эту дорогу в две с лишком недели и ехали быстро.

Быстро скользили мы извилистым ложем речушек, пересекали большие леса, взбирались на какие-то горы, с бешеной быстротой скатывались с них по необозримым снежным равнинам, иной раз в пути наблюдали, как всходило солнце, нередко останавливались на ночлег уже при звездах.

Мой ямщик, тунгус Тута, старался на ночеву завернуть куда-нибудь в сторону, к знакомым тунгусам или якутам. Я же всегда старался настоять, чтобы ночевать нам приходилось в «поварнях». Поварнями называются юрты, построенные на общественный счет специально для нужд путников. Они всегда нежилые, но теоретически в них должен быть заготовлен для нужд путешественников лед (для приготовления чая) и дрова. Я предпочитал поварни, так как в них не было той смрадной вони и грязи, которыми всегда полны жилые якутские юрты, а кроме того, тишина и одиночество более соответствовали тому ликующему душевному настроению, которое тогда у меня было благодаря весне и тому, что, вырвавшись из Верхоянска, от старого я ехал к новому, от известного к неизвестному. Тута, наоборот, предпочитал юрты своих земляков, так как, во-первых, там ему было меньше работы и хлопот с оленями, – всегда кто-нибудь поможет, а во-вторых, что, может быть, для него было еще важнее, он мог отвести душу в разговорах о последних новостях – ведь он ехал из города Верхоянска! А гость, да еще с новостями, – это событие, для такого гостя всегда найдется и лишний жирный кусок оленины и лишняя тарелка строганины…

Большею частью победителем оказывался в этой упорной и глухой борьбе за место ночлега я – и не только потому, что я был тойон[7 - Здесь – высшее сословие.], а он – только ямщик, но еще и потому, что жилых-то юрт на нашей дороге было мало…

Я и сейчас с удовольствием вспоминаю об этом путешествии. Нигде и никогда я не чувствовал себя таким близким к природе, как здесь, в этих странствиях. Все путы порваны – старые надоевшие места навеки оставлены, впереди – неизвестное будущее. Такое ощущение, вероятно, испытывает птица во время весеннего перелета. И сейчас, когда я пишу это, передо мной развертывается целая лента.

Вот дикое узкое ущелье с нависшими скалами, засыпанное снегом, на котором сверкает весеннее солнце. Ущелье идет причудливыми зигзагами, за каждым из которых можно увидеть что-нибудь неожиданное… И действительно, один раз мы натолкнулись на диких оленей, которые в испуге прыснули во все стороны, другой раз за выступом, шагах в тридцати, неожиданно увидали на горном склоне приманку тунгусов-охотников, так называемых «чубуку» – горных баранов… Вот огромная лысая гора с черными камнями, с которых ветер сдул снег, – на вершине ее шест со множеством болтающихся на волосяных нитках пестрых лоскутков, это – якутский жертвенник духу места.

Ясно вспоминаю сейчас одну ночеву в крошечной поварне среди ровных и молчаливых, засыпанных снегом гор, в которой едва-едва могли мы с Тутой поместиться вдвоем. При свете ярко пылающего веселого камелька мы долго пили вечером чай, причем я не жалел подбавлять в него рома… Тута развеселился и гортанным голосом, с закрытыми глазами, покачиваясь всем телом, распевал свои песни, а я со сладкой грустью слушал его, не спуская глаз с пылающих смолистых дров, и думал о том, что было мне так дорого и что осталось там, далеко, далеко… Потом Тута, наклонившись ко мне и положив свои ладони на мои колена, что-то горячо и долго мне говорил, а я в ответ говорил ему свое… И мы весело кивали друг другу головой, похлопывали друг друга по плечу, и каждый был доволен собеседником, хотя Тута ничего не понимал по-русски, а я ничего «не слышал» по-тунгусски. Скоро он разделся догола – они все спят здесь совершенно обнаженными, закрывшись лохмотьями мехового одеяла, – и заснул у самого камелька с блаженной улыбкой на лице.

А я вышел из поварни и долго любовался серебряными горами, на снегу которых сверкали месяц и звезды, дождался солнца, от которого порозовели все вершины, и смотрел на невиданную картину борьбы между собой на снежном просторе вечерней и утренней зорь, которые здесь в это время уже сходятся вплотную, на борьбу между месяцем, звездами и солнцем…

А днем я пьянел от этого солнца. Глаза слепли даже под синими консервами. Солнце сверкало ослепительно и все кругом наполняло пьянящей радостью. Давно уже я запрятал под себя кухлянку и ехал в одной меховой куртке, накинув лишь на ноги свое песцовое одеяло. На коленях у меня лежал истрепанный Пушкин – в однотомном издании Павленкова, и я в упоении громко декламировал его, со смехом подмечая иногда на себе удивленные взгляды Туты, который, вероятно, думал, что я молюсь, и любовно гладя бархатистые весенние рога и нежные губы «заводного» оленя, который был привязан сзади к моей нарте и который, когда я протягивал к нему руку, боязливо косился на меня своим огромным темно-карим влажным глазом…

На речке Хараулах («Черная Вода»), уже впадавшей в Лену, Тута завез меня на ночеву к своему приятелю-ламуту. Ламутами называются тунгусы, живущие близ моря, – ЛАМ по-тунгусски значит море. Дома оказалась только старуха. Она немедленно придвинула медный чайник к огню, соскребла ножом кожу с великолепного озерного чира (особенно ценящаяся на Севере рыба), настругала строганину, подала на тарелке копченые кусочки оленины, напоминающие сухарики из черного хлеба, угостила даже таким лакомством, как копченый олений язык, и сырой мороженый мозг из оленьих ног (смею уверить, что последнее было особенно вкусно – нечто среднее между сливочным маслом и сливочным мороженым). В свою очередь я заварил в крутом кипятке мороженые пельмени, достал банку сгущенного молока, ржаные сухари… Наш пир оказался на славу. Старуха-ламутка, похожая лицом на сморщенное печеное яблоко, и мой Тута долго и с удовольствием после еды рыгали ради уважения ко мне, такому хорошему нючатойону (русскому начальнику).

Вот здесь-то в ламутской юрте и произошло то знакомство, о котором я хочу рассказать.

Вскоре после того, как я уселся на орон[8 - Нары.], на подложенные под меня в несколько рядов оленьи шкуры, мое внимание было привлечено к серенькому шарику, который безостановочно шмыгал по юрте под ногами у присутствовавших.

То он вскочит на орон, с орона ко мне на колени, оттуда под стол, визжит уже под ногами у старухи, отброшенный ее ногой, весело впивается острыми зубенками в ее подол, оживленно и забавно размахивая пушистым хвостиком, стрелой проскальзывает в приоткрытую дверь и уже где-то там заливается серебряным лаем на дворе…

Это была прелестная маленькая собачонка, пушистая, серенькая, как мышь, с потешной мордашкой, как у лисицы, с острыми, торчком стоящими ушами. Всего больше походила она именно на лисенка.

Я привык на Севере к собакам, на Индигирке я прожил с одной собачонкой душа в душу целый год, ценил и любил их и никогда не удивлялся тому, что здесь все могут так подолгу, целыми часами, разговаривать о собаках. В жизни северян собака играет огромную роль – это их друг, помощник, страж, хранитель, «наша единственная скотинка», как любовно говорил мне один русскоустинец.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 12 >>
На страницу:
4 из 12