Оценить:
 Рейтинг: 0

Ада, или Отрада

Год написания книги
1969
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 19 >>
На страницу:
5 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Это было что-то длинное-предлинное. Вроде (осекается)… щупальца… нет, дайте подумать» (встряхивает головой и морщит лоб, и вдруг все черты ее разглаживаются, будто спутанный клубок пряжи распускается одним быстрым рывком).

Нет: огромные багряно-розовые сливы, на одной из которых лопнула кожица, обнажая сочную желтизну.

«И тогда я —» (волосы взъерошены, одна рука вскинута к виску, намечая, но не заканчивая оправляющий взмах, после чего взрыв хрипловатого смеха переходит во влажный кашель).

«Нет, серьезно, мама, попробуй представить меня совершенно онемевшей, кричащей беззвучно, когда я поняла —»

После трех или четырех таких обедов Ван тоже кое-что понял. Поведение Ады вовсе не было рисовкой умной девочки перед новым человеком, то был отчаянный и довольно остроумный способ завладеть беседой, чтобы помешать Марине превратить ее в лекцию о театре. Марина же, дожидаясь подходящего момента, чтобы пустить вскачь тройку своих заезженных коньков, испытывала некоторое профессиональное удовольствие, играя избитую роль заботливой мамаши, гордящейся очарованием и юмором дочери, и сама снисходительность Марины к нахальной велеречивости Ады должна была ненавязчиво раскрыть ее собственные очарование и остроумие: это она рисовалась, не Ада! И тогда, сообразив что к чему, Ван начал пользоваться паузами (которые Марина стремилась заполнить какой-нибудь отборной станиславщиной), чтобы направить Аду в бурные воды Ботани-Бей – ссылка, которой Ван при иных обстоятельствах страшился, но которая за семейным столом служила самым легким и безопасным выходом для его девочки. Эта уловка была особенно кстати за ужином, поскольку Люсетта с гувернанткой трапезничали раньше и у себя в комнате, а значит, в эти критические минуты нельзя было рассчитывать на то, что м-ль Ларивьер вовремя встрянет, пока Ада переводит дух, с подробным отчетом о своей работе над новым рассказом (ее знаменитое «Бриллиантовое ожерелье» находилось в последней стадии гранения) или реминисценциями о раннем детстве Вана, относящимся к таким желанным эпизодам, как те, которые касались его любимого русского наставника, галантно ухаживавшего за м-ль Л., писавшего по-русски «декадентские» стихи пружинным ритмом и по-русски же одиноко пившего горькую.

Ван: «Этот желтенький, как бишь его (указывает на цветок, с очаровательной точностью изображенный на эккеркроуновской тарелке), – это, кажется, лютик?»

Ада: «Нет. Этот желтый цветок – обычная калужница болотная, Caltha palustris, по-английски marsh marigold. Здешние крестьяне ошибочно зовут ее первоцветом, хотя, разумеется, настоящий первоцвет, Primula veris, это совсем другое растение».

«Вот как», сказал Ван.

«А кстати, – начала Марина, – когда я играла Офелию, то обстоятельство, что я когда-то собирала цветы —»

«Очень помогло, бесспорно, – сказала Ада. – Так вот, по-русски этот цветок называется курослепом (как татарские мужики, несчастные рабы, неверно кличут лютик) или калужницей, как его вполне точно именуют в Калуге, С.Ш.А.».

«Ага», сказал Ван.

«Как и в случае со многими другими цветами, – продолжила Ада с тихой улыбкой помешанного ученого, – незадачливое французское название нашего растения, souci d’eau, было переврано или, лучше сказать, преображено —»

«Цветочки в порточки», – сострил Ван Вин.

«Je vous en prie, mes enfants!» – вмешалась Марина, с трудом следившая за разговором и решившая, вдвойне сбитая с толку, что намек относится к нижнему белью.

«Между прочим, сегодня утром, – сказала Ада, не снисходя до ответа матери, – наша образованная гувернантка, бывшая также и твоей, Ван, и которая —»

(Впервые она произнесла его имя – на том уроке ботаники!)

