С памятного того утра 1-го января прошло около двух месяцев. За все эти ужасные дни Юрий Котельников не смог написать в диссертации ни слова. «Посиди над источниками! – внушал Кучеренко. – Посиди! Заразись! И дело пойдёт, Юра!».
И вот 23-го февраля, в свой свободный день и в День Всех Мужчин заставил себя поехать в Ленинку. В читальный зал. Чтобы в нем, наконец, «заразиться».
Вагон был битком. Людей колыхало из стороны в сторону как единую массу, как жидкий монолит. Котельников качался со всеми, стоя спиной к двери в соседний вагон. Всё думал о нерадостном. О Татьяне. Потом о верных Кучеренках. О Гале и Николае. Единственных его теперешних спасителях.
Вспомнил вдруг, как Галя прижала его голову к своей груди. Когда перед уходом снова заплакал. Прижала с какой-то материнской поспешностью, болью. Как голову своего ребёнка… Слёзы опять начали душить Котельникова. Нет, нельзя обо всём этом вспоминать. Нервы стали ни к чёрту. Сжатый со всех сторон, еле сумел достать платок. Вечером нужно съездить к ним. Коля по-настоящему служил. Поздравить его. Взять бутылку вина и съездить.
Красные близкие глаза соседа под шляпой в черепке сидели как в длительной больной засаде. Покачиваясь, сосед делил вонючее своё похмелье с Котельниковым. Тот, как мог, отворачивал лицо в сторону.
На «Киевской» после того, как часть людей вышла, вытолкалась… сердце у Юрия Котельникова упало – Татьяна Мантач суетливо заводила в вагон какого-то мужчину в потёртом пальто с каракулевым воротником. Мужчина качался, готовый упасть, и Татьяна поставила его у вертикальной стойки, в которую он сразу вцепился обеими руками. Он тяжело дышал, шапка его съехала на глаза. Котельников думал, что просто помогла мужчине зайти, но Татьяна поправила ему шапку и положила руку на плечо. Кто-то уступил им место, и она посадила его у самого выхода, ухватившись за закруглённый поручень и нависнув над ним. Он тут же схватил её руку своей, точно боясь, что она бросит его в вагоне.
Сначала лица мужчины Котельникову не было видно, но в какой-то момент стало свободнее у выхода, и он разглядел больного. На вид мужчине было лет сорок – сорок пять. Он был очень худой. Ходячие мощи, скрючившиеся сейчас в пальто. Лицо сырое, оттаивающее, свинцово-серого цвета. Словно каракуль с его пальто. Кто он? Брат? Муж? Друг? Котельников не успел понять – Татьяна начала поднимать мужчину и поворачивать лицом к двери. Заскользил кафель, полетела станция, скорость загудела, сжимая движение со всех сторон, и вагон, ткнувшись во что-то, стал. Расхлестнулись двери, и Котельников в растерянности смотрел, как Татьяна уже выводила больного и какой-то женщина ей помогала…
Котельников судорожно полез навстречу новому потолку людей, еле успев выскочить из вагона.
Шёл с толпой, высматривал, боялся потерять их из виду. Появлялись и исчезали впереди огненные волосы Татьяны. Как пест под разбитым гнездом, была под задрипанной шапкой тощая голова ведомого мужчины…
В кабинете пожилой Столбовский перебирал, читал привезённые бумаги из истории болезни. Волосинки склероза на чистом его лице словно до поры припрятались. С маху влепил большой снимок на светящийся экран. Затем второй. Долго разглядывал. Потом молчал и складывал всё в большой плоский картонный пакет. Заговорил, наконец, подняв на Татьяну усталые глаза: «Таня, милая, зря привезла его. Извини – тут я бессилен. Опухоль уже неоперабельна. В Калуге всё делали правильно. Надо было раньше хватиться. Понимаю, ты давно в разводе с ним, и раньше, видимо, не получилось. А сейчас – поздно… В общем, полежит у нас сегодня, боль снимем, тебе ампулок дадим, поколешь его в дороге. У него ведь, как я понял, новая семья в Калуге, новые родственники. Похоронят хоть по-человечески. Завтра и поезжай. Я Завьялову скажу. Трубина тебя подменит. Поезжай с Богом, Таня… Не плачь, дорогая, крепись…»
В ординаторской Коптев писал за столом, не поднимал головы.
В свою настенную секцию Татьяна повесила халат. Сняла шапочку, растряхнула скрученный жгут волос. С общей вешалки сняла пальто, надела. Сев на стул, стала обуваться. На левом сапоге не могла поднять молнию. Дёргала её, дёргала. Коптев бросился, помог. Татьяна сжала ему руку. Вышла.
На улице валил снег. В больничном парