Дар
Владимир Владимирович Набоков
Набоковский корпус
«Дар» (1938) – последний завершенный русский роман Владимира Набокова и один из самых значительных и многоплановых романов XX века. Создававшийся дольше и труднее всех прочих его русских книг, он вобрал в себя необыкновенно богатый и разнородный материал, удержанный в гармоничном равновесии благодаря искусной композиции целого. «Дар» посвящен нескольким годам жизни молодого эмигранта Федора Годунова-Чердынцева – периоду становления его писательского дара, – но в пространстве и времени он далеко выходит за пределы Берлина 1920?х годов, в котором разворачивается его действие.
В нем наиболее полно и свободно изложены взгляды Набокова на искусство и общество, на истинное и ложное в русской культуре и общественной мысли, на причины упадка России и на то лучшее, что остается в ней неизменным.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Владимир Владимирович Набоков
Дар
First published in 1938
Copyright © 1963, Dmitri Nabokov
All rights reserved
© А. Бабиков, редакторская заметка, примечания, 2022
© А. Бондаренко, Д. Черногаев, художественное оформление, макет, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2022
Издательство CORPUS ®
От редактора
Начало работы Владимира Набокова над его самым значительным русским романом «Дар» относится к первой половине 30-х годов. В письме к матери от 29 декабря 1935 года он сообщил, что закончил английский перевод «Отчаяния» и что «Теперь можно будет скоро принять<ся> за переписку моих английских реминисценций, а главное – за роман: я уже, кажется, третий год подряжаю для него кирпичи»[1 - The New York Public Library. W. Henry & A. Albert Berg Collection of English and American Literature / Vladimir Nabokov papers / Letters to Elena Ivanovna Nabokov.]. Не позднее 15 февраля 1934 года Набоков сочинил тематически связанный с «Даром» рассказ «Деталь орнамента» (опубликованный в марте того же года в парижских «Последних новостях» как «Рассказ»), о котором он в 70-х годах в послесловии к его английскому переводу сообщил следующее:
…по какой-то причине от главного тела романа отделился маленький спутник и принялся вращаться вокруг него. С психологической точки зрения, толчком к этому отделению могло послужить либо упоминание о ребенке Тани в письме ее брата, либо его воспоминания о деревенском учителе в его жутковатом сновидении. По композиции круг, описываемый этим естественным последышем (последняя фраза которого имплицитно предшествует первой), относится к тому же типу «змеи, кусающей свой хвост», что и кольцевая композиция четвертой главы «Дара» (или, к примеру, «Поминок по Финнегану», опубликованных позднее). Читателю не обязательно знать содержание романа, чтобы оценить рассказ-спутник, у которого своя орбита и собственный цветной шлейф, но практическую службу могут сослужить сведения о том, что действие «Дара» начинается первого апреля 1926 года и заканчивается 29 июня 1929 года (охватывая три года из жизни Федора Годунова-Чердынцева, молодого эмигранта, проживающего в Берлине); что сестра Федора выходит замуж в Париже в конце 1926 года; что через три года у нее рождается дочь, которой в июне 1936 года всего семь лет, а не «около десяти», как позволено заключить учительскому сыну Иннокентию (за спиной у рассказчика), когда тот в «Круге» приезжает в Париж. Стоит добавить, что читателя, знакомого с романом «Дар», ждет восхитительное чувство смутного узнавания, игры теней, обогащенных новым смыслом благодаря тому, что мир видится здесь не глазами Федора, а взглядом стороннего человека, которому ближе не Федор, а российские идеалисты-радикалы старого образца (которые, к слову сказать, возненавидели большевистскую тиранию столь же люто, как и либералы-аристократы)[2 - Набоков В. Полное собрание рассказов / Сост., примеч. А. Бабикова. СПб., 2016. С. 704–705.].
