– Я пообещал молчать. И все. Ничего похожего на государственные тайны я сегодня не услышал. Я лишь познакомился с несколькими частными свойствами вашей натуры. Никаких бумаг по поводу этого знакомства я подписывать не стану.
– Куделин, Куделин, – посокрушался Сергей Александрович, – начитался ты воспоминаний репрессированных. Ладно. Иди. И учти. Наш с тобой разговор еще будет иметь последствия. При этом самые неожиданные.
12
Соколом я вылетел в свободы редакционных коридоров из кабинета Алевтины Семеновны Зубцовой. Экий я молодец! Молодец! Молодец! Молодец! («Возьми с полки пирожок!» – юркнуло детское дворовое выражение сороковых годов.) Или я был скакун Гаруна аль-Рашида, способный – без всадника – возноситься над снегами и льдами Крыши мира. (Экое дикое воспарение!) Но все равно я был молодец! Я не оплошал перед собеседователем Сергеем Александровичем Кочеровым, отнюдь, не оплошал.
Мне хотелось сейчас же поведать о собственной доблести. Но кому? Всем! Нет, хоть кому-нибудь… Здравствуйте, но я же дал слово помалкивать. И похвастаться было нельзя.
В армию погонят служить? Ну и хрен с ней, с армией! Никто в ярмо впрячь меня не сможет!
– Что это ты, Василий, какой-то взъерошенный или воспламененный? – оценила меня Зинаида Евстафиевна. – Ну, если сохранил свое в себе, то и хорошо.
– А вы, Зинаида Евстафиевна, – сообразил я, – из-за меня, что ли, пришли в десять часов?
– Стала бы я из-за тебя, паршивца, время тратить, – проворчала Зинаида, будто смутившись, и быстро вышла из моей комнаты.
Часа через полтора она снова зависла над моим столом.
– Это чем же ты благотерпимую Алевтину Семеновну удручил? Она, обычно со мной молчаливая, заговорила. «Ваш-то парнишка, говорит (это ты – „мой парнишка“!), оказывается, невежливый грубиян!» Это кто же тебя грубияном воспитал? Ба, да ты уже и не воспламененный, а прокисший! Что ж, этого и следовало ожидать…
И она опять покинула мой кабинет.
А я действительно сидел прокисший. Чему я радовался-то, дуралей, в коридоре шестого этажа? Молодец и вольно-поднебесный скакун! Вот именно, что скакун из конюшен подневольных войск. Какие уж тут Гималаи души и свободы!
Мне хотелось напиться.
Я ни с того ни с сего стал рыться в своих бумажках и выволок из них клочок с записанным вчера адресом Обтекушина. Вот взять сейчас бросить все и отправиться отыскивать Обтекушина, а отыскав, с ним и напиться.
Но он небось, если существует, сейчас на работе, а адрес его у меня домашний. Вечером же я, пока мне не сказали «Брысь!», должен был хотя бы из уважения к Зинаиде читать рабочие полосы.
Все же я спустился в буфет и выпил две бутылки «Жигулевского». Но воровато выпил, в одиночестве, оглядываясь по сторонам, не показывает ли кто на меня пальцем.
Беседа с Сергеем Александровичем продолжалась почти пятьдесят минут. Стало быть, до меня за три часа упорств Сергея Александровича в кабинет Алевтины Семеновны заводили четверых, в крайнем случае – пятерых. А в редакции больше семидесяти так называемых пишущих, то есть творческих работников (это не учитывая собкоров в республиках и во всех крупных областях). Но заводили в кабинет шестерых, в их числе и меня. (Может быть, конечно, собеседования проходили и в иные дни, а я о них не знал. Но соображение об этом сейчас для меня ничего не меняло.) Отчего же мне выпало такое счастье – возбудить надежды в Сергее Александровиче и его коллегах? Отчего в их соображениях я существовал вполне возможным стукачом?