«– довольно сурово относится к англофонным скрещивателям разных пород – назвать обезьян “ursine howlers”, медвежьими ревунами! – хотя, боюсь, мотивы у нее скорее шовинистские, чем эстетические и этические – обратила мое внимание – мое рассеянное внимание – на некоторые действительно поразительные цветочки, как ты назвал их, Ван, если не ягодки, в soi-disant дословной версии господина Фаули – “берущей за душу”, как сказала о ней в своем недавнем восторженном извержении Эльси – “берущей за душу”, подумать только! – стихотворения Рембо “Mеmoire” (которое она, к счастью и весьма дальновидно, заставила меня выучить наизусть, хотя, подозреваю, что сама Мадемуазель предпочитает Мюссе и Коппе) —».

«…les robes vertes et dеteintes des fillettes…», торжествующе процитировал Ван.

«Да-с (передразнивая Дана). Правда, мадемуазель Ларивьер позволяет мне читать его только в антологии Фельетена, которая у тебя тоже, вероятно, имеется, но очень скоро, о да, я заполучу его oeuvres compl?tes, гораздо скорее, чем вы думаете. Она, к слову, вот-вот сойдет вниз, когда уложит Люсетту, нашу милую медноголовку, которая, должно быть, уже натянула свою зеленую ночную рубашку —»

«Ангел мой, – взмолилась Марина, – я убеждена, что Вану нет дела до Люсеттиных рубашек!»

«– ивового оттенка и считает овечек на своем ciel de lit, что Фаули переводит как “небесная постель”, вместо “балдахин”. Но вернемся к нашему бедному цветку. Фальшивый louis d’or в этой коллекции изгаженных французских слов – это преобразование souci d’eau (нашей калужницы) в ослиную “заботу воды” (“care of the water”), и это при том, что в его распоряжении была уйма синонимов к marsh marigold – mollyblob, marybud, maybubble и много других названий, связанных с празднествами плодородия, чем бы они ни были».

«С другой стороны, – сказал Ван, – легко представить себе, как столь же хорошо владеющая двумя языками мисс Риверс проверяет французский перевод, скажем, марвелловского “Сада” —»

«Ах, – воскликнула Ада, – я могу прочитать собственную трансверсию “Le jardin”, как там —

En vain on s’amuse ? gagner
L’Oka, la Baie du Palmier…»

«…to win the Palm, the Oke, or Bayes!» [чтобы завоевать пальмовый, дубовый или лавровый венок], выкрикнул Ван.

«Знаете, дети, – прервала их Марина решительно, опуская обе руки вниз усмиряющим жестом, – когда мне было столько же лет, сколько тебе, Ада, а моему брату было столько же, сколько тебе, Ван, мы говорили о крокете, о пони, о щенках, и о последнем f?te-d’enfants, и о следующем пикнике, и – ах, да о множестве милых нормальных вещей, – и никогда, никогда о старых французских ботаниках и еще Бог знает о чем!»

«Но ты сказала, что собирала цветы?» – возразила Ада.

«Всего только один сезон, где-то в Швейцарии, не помню когда. Теперь это не имеет никакого значения».

Брат – Иван Дурманов: он умер от рака легких много лет тому назад в санатории (недалеко от Экса, где-то в Швейцарии, где восемь лет спустя родился Ван). Марина часто вспоминала Ивана, ставшего знаменитым скрипачом уже в восемнадцать лет, но вспоминала обычно без волнения, так что Ада была удивлена, заметив, что густоватый косметический грим матери начал таять из-за внезапного ручейка слез (быть может, аллергическая реакция на старые плоские сухие цветы, припадок сенной лихорадки, или горечь горечавки, как мог бы ретроспективно показать более поздний диагноз). Она громко высморкалась, «как слон», по ее собственному выражению, и в ту же минуту появилась м-ль Ларивьер, чтобы выпить чашку кофе и поделиться своими воспоминаниями о Ване, когда он был bambin angеlique, обожавший ? neuf ans – такой милый! – Жильберту Сван et la Lesbie de Catulle (и который уже тогда научился, совершенно самостоятельно, избывать свое обожание, как только керосиновая лампа в кулаке его чернокожей няньки уплывала из подвижной спальни).