Любопытно, что в этом позднем послесловии Набоков отнес рассказ к середине 1936 года (отметив, что его «точная дата и периодическое издание <…> еще не отражены в библиографической перспективе»), когда значительная часть романа уже была написана, в то время как «Деталь орнамента» относится к ранней стадии сочинения «Дара», о чем сам Набоков писал к Р. Н. Гринбергу 5 ноября 1952 года:
Больше всего мне хотелось бы тебе предложить прелестный маленький королларий[3 - Заключение, следствие; суждение, являющееся необходимым, само собой разумеющимся следствием из определенных положений. В публикации письма ошибочно: коромарий.], который я написал к «Дару». Это вещица в несколько страниц, называется «Круг» и построена по принципу «без начала, без конца», впоследствии употребленному Джойсом в «Fin<negan’s> W<ake>». Я написал ее в 1934 году, когда сочинял схему «Дара». Она появилась довольно незаметно, в «Последних Новостях», между 1935 и 1938-м годом, а вернее всего, в 1936 году[4 - «Дребезжание моих ржавых русских струн…» Из переписки Владимира и Веры Набоковых и Романа Гринберга (1940–1967) / Публ., предисл. и коммент. Р. Янгирова // In memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина. СПб. – Париж, 2000. С. 378–379.].
Вместе с правленой рукописью рассказа сохранились наброски и заметки к нему, из которых следует, что Набоков для своего героя сперва избрал имя Годунов-Занович (возможно, с отсылкой к знаменитому авантюристу Стефану Зановичу, выдававшему себя за императора Петра III), отца его звали Кирилл или Константин Павлович Годунов-Занович, а имение Годуновых Лешино называлось Воскресенском (как и в «Машеньке», ближе к набоковскому Рождествено)[5 - The New York Public Library. W. Henry & A. Albert Berg Collection of English and American Literature / Vladimir Nabokov papers / Manuscript box / Detal’ ornamenta. Holograph draft of short story, signed. Начальная сентенция набросков к рассказу (не включенная в него) имеет отношение к теме потусторонности в «Даре» и похожа на фразу из «Трактата о тенях» вымышленного Набоковым философа Делаланда: «Как мне не нежить, не пестовать, не украшать моей земной жизни<,> которая в царстве будущего века будет служить прелестной забавой, дорогою игрушкой для моей бессмертной души».].
Готовя первые главы «Дара» к публикации в парижском журнале «Современные записки», Набоков 28 марта 1937 года, в пятнадцатую годовщину гибели отца, опубликовал в «Последних новостях» большой отрывок из первой главы романа под зашифрованным названием «Подарок». Как следует из письма Набокова к жене от 30 марта 1937 года, он намеревался поместить там же еще один «замаскированный отрывок» под названием «Вознаграждение», однако (2 мая) был напечатан отрывок «Одиночество»[6 - Набоков В. Письма к Вере / Предисл. Б. Бойда, коммент. О. Ворониной и Б. Бойда. М., 2017. С. 317–318.].
В то же время «Дар» начал публиковаться в «Современных записках». Работу над ним Набоков продолжал с перерывами (в 1934 году он отложил роман ради сочинения «Приглашения на казнь») до января 1938 года и закончил книгу уже после переезда из Германии во Францию[7 - Бойд Б. Владимир Набоков. Русские годы. Биография. СПб., 2010. С. 519.]. Журнальная публикация затянулась до конца октября 1938 года, причем редакторы целиком исключили четвертую главу, посвященную жизни Н. Г. Чернышевского. В предисловии к английскому переводу романа Набоков писал об этом досадном проявлении партийной цензуры:
Главный эмигрантский журнал «Современные Записки», издававшийся в Париже группой бывших эсеров, напечатал роман частями <…> но с пропуском четвертой главы, которую отвергли по той же причине, по которой Васильев (в третьей главе) отказывается печатать содержащуюся в ней биографию: прелестный пример того, как жизнь бывает вынуждена подражать тому самому искусству, которое она осуждает. Лишь в 1952 году, спустя чуть ли не двадцать лет после того, как роман был начат, появился полный его текст, опубликованный самаритянской организацией: издательством имени Чехова, Нью-Йорк. Занятно было бы представить себе режим, при котором «Дар» могли бы читать в России[8 - Перевод Веры Набоковой и Г. Барабтарло.].
В том же предисловии, датированном 28 марта 1962 года, Набоков коротко охарактеризовал содержание романа:
Так как мир «Дара» стал теперь таким же призрачным, как большинство других моих миров, я могу говорить об этой книге до известной степени отвлеченно. Она была и останется последним романом, написанным мной по-русски. Ее героиня не Зина, а русская литература. Сюжет первой главы сосредоточен вокруг стихотворений Федора. Во второй литературное творчество Федора развивается в сторону Пушкина, и здесь он описывает зоологические изыскания отца. Третья глава оборачивается к Гоголю, но настоящий ее стержень – любовное стихотворение, посвященное Зине.
Книга Федора о Чернышевском – спираль внутри сонета – занимает четвертую главу. В последней главе сходятся все предшествующие темы и намечается образ книги, которую Федор мечтает когда-нибудь написать: «Дар». Любопытно, докуда последует воображение читателя за молодыми влюбленными после того, как я дам им отставку.
<…> Эпиграф мной не выдуман. Заключительное стихотворение подражает онегинской строфе.
Как следует из писем Набокова к жене и из его поздней дневниковой записи, в начале 40-х годов, после переезда из Франции в Америку, он в Нью-Йорке обдумывал замысел второй части «Дара», «описание жизни Ф<едора> и З<ины> в Париже»[9 - Цит. по: Бабиков А. Прочтение Набокова. Изыскания и материалы. СПб., 2019. С. 341. Рукопись с набросками нескольких глав продолжения «Дара» опубликована там же, с. 358 –388.]. К замыслу продолжения «Дара» относится также «Заключительная сцена к пушкинской “Русалке”», опубликованная как самостоятельное сочинение в 1942 году в «Новом журнале» (Нью-Йорк).
В 1975 году Набоков откликнулся на предложение Карла Проффера, главы американского издательства «Ардис» (Анн-Арбор), переиздать «Дар» и составил список исправлений по тексту первой полной публикации романа 1952 года: «Особо важные <исправления> отмечены красным, – писала Вера Набокова 25 августа 1975 года. – В. Н. был бы благодарен, если бы вы исправили как можно больше. Он очень рад, что вы планируете начать печатанье»[10 - Переписка Набоковых с Профферами / Публ. Г. Глушанок и С. Швабрина. Пер. с англ. Н. Жутовской // Звезда. 2005. № 7. С. 160.].
Немало опечаток и разного рода неточностей (пропущенные буквы, неверно расставленные или отсутствующие знаки препинания, орфографические ошибки и т. д.) все же не было исправлено и во втором издании «Дара», вышедшем осенью 1975 года.
Печатается по этому изданию с исправлением замеченных опечаток и с сохранением особенностей авторской транслитерации. Выделенные разрядкой слова, кроме нескольких случаев, даются курсивом.
Дар
Памяти моей матери
Дуб – дерево. Роза – цветок. Олень – животное. Воробей – птица. Россия – наше отечество. Смерть неизбежна.
П. Смирновский. Учебник русской грамматики
Роман, предлагаемый вниманию читателя, писался в начале тридцатых годов и печатался (за выпуском одного эпитета и всей главы IV) в журнале «Современные записки», издававшемся в то время в Париже[11 - Предуведомление В. Набокова.].
Глава первая
Облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля 192… года (иностранный критик заметил как-то, что хотя многие романы, все немецкие например, начинаются с даты, только русские авторы – в силу оригинальной честности нашей литературы – не договаривают единиц), у дома номер семь по Танненбергской улице, в западной части Берлина, остановился мебельный фургон, очень длинный и очень желтый, запряженный желтым же трактором с гипертрофией задних колес и более чем откровенной анатомией. На лбу у фургона виднелась звезда вентилятора, а по всему его боку шло название перевозчичьей фирмы синими аршинными литерами, каждая из коих (включая и квадратную точку) была слева оттенена черной краской: недобросовестная попытка пролезть в следующее по классу измерение. Тут же перед домом (в котором я сам буду жить), явно выйдя навстречу своей мебели (а у меня в чемодане больше черновиков, чем белья), стояли две особы. Мужчина, облаченный в зелено-бурое войлочное пальто, слегка оживляемое ветром, был высокий, густобровый старик с сединой в бороде и усах, переходящей в рыжеватость около рта, в котором он бесчувственно держал холодный, полуоблетевший сигарный окурок. Женщина, коренастая и немолодая, с кривыми ногами и довольно красивым лжекитайским лицом, одета была в каракулевый жакет; ветер, обогнув ее, пахнул неплохими, но затхловатыми духами. Оба, неподвижно и пристально, с таким вниманием, точно их собирались обвесить, наблюдали за тем, как трое красновыйных молодцов в синих фартуках одолевали их обстановку.
«Вот так бы по старинке начать когда-нибудь толстую штуку», – подумалось мельком с беспечной иронией – совершенно, впрочем, излишнею, потому что кто-то внутри него, за него, помимо него, все это уже принял, записал и припрятал. Сам только что переселившись, он в первый раз теперь, в еще непривычном чине здешнего обитателя, выбежал налегке кое-чего купить. Улицу он знал, как знал весь округ: пансион, откуда он съехал, находился невдалеке; но до сих пор эта улица вращалась и скользила, ничем с ним не связанная, а сегодня остановилась вдруг, уже застывая в виде проекции его нового жилища.
Обсаженная среднего роста липами с каплями дождя, расположенными на их частых черных сучках по схеме будущих листьев (завтра в каждой капле будет по зеленому зрачку), снабженная смоляной гладью саженей в пять шириной и пестроватыми, ручной работы (лестной для ног) тротуарами, она шла с едва заметным наклоном, начинаясь почтамтом и кончаясь церковью, как эпистолярный роман. Опытным взглядом он искал в ней того, что грозило бы стать ежедневной зацепкой, ежедневной пыткой для чувств, но, кажется, ничего такого не намечалось, а рассеянный свет весеннего серого дня был не только вне подозрения, но еще обещал умягчить иную мелочь, которая в яркую погоду не преминула бы объявиться; все могло быть этой мелочью: цвет дома, например, сразу отзывающийся во рту неприятным овсяным вкусом, а то и халвой; деталь архитектуры, всякий раз экспансивно бросающаяся в глаза; раздражительное притворство кариатиды, приживалки, – а не подпоры, – которую и меньшее бремя обратило бы тут же в штукатурный прах; или, на стволе дерева, под ржавой кнопкой, бесцельно и навсегда уцелевший уголок отслужившего, но не до конца содранного рукописного объявленьица – о расплыве синеватой собаки; или вещь в окне, или запах, отказавшийся в последнюю секунду сообщить воспоминание, о котором был готов, казалось, завопить, да так на углу и оставшийся – самой за себя заскочившею тайной. Нет, ничего такого не было (еще не было), но хорошо бы, подумал он, как-нибудь на досуге изучить порядок чередования трех-четырех сортов лавок и проверить правильность догадки, что в этом порядке есть свой композиционный закон, так что, найдя наиболее частое сочетание, можно вывести средний ритм для улиц данного города, – скажем: табачная, аптекарская, зеленная. На Танненбергской эти три были разобщены, находясь на разных углах, но, может быть, роение ритма тут еще не настало, и в будущем, повинуясь контрапункту, они постепенно (по мере прогорания или переезда владельцев) начнут сходиться: зеленная с оглядкой перейдет улицу, чтобы стать через семь, а там через три, от аптекарской, – вроде того, как в рекламной фильме находят свои места смешанные буквы, – причем одна из них напоследок как-то еще переворачивается, поспешно встав на ноги (комический персонаж, непременный Яшка Мешок в строю новобранцев); так и они будут выжидать, когда освободится смежное место, а потом обе наискосок мигнут табачной – сигай сюда, мол; и вот уже все стали в ряд, образуя типическую строку. Боже мой, как я ненавижу все это, лавки, вещи за стеклом, тупое лицо товара и в особенности церемониал сделки, обмен приторными любезностями, до и после! А эти опущенные ресницы скромной цены… благородство уступки… человеколюбие торговой рекламы… все это скверное подражание добру, – странно засасывающее добрых: так, Александра Яковлевна признавалась мне, что, когда идет за покупками в знакомые лавки, то нравственно переносится в особый мир, где хмелеет от вина честности, от сладости взаимных услуг, и отвечает на суриковую[12 - Сурик – красно-оранжевая или красно-коричневая краска.] улыбку продавца улыбкой лучистого восторга.