То есть по их понятиям я созрел до стукачества и шпионства. Я пообещал себе обдумать услышанное и прочувствованное в кабинете К. В., но, успокоившись, от осмыслений себя освободил. Кто я? Кто я – на самом деле? И за кого меня принимают и каким трактуют? Какие поводы своим поведением и своей сущностью дал я, чтобы меня соединили с подлостью и негодяйством? Себя я мог бы успокоить: но ты-то не способен ни на стукачество, ни на участие – пусть и в государственном – подглядывании за чужими тайнами. Однако, стало быть, я именно походил на способного стучать и шпионить, и таким меня могли видеть не только ловцы человеков, а самые обыкновенные люди. Вот что для меня было страшно. И теперь поползет по редакции: а Куделина-то призывали в стукачи, мало ли что Зубцова обозвала его грубияном, это все игры, на самом-то деле вполне вероятно, что он, погремев, с доводами собеседователя все же согласился и готов служить государству верой и правдой.
«Что ты горюешь? – сказал я себе тут же. – Выгонят тебя отсюда очень скоро, обещано же, и никто о тебе, мелкой мелочи, через три месяца и не вспомнит, был ли такой, согласился ли, не согласился ли…»
Выгонят, выгонят, звенело во мне, и даже нищим учителишкой не позволят стать! Это кто же мне теперь доверит преподавание истории, науки общественной?
А ведь они почти сошлись в оценке моей натуры – К. В. и Сергей Александрович Кочеров. Но Сергей Александрович выразился определеннее. Говно невесомое, плавающее в житейской проруби.
Обтекушин. К. В. же развешивал на мне, как на елке, флажки определений: благонамеренный, верующий (вроде бы верующий), избегающий, скорее всего из осторожности (трусости, по Сергею Александровичу), людей иных мыслей и убеждений (клеветников, по Сергею Александровичу, и их самиздатовских клевет), старомодный моральный чистюля (Единорог, по Цыганковой. И Цыганкова – сюда же. Но в какой связи ее упомянул Сергей Александрович?). А не были ли скреплены чем-то мое собеседование с К. В. и мое собеседование с Сергеем Александровичем? И как появился на шестом этаже улыбчивый ловец человеков? По какому-либо заранее имевшемуся расписанию их ведомства? Или его вызвали пролетающие обстоятельства: дарение солонок, гнев на Главного редактора, загадки Ахметьева, скандал на Часе интересного письма и гипотетическая дуэль, самоубийство ответственного секретаря (№ 2) Чукреева?
Что было мне гадать? Я же оставался собой при любых поворотах житейской истории. Собой и со всем своим. Никого не одолевшим и никого не устыдившим. Раздавленным червяком, какого уже и смысла нет насаживать наживкой для окуня. Человеком без надежд, без нормального жилья для стариков, без джинсовых штанов из американской лавки.
На Первой Мещанской есть овощные магазины, соображал я, на Трифоновской, в Орловском переулке, устроюсь туда, если не заберут в армию, устроюсь и сопьюсь.
Напиться я все еще хотел и сегодня, но не выходило.
Днем позже ко мне подошел классик Бодолин и сказал:
– Слушай, Куделин, не согласишься ли ты пообедать со мной?
– Дима, – сказал я, – что-то я не понял. В чем твоя трудность?
– Василий, я хотел бы посидеть сегодня в шашлычной, думал позвать Чупихину, она куда-то улетела. Пошли сходим на часок, посидим…
– Я вряд ли заменю Чупихину… – замялся я.
– Да насчет Чупихиной я просто так сказанул…
– У меня нет денег на шашлычную, – сказал я.
– Я же приглашаю! – чуть ли не обиделся Бодолин. – Получил гонорар на радио. Возьмем шашлычки, цыплят, коньяку. Понимаешь, я не могу пить один…
– Мне читать полосы ночью… – сопротивлялся я.
– Да брось ты! – рассмеялся Бодолин. – Не окосеешь. Зрачки от коньяка расширятся и зорче станут. Ну допустишь какие-нибудь две опечатки, кто их заметит?
