– Забери ты, Миша, свой рубль, – сказал Дробный, отчасти озадаченный. – Может, он заколдованный. Или неразменный.
Михаила Никифоровича эти слова не обидели, он видел, что рубщики в смущении. Как, впрочем, и он сам. Однако комплекс непобежденного рубля недолго печалил мясницкую. Положив на колоду свои деньги, рубщики опять ощутили возможности топора и собственных рук. О происшествии с рублем Михаила Никифоровича тут же было забыто. Однако наличные деньги соревнователей скоро исчерпались. Чудесный Фахрутдинов вызвался идти добывать новые. Но видно было, что страсти уже удовлетворены. И победителя не определяли. Тем более что призовой фонд был израсходован.
Росинант сказал, что надо идти к нему и просто отметить. Разбудил он хирурга Шполянова, снова заявил, торжествуя:
– Это тебе не людей потрошить! Да и это что! Рубить рубль – дело техники. А вот рубить мясо – дело ума. Тут уж надо стратегом стоять с тупицей у стула. Новичок-то или просто глупый нарубит пятьсот килограммов на пятьсот килограммов, а мастер нарубит пятьсот килограммов на девятьсот! Понял?
А Михаил Никифорович, как, наверное, и доктор Шполянов, признал в Росинанте мастера.
– Все, – сказал Дробный подсобнику. – Мясо кончилось. И до восьми осталось пятнадцать минут… Пойдешь с нами? – спросил Дробный Михаила Никифоровича.
– Нет, – сказал Михаил Никифорович, – у меня дела.
– Ну смотри, – кивнул Дробный. Потом спросил: – А что ты приходил ко мне?
– Да так, – смутился Михаил Никифорович. – Просто… Давно не видал.
– Ну спасибо, – сказал Дробный, – что просто заходил. А то все заходят за чем-нибудь. Будет скучно, еще заглядывай…
Они простились. Хирург Шполянов тоже отстал от компании, хотя его звали настойчивее, чем Михаила Никифоровича. Сонный, он двигался за Михаилом Никифоровичем к станции «Тургеневская».
– Надо бы вегетарианцем стать, – сказал вдруг Шполянов. – А?.. Но ведь не смогу…
– И я не смогу, – вздохнул Михаил Никифорович.
– Приятно было познакомиться, – протянул ему руку Шполянов, сойдя с эскалатора. – У меня такое ощущение, что мы с вами еще встретимся.
– Только не в вашей клинике, – сказал Михаил Никифорович.
– Нет, нет, – успокоил его Шполянов.
«Что же делать?» – думал Михаил Никифорович. В Останкине магазины уже закрыли. Единственно, что смог Михаил Никифорович, – это купить в киоске возле метро два больших пломбира. Но разве мороженым собирался он кормить отощавшую Любовь Николаевну?
А Любовь Николаевна 3 мая ночевать не явилась.
Улегшись на раскладушке в ванной и закрыв глаза, Михаил Никифорович опять увидел, как крушил Дробный пачку десяток, стянутую банковской ленточкой, и как опадали на пол бумажные лепестки…
14
Между прочим, два пломбира Михаил Никифорович купил на рубль, не поддавшийся топору. Неразменным он не оказался. Михаилу Никифоровичу дали четыре копейки сдачи.
Той ночью Михаил Никифорович вставал два раза. Пил воду. Любовь Николаевна однажды уже исчезала на три дня и три ночи. Тогда Михаил Никифорович не волновался, а надеялся. Сгинула бы она совсем! Теперь же Михаил Никифорович был готов звонить в милицию и в бюро несчастных случаев, будто Любовь Николаевна приходилась ему дочкой-семиклассницей. Но была-то она именно не дочкой…
Под утро он, правда, заснул крепко и спал спокойно. А когда проснулся, Любовь Николаевна уже присутствовала в его квартире. Михаил Никифорович собирался было пожурить Любовь Николаевну, спросить, есть ли у нее совесть. Но не спросил. Любовь Николаевна была поутру хорошенькая, со вздернутым чуть-чуть, как и вчера, носом (или носиком), но уставшая и озабоченная. Ночью, возможно, была в путешествиях или полетах. Михаилу Никифоровичу и иные картины рисовало воображение. Но зачем рисовало? Что ему было до приключений Любови Николаевны?
– Михаил Никифорович, – сказала Любовь Николаевна робко, будто бедная Лиза Эрасту, – вы не смогли бы сделать мне укол?
– Там мороженое в холодильнике, – сердито сказал Михаил Никифорович. – Ешьте. А то пропадет. Куда укол? В вену или в мышцу? Сейчас?
– В мышцу, – совсем смутилась Любовь Николаевна. – Сейчас.
– Ладно, поставлю кипятить шприц.
Шприцы Михаил Никифорович держал в доме всегда. Когда-то у соседей больная старушка нуждалась в уколах, и Михаил Никифорович вызвался заменить приходящую сестру. И с других этажей дома Михаила Никифоровича в ожидании неотложек не раз вызывали оказывать помощь. Никелированная коробка со шприцами и иглами стояла в шкафчике, в ванной, и Любовь Николаевна ее, вероятно, видела. Михаил Никифорович налил в коробку воды, поставил ее на газовую плиту, приготовил пилку для ампул, вату и пузырек со спиртом. Один из брикетов пломбира, твердый еще, Михаил Никифорович положил в глубокую тарелку и вместе с ложкой протянул ее Любови Николаевне. Любовь Николаевна взглянула и на мороженое и на Михаила Никифоровича с неким испугом. Словно бы и пломбира, лучшего в мире, ей не хотелось. Однако сердитый взгляд Михаила Никифоровича заставил ее проявить покорность. А сердился Михаил Никифорович сейчас отчасти и на себя. На ум ему то и дело приходила Люся Черкашина. Черкашина, красивая тонколицая женщина под тридцать, хохотушка, склонная с Михаилом Никифоровичем пошутить, и не раз, в особенности когда Михаил Никифорович, подменяя грузчика, тащил тесным коридором тяжеленные упаковки или мешки, с удовольствием и шумом щипавшая его, работала у них ассистенткой. Перед праздниками Михаил Никифорович прямо в ассистентской трижды колол ее. Ассистент Петр Васильевич, человек нравственный, ворчал и уходил покурить, а девчата оставались, смотрели на действия Михаила Никифоровича с интересом и давали рекомендации, как ему не повредить благородный Люсин зад. Люся была свободная женщина, ухажеры всегда возникали вблизи нее увлекательные и неуемные, а она уже растила двух детей, новых заводить не собиралась и, когда возникали критические ситуации, сама назначала себе уколы, а Михаил Никифорович их исполнял. Он славился легкой, ласковой рукой, желваков не оставлял. Какие причины побудили Любовь Николаевну терпеть укол, не его было дело, и уж, во всяком случае, не следовало ему вспоминать именно о Люсе Черкашиной. Глупости какие-то лезли сейчас Михаилу Никифоровичу в голову.
– Шприц остыл, – сказал Михаил Никифорович.
– Хорошо. Я готова, – встала Любовь Николаевна.
– Идите в комнату. Там и ложитесь.
Михаил Никифорович вымыл руки и вспомнил, что он даже не спросил, какое лекарство он должен ввести Любови Николаевне и из каких склянок. А когда вошел в комнату, увидел, что Любовь Николаевна уже лежит на диване лицом вниз, на столике же у окна стоит флакон из-под духов, заткнутый бумажной, что ли, пробкой. А может, тряпкой. Жидкость во флаконе была светло-коричневая и мутная, напоминавшая то ли брагу, то ли медовуху. Михаил Никифорович вытянул пробку, она и впрямь была скручена из обрезка кухонного полотенца. «Не с нашей ли кухни?» – удивился Михаил Никифорович. Но полотенце полотенцем, а Михаил Никифорович был озабочен сейчас другим. В медицинском деле он был педант, считал обязательным соблюдение правил, а тут – какая-то брага и тряпичная пробка. Михаил Никифорович понюхал жидкость и спросил:
– Это хоть что такое?
– Это мне надо, – сказала Любовь Николаевна, не меняя позы, а лишь повернув голову, на губах и на щеках ее Михаил Никифорович увидел белые и шоколадные следы мороженого. – Вы не опасайтесь. Пить это мне не следует. Можно лишь внутримышечно. Полный шприц. А я сама не умею.
Она будто бы стыдилась и своего неумения, и того, что вынудила Михаила Никифоровича кипятить шприц, и как бы обещала, что больше подобного не случится.