Род магазина, в который он вошел, достаточно определялся тем, что в углу стоял столик с телефоном, телефонной книжкой, нарциссами в вазе и большой пепельницей. Тех русского окончания папирос, которые он предпочтительно курил, тут не держали, и он бы ушел без всего, не окажись у табачника крапчатого жилета с перламутровыми пуговицами и лысины тыквенного оттенка. Да, всю жизнь я буду кое-что добирать натурой в тайное возмещение постоянных переплат за товар, навязываемый мне.
Переходя на угол в аптекарскую, он невольно повернул голову (блеснуло рикошетом с виска) и увидел – с той быстрой улыбкой, которой мы приветствуем радугу или розу, – как теперь из фургона выгружали параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкап[13 - В настоящем издании сохраняются некоторые особенности орфографии и транслитерации Набокова (написание слов шкап, чорт, кволый, лоун-теннис, мюзик-холль, свэтер, джампер и др.).], по которому, как по экрану, прошло безупречно-ясное отражение ветвей, скользя и качаясь не по-древесному, а с человеческим колебанием, обусловленным природой тех, кто нес это небо, эти ветви, этот скользящий фасад.
Он пошел дальше, направляясь к лавке, но только что виденное, – потому ли, что доставило удовольствие родственного качества, или потому, что встряхнуло, взяв врасплох (как с балки на сеновале падают дети в податливый мрак), – освободило в нем то приятное, что уже несколько дней держалось на темном дне каждой его мысли, овладевая им при малейшем толчке: вышел мой сборник; и когда он, как сейчас, ни с того ни с сего падал так, то есть вспоминал эту полусотню только что вышедших стихотворений, он в один миг мысленно пробегал всю книгу, так что в мгновенном тумане ее безумно ускоренной музыки не различить было читательского смысла мелькавших стихов, – знакомые слова проносились, крутясь в стремительной пене (кипение сменявшей на мощный бег, если привязаться к ней взглядом, как делывали мы когда-то, смотря на нее с дрожавшего моста водяной мельницы, пока мост не обращался в корабельную корму: прощай!), – и эта пена, и мелькание, и отдельно пробегавшая строка, дико блаженно кричавшая издали, звавшая, вероятно, домой, все это вместе со сливочной белизной обложки, сливалось в ощущение счастья исключительной чистоты… «Что я, собственно, делаю!» – спохватился он, ибо сдачу, полученную только что в табачной, первым делом теперь высыпал на резиновый островок посреди стеклянного прилавка, сквозь который снизу просвечивало подводное золото плоских флаконов, между тем как снисходительный к его причуде взгляд приказчицы с любопытством направлялся на эту рассеянную руку, платившую за предмет, еще даже не названный.
«Дайте мне, пожалуйста, миндального мыла», – сказал он с достоинством.