11

Через несколько дней после приезда Вана из города утренним поездом прибыл дядя Дан, чтобы, как обычно, провести уик-энд с семьей. Ван столкнулся с ним, когда он пересекал холл. Дворецкий очень мило (как подумалось Вану) указал своему хозяину, кто именно этот рослый мальчик, – опустил руку на три фута от земли и затем ступеньками стал поднимать ее все выше и выше – альтиметрия, смысл которой лишь один наш шестифутовый юноша и понял. Маленький рыжеволосый джентльмен бросил недоуменный взгляд на старого дворецкого, который поспешил прошептать имя Вана.

У г-на Данилы Вина была занятная привычка, подходя к гостю, прятать пальцы своей напряженной правой руки в карман сюртука и держать их там для своего рода очистительной процедуры, пока не наступит точный момент рукопожатия.

Он сообщил Вану, что с минуты на минуту пойдет дождь, «поскольку он уже идет в Ладоре», а дождю, сказал он, «требуется около получаса, чтобы достигнуть Ардиса». Ван принял это известие за шутку и вежливо хмыкнул, отчего дядя Дан вновь недоумевающе посмотрел на него своими светлыми рыбьими глазами и задал ему несколько вопросов: знаком ли он с окрестностями, сколькими языками он владеет и не желает ли он участвовать в розыгрыше, купив у него за несколько копеек лотерейный билет Красного Креста?

«Нет, благодарю, – сказал Ван, – у меня и своих розыгрышей хоть отбавляй», и дядя вновь взглянул на него, но на этот раз несколько косо.

Чай подали в гостиной, и все были почему-то молчаливы и задумчивы, но вот дядя Дан встал, вынимая из внутреннего кармана сложенную газету, и едва он покинул комнату, направляясь в свой кабинет, как само собой распахнулось окно и проливной дождь застучал в саду по листьям лириодендронов и рябчиков императорских, и все сразу громко и живо заговорили.

Дождь шел или, скорее, стоял, недолго – он продолжил свой предполагаемый путь в Радугу, или Ладору, или Калугу, или Лугу, оставив после себя над Ардис-Холлом недоконченную яркую арку.

Дядя Дан сидел в глубоком покойном кресле, стараясь вникнуть с помощью одного из тех крошечных словарей для непритязательных туристов, которые служили ему для расшифровки иностранных каталогов живописи, в содержание статьи, посвященной, предположительно, «устричной» технике декорирования (он читал иллюстрированную голландскую газету, подобранную им с соседнего места в поезде), – когда вдруг неописуемый гвалт поднялся в доме, охватывая одну комнату за другой.

Резвый дакель, с одним плещущим и другим вывернутым ухом, так что была видна его розовая внутренность, усеянная серыми крапинами, быстро перебирая комичными лапами и оскальзываясь на паркете при резких поворотах, уносил прочь, в подходящее укрытие, дабы растерзать там, большой ком напитанной кровью ваты, который он стащил где-то наверху. Ада, Марина и две горничные гнались за веселым зверем, тщетно стараясь загнать его в угол среди всей этой барочной мебели, пока он удирал от них через бесчисленные двери. Погоня резко сменила направление и пронеслась мимо кресла дяди Дана.

«Мать честная! – воскликнул он, увидев окровавленный трофей. – Не иначе кто-то оттяпал себе палец!» Похлопав себя по ляжкам и пошарив в складках кресла, он отыскал – под скамейкой для ног – свой карманный словарь и вернулся к газете, но тут же вынужден был выяснить значение слова «groote», которое как раз начал искать, когда его отвлекли.

Простота искомого значения огорчила его.

Тем временем неугомонный Дак, выскочив наружу в проем стеклянной двери, увлек своих преследователей в сад. Там, на третьей лужайке, Ада настигла его «стелющимся» прыжком, какой применяется в «американском футболе», разновидности регби, состязания, которому в былое время кадеты предавались на покрытых дерном сырых берегах реки Гудсон. В ту же минуту м-ль Ларивьер поднялась со скамьи, на которой сидела, подстригая Люсетте ногти, и, указывая ножницами на Бланш, подбежавшую с бумажным пакетом, обвинила молодую неряху в вопиющем проступке, а именно в том, что та как-то обронила шпильку для волос в кроватку Люсетты, un machin long comme ?a qui faillit blesser l’enfant ? la fesse. Однако Марина, как все русские дворянки, смертельно боявшаяся «обидеть всякого ниже себя», объявила, что инцидент исчерпан.