– Ну ладно, – пробормотал я. – Но ненадолго… Предложение его было странным. В приятелях с Бодолиным мы не ходили. И ко мне, так казалось, он относился с высокомерием признанного очеркиста. Если не с высокомерием, то с пренебрежением. Но что-то было сейчас в его глазах, в его движениях и даже в интонациях его просьб, что заставляло меня думать: зовет он посидеть за рюмкой коньяка именно меня неспроста, и возможно, желание его связано со вчерашними собеседованиями. Оттого я и принял его приглашение.
Шашлычных поблизости было несколько. Чаще всего в дни зарплат редакционные компании обедали в шашлычной на Ленинградском проспекте, напротив гостиницы «Советская». Естественно, шашлычная именовалась «Антисоветской». Но Бодолин сказал:
– Пойдем на Раскову. Там тихо, уютно. И знакомые официантки.
Сопротивление напору Бодолина во мне все же упиралось, но явственное мазохистское чувство – торчал бы в ботинке гвоздь, я натянул бы ботинок на ногу – заставило меня сдаться. «Ну напьюсь! – думал я. – Ну выгонят. Раньше обещанного. Легче будет жить, полагая, что выгнали из-за пьянки».
Бодолин был печален, чем-то озабочен, но красив. Изящество его и артистичность проявляли белая куртка без воротника и вишневый шелковый шарф, повязанный бантом. Не помешала бы ему и дорогая трость. Я же вышагивал при Бодолине провинциальным увальнем. Я было принялся рассуждать про летчицу Раскову, но Бодолин меня оборвал. И я положил себе молчать. Пусть говорит Бодолин, если имеет потребность.
В редакции меня к Бодолину не тянуло. Он считался мастером очерков на моральную тему (разводы, несчастные или, напротив, высокие любови, семейные драмы, нравственные падения и взлеты), на летучках его хвалили за тонкость анализа душевных состояний. Я уж упоминал: ранние рассказы Бодолина (а он кончал ВГИК в мастерской Габриловича), если верить молве, хвалили Шолохов и Паустовский. Очерки Бодолина тоненькими книжицами выпускали «Молодая гвардия» и Политиздат. Чупихина шепотом сообщила мне, что Дима пишет нечто гениальное и вечное в стол, и слух об этом несколько оправдывал высокомерие Бодолина к окружающей его мельтешне, житейской и творческой. Мне же его сочинения казались манерными или даже жеманными, стиль же – поучительно-дамским. Впрочем, я никак не мог считать себя правоспособным оценивать критиком.
В шашлычной, почти пустой, Диме обрадовались, красотки официантки, в стесняющих движения юбках, похоже, были готовы повздорить из-за возможности обслуживать любезного посетителя.
– Мы сядем здесь, у окна, у Светочки, – барином распорядился Бодолин.
Он расцвел, раскраснелся от внимания шашлычных барышень и, возможно, забыл о печалях. Светочка, подошедшая к нам, не исключено, могла бы выслушивать заказы, сидя у Бодолина на коленях. Но Бодолин и иным способом доставил Светочке удовольствие. Правой рукой он по черному сукну юбки поглаживал бедро и ногу Светочки, левой же изображал блюда, каким следовало сейчас же возникнуть перед ним и мной.
– Овощи… помидорки, огурчики… Маслинки… Сациви… две-три косточки, а все остальное мягкое, ну ты сама знаешь… В харчо пусть бросят каперсы… Шашлычок с горелой корочкой, но внутри сочный… Коньячок в полном графине, для начала…
– Какого атлета ты, Дима, привел… – сказала Светочка, на меня как бы и не глядя.
– Да! – обрадовался Бодолин. – Это Вася. Знаменитый спортсмен. И будущий оперный певец.
– Надо же! – цокнула Светочка и будто бы в восхищении повела плечами и грудью.
– При чем тут спортсмен и певец? – пробурчал я. Но сейчас же сообразил, что бурчать нечего: а кем бы вообще могли представлять меня знакомым, сотрудником Бюро Проверки, что ли?