Затем, все тем же взлетающим шагом, он воротился к дому. Там, на панели, не было сейчас никого, ежели не считать трех васильковых стульев, сдвинутых, казалось, детьми. Внутри же фургона лежало небольшое коричневое пианино, так связанное, чтобы оно не могло встать со спины, и поднявшее кверху две маленьких металлических подошвы. На лестнице он встретил валивших вниз, коленями врозь, грузчиков, а пока звонил у двери новой квартиры, слышал, как наверху переговариваются голоса, стучит молоток. Впустив его, квартирохозяйка сказала, что положила ключи к нему в комнату. У этой крупной, хищной немки было странное имя; мнимое подобие творительного падежа придавало ему звук сентиментального заверения: ее звали Clara Stoboy.
А вот продолговатая комната, где стоит терпеливый чемодан… и тут разом все переменилось: не дай Бог кому-либо знать эту ужасную унизительную скуку, – очередной отказ принять гнусный гнет очередного новоселья, невозможность жить на глазах у совершенно чужих вещей, неизбежность бессонницы на этой кушетке!
Некоторое время он стоял у окна: небо было простоквашей; изредка в том месте, где плыло слепое солнце, появлялись опаловые ямы, и тогда внизу, на серой кругловатой крыше фургона, страшно скоро стремились к бытию, но, недовоплотившись, растворялись тонкие тени липовых ветвей. Дом насупротив был наполовину в лесах, а по здоровой части кирпичного фасада оброс плющом, лезшим в окна. В глубине прохода, разделявшего палисадник, чернелась вывеска подвальной угольни[14 - Угольный сарай, место для складки угля (Словарь Даля).].
Само по себе все это было видом, как и комната была сама по себе; но нашелся посредник, и теперь этот вид становился видом из этой именно комнаты. Прозревши, она лучше не стала. Палевые в сизых тюльпанах обои будет трудно претворить в степную даль. Пустыню письменного стола придется возделывать долго, прежде чем взойдут на ней первые строки. И долго надобно будет сыпать пепел под кресло и в его пахи, чтобы сделалось оно пригодным для путешествий.
Хозяйка пришла звать его к телефону, и он, вежливо сутулясь, последовал за ней в столовую. «Во-первых, – сказал Александр Яковлевич, – почему это, милостивый государь, у вас в пансионе так неохотно сообщают ваш новый номер? Выехали, небось, с треском? А во-вторых, хочу вас поздравить… Как – вы еще не знаете? Честное слово?» («Он еще ничего не знает», – обратился Александр Яковлевич другой стороной голоса к кому-то вне телефона). «Ну, в таком случае возьмите себя в руки и слушайте, я буду читать: “Только что вышедшая книга стихов до сих пор неизвестного автора, Федора Годунова-Чердынцева, кажется нам явлением столь ярким, поэтический талант автора столь несомненен…” – Знаете что, оборвем на этом, а вы приходите вечером к нам, тогда получите всю статью. Нет, Федор Константинович дорогой, сейчас ничего не скажу, ни где, ни что, – а если хотите знать, что я сам думаю, то не обижайтесь, но он вас перехваливает. Значит, придете? Отлично. Будем ждать».
Вешая трубку, он едва не сбил со столика стальной жгут с карандашом на привязи; хотел его удержать, но тут-то и смахнул; потом въехал бедром в угол буфета; потом выронил папиросу, которую на ходу тащил из пачки; и наконец, зазвенел дверью, не рассчитав размаха, так что проходившая по коридору с блюдцем молока фрау Стобой холодно произнесла: упс! Ему захотелось сказать ей, что ее палевое в сизых тюльпанах платье прекрасно, что пробор в гофрированных волосах и дрожащие мешки щек сообщают ей нечто жорж-сандово-царственное; что ее столовая верх совершенства; но он ограничился сияющей улыбкой и чуть не упал на тигровые полоски, не поспевшие за отскочившим котом, но в конце концов он никогда и не сомневался, что так будет, что мир, в лице нескольких сот любителей литературы, покинувших Петербург, Москву, Киев, немедленно оценит его дар.