– Ладно, – сказал Михаил Никифорович. – И это… Приготовьте место… Пожалуйста…
Михаил Никифорович опустил шприц во флакон, жидкость, бесцветная на вид, оказалась тягучей и плотной. Он подумал, что иглы у него старые, наверное, затупились и Любови Николаевне будет больно. «Да небось у нее и кожа-то казенная», – попробовал успокоить себя Михаил Никифорович. Однако чувство тревоги и, уж точно, ощущение неловкости не отпускало Михаила Никифоровича. Он и к дивану подходил, глядя в пол, словно бы голое тело Любови Николаевны (какое там голое! чуть-чуть приоткрытое!) могло взволновать его или возбудить в нем нечто стыдное или дурное. Это он-то, медик, в юнца, что ли, превратился тринадцатилетнего!.. Кожа у Любови Николаевны оказалась нежная, чистая, приятная на ощупь. И прикосновение к телу Любови Николаевны Михаила Никифоровича взволновало, как юнца! Тело ее было идеальных линий, крепкое, опрятное и вовсе не отощавшее, как предполагал вчера Михаил Никифорович. К стыду Михаила Никифоровича, игла и вправду затупилась, гнулась, никак не могла проколоть кожу Любови Николаевны. «Сейчас, сейчас! – говорил Михаил Никифорович. – Потерпите чуть-чуть…» А когда игла вошла наконец в ягодные места Любови Николаевны, Михаил Никифорович вынужден был давить на поршень шприца так, будто держал в руках отбойный молоток. Серьезным, видно, было мутно-коричневое снадобье. «Ну, все», – сказал он. Вату со спиртом приложил к ранке. Лоб его был мокрым. Михаил Никифорович отвернулся, давая возможность Любови Николаевне привести себя в порядок. Впрочем, она и была в порядке. Во время процедуры Любовь Николаевна не произнесла ни звука. «Она, наверное, и не чувствовала ничего», – подумал Михаил Никифорович. Спросил на всякий случай:
– Больно-то не было?
– Было больно, – тихо сказала Любовь Николаевна.
Михаил Никифорович удивился, посмотрел на нее. Губы Любовь Николаевна сжала, лицо ее было белее обычного. «Что она, как человек, что ли?..» Михаил Никифорович был готов даже взять платок и стереть со щек Любови Николаевны следы мороженого. Платка под рукой не было, а вата была, ею Михаил Никифорович и воспользовался. Любовь Николаевна улыбнулась ему благодарно и беспомощно.
– Вы ложитесь, – сказал Михаил Никифорович. – Я сейчас сделаю грелку. На полчаса. Чтобы не вышло желвака.
Полчаса, однако, Любовь Николаевна пролежать не смогла. Минут через пять она уже стала вертеться. Лишь укоризненные взгляды Михаила Никифоровича останавливали ее. А видно было, что она готова нестись куда-то. «Хоть не окочурилась она от укола, – думал Михаил Никифорович, – и то хорошо. Иначе пришлось бы…» Впрочем, сразу же мысль Михаила Никифоровича как-то смялась. Что пришлось бы? Отвечать, что ли, ему? Но перед кем? А перед самим собой. Более, сказал он себе, никакие таинственные жидкости никому и никуда вводить он не будет. Все! Впрочем, что он волнуется? Что случилось бы с ней, в чем могло состоять ее окочуривание? Ну исчезла бы она. И все. А вот, понял вдруг Михаил Никифорович, и не нужно ему ее исчезновение… А тело это ее, чуть-чуть обнаженное… Сколько раз прежде бродила она по квартире, одетая по-домашнему, явилась как-то к нему буйная и прекрасная, в нежнейших свойств ночной голубой рубашке, но женщиной для него не была, а была неизвестно кем. Холодно оценивал Михаил Никифорович ее линии и формы. Терпел. А тут вот коснулся чистой кожи Любови Николаевны и… Было от чего смутиться Михаилу Никифоровичу… И о всяких подозрениях по поводу Любови Николаевны он теперь забыл.
Напрасно забыл.
Пока Михаил Никифорович был в раздумьях, Любовь Николаевна вскочила, минут пять причесывалась и красилась в ванной, из ванной же вышла готовая не только нестись куда-то, но, похоже, и взвиваться, и летать, а может, и рушить горы. И озорство, и удаль, и воля, и некое важное решение были в ее глазах.
– Спасибо, – быстро сказала она Михаилу Никифоровичу. – Я пошла.
В тот день на улице Королева и закрыли пивной автомат.
15
До 11 мая (исключая, конечно, обстоятельство с автоматом) ничего важного в Останкине не случилось.
Известно: первые десять дней мая – безалаберные, перескакивают с праздника на праздник и несут в себе не только удовольствия, но и опасности для любого организма, для мужского в особенности. Впрочем, те десять дней прошли для меня тихо. Меня щадили и не трогали. Но с 11 мая – началось…
11-го я проснулся с ощущением, будто бросил курить. То ли сам бросил, то ли меня вынудили.