«Нехорошая, нехорошая собака», приговаривала Ада, задыхаясь и с присвистом переводя дух, беря на руки лишившуюся добычи, но ничуть не удрученную таксу.

12

Гамак и мед: даже спустя восемьдесят лет он все еще мог вспомнить с юношеской мукой изначальной радости, как влюбился в Аду. Память сходится с воображением на середине пути в гамаке его отроческих зорь. Девяносточетырехлетним старцем ему нравилось восстанавливать во всех подробностях то первое любовное лето – не как только что виденный сон, а как краткое содержание самого сознания, которое поддерживало его в серые предутренние часы, в промежутке между неглубоким сном и первой пилюлей нового дня. Дорогая, замени меня ненадолго. Пилюля, пилон, балкон, биллион. С этого места, Ада, пожалуйста!

(Она:) Биллионы юношей. Возьмем одну довольно приличную декаду. В продолжение оной биллионы Биллей – такие милые, талантливые, нежные и пылкие, не только духовно, но и физически благонамеренные Биллионы – раздели джиллионы своих не менее нежных и восхитительных Джилль, находясь в тех состояниях и в таких условиях, которые следует определить и проверить служащему, дабы весь отчет не зарос сорной травой статистических данных и доходящих до пояса обобщений. В нем не было бы никакого смысла, если бы мы упустили, к примеру, маленький вопрос невиданного индивидуального самосознания и юношеской гениальности, которые способны в некоторых случаях превратить тот или иной определенный момент в непредсказуемое и неповторимое событие в череде связанных между собой явлений жизни, или, по крайней мере, тематические антемионы этих событий – в произведение искусства или в разгромную статью. Просвечивающие или затеняющие детали: лист местной флоры сквозь гиалиновую кожу, зеленое солнце во влажном карем глазу, tout ceci, всё это, по отдельности и вместе, должно быть принято в расчет – теперь приготовься продолжить (нет, Ада, продолжай ты, я заслушался), – если мы хотим пролить свет на тот факт… факт… факт, что среди этих биллионов блестящих пар в одном поперечном срезе того, что ты позволишь назвать мне (ради удобства рассуждения) пространством-временем, есть одна уникальная пара, сверхъ-императорская чета, вследствие чего (что еще будет изучено, изображено, разоблачено, положено на музыку или на дыбу и предано смерти, если декада все-таки имеет свой скорпионий хвост) особенности ее любовных отношений исключительным образом осеняют две долгие жизни и нескольких читателей, этих мыслящих камышей, с их писчими перьями и ментальными кисточками. Естественная история – где уж! Противоестественная история – потому что такая точность чувств и ума должна показаться деревенщине отталкивающе эксцентричной и потому что детали – это все: песнь тосканского красноголового королька или рубиновоголовый королек на ветке кладбищенского кипариса; мятный дух садового чабера или Yerba Buena на прибрежном склоне; напоминающее танец порханье голубянки весенней или голубянки-эхо (Echo Azure) – в сочетании с другими птицами, цветами и бабочками: вот что должно быть услышано, учуяно, увидено сквозь прозрачность смерти и сияющей красоты. И самое трудное – восприятие красоты сквозь призму настоящего. Самцы светляков (дальше ты, Ван, без возражений).

Самцы светляков, крошечных иллюминирующих жуков, скорее напоминающих блуждающие звезды, чем крылатых насекомых, появились в Ардисе в первые теплые и черные ночи, один за другим, там и тут, а потом – призрачным множеством, редевшим вновь до нескольких точек, когда их странствия подходили к своему природному концу. Ван наблюдал за ними с тем же приятным трепетом, какой испытал ребенком, когда однажды, заблудившись на кипарисовой аллее в лиловых сумерках итальянского отельного сада, решил, что это, должно быть, золотистые духи или мимолетные химеры сада. Теперь, когда они плавно и, по-видимому, прямо летели к своей цели, пересекая в разных направлениях окружавшую Вана тьму, каждый светляк с промежутком приблизительно в пять секунд зажигал свой бледно-лимонный огонек, подавая сигнал индивидуальным ритмом (совершенно отличным от ритмов родственного вида, летающего с Photinus ladorensis, по словам Ады, в Лугано и Луге) своей обитающей в траве самке, которая, проверив верность используемого кода, два-три мгновения спустя отвечала ему собственной световой пульсацией. Присутствие этих дивных маленьких существ, нежно освещавших душистую ночь, наполняло Вана тихим ликованием, редко пробуждаемым энтомологическими экскурсами Ады – быть может, вследствие абстрактной зависти ученого, которую порой вызывает непосредственное знание натуралиста. Гамак, это удобное продолговатое гнездо, оставлявшее на голом теле ромбовидный узор, он подвешивал или под атласским кедром, раскинувшимся на краю лужайки и частично укрывавшим Вана от проливного дождя, или – в безопасные ночи – между двух тюльпанных деревьев (где прежний летний гость, в оперном плаще поверх влажной ночной сорочки, был однажды разбужен хлопушкой, лопнувшей окрест среди инструментов в возке, и, чиркнув спичкой, дядя Ван увидел пятна яркой крови на своей подушке).

Окна черного замка гасли по вертикали, по горизонтали и траекториями шахматного коня. Дольше всех оставалась в верхней уборной м-ль Ларивьер, приходившая туда с лампадой на розовом масле и своим бюваром. Ветерок трепал занавески его комнаты, теперь беспредельной. В темном небе взошла Венера; Венера завладела его плотью.

Так было незадолго до сезонного нашествия занятно-примитивных москитов (чья ядовитость приписывалась не слишком доброжелательным русским населением наших мест рациону ладорских виноградарей-французов и клюквоедов); но даже при этом чарующие светлячки и еще более сверхъестественный бледный космос, проступавший сквозь темную листву, уравновешивали новыми неудобствами ночные тяготы, неизбывные выделения пота и спермы, порождаемые его душной комнатой. Ночь, бесспорно, всегда оставалась тяжким испытанием на протяжении всей его, уже почти вековой, жизни, не важно, насколько сонным или одурманенным снотворным мог быть бедняга, – поскольку гениальность вовсе не пряник, ни в случае Биллионера Билля с его острой бородкой и стилизованным лысым куполом, ни в случае мрачного Пруста, любившего обезглавливать крыс, когда ему не спалось, ни в случае этого блестящего или темнящего В.В. (в зависимости от точки зрения читателей, тоже бедолаг, несмотря на наши потуги и их заслуги); но в Ардисе бурная жизнь кишащих звездами небес так осложняла его мальчишеские ночи, что он бывал рад и благодарен, когда скверная погода или гнусный кровосос, Камаргскiй комаръ наших мужиковъ и Moustique moscovite их столь же полнозвучных оппонентов, гнали его обратно в ухабистую постель.

Настоящий бесстрастный отчет о ранней, слишком ранней любви Вана Вина к Аде Вин не оставляет нам ни места, ни повода для метафизических отступлений. И все же стоит заметить (пока летают и пульсируют люциферы и в соседнем парке, тоже очень ритмично, ухает сова), что Ван, который в ту пору еще не изведал в должной мере Терзаний Терры – смутно относя их (когда анализировал мучения своей дорогой незабвенной Аквы) к пагубным маниям и народным суевериям, – даже тогда, в четырнадцать лет, сознавал, что в древних мифах, запустивших в податливую реальность круговерть миров (какими бы нелепыми и таинственными они ни были) и поместивших их среди серой материи усеянных звездами небес, содержится, быть может, светлячок странной истины. Его ночевки в гамаке (где другой бедный юноша, кляня свой кровавый кашель, вновь проваливался в сны о черных, рыскающих кругами кругуарах и кимвальном ударе символов в орхидном оркестре, как подсказывали ему дипломированные доктора) были теперь отягощены не столько его мучительным влечением к Аде, сколько этим бессмысленным пространством над ним, под ним, всюду, этим дьявольским подобием божественного времени, звучащего вокруг него и сквозь него тем звоном, которому предстояло повториться – к счастью, несколько более осмысленно – в последние ночи его жизни, о которых я, любовь моя, нисколько не жалею.

Он засыпал в тот момент, когда ему казалось, что он уже никогда не заснет, и видел свои юношеские сны.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 19 >>
На страницу:
5 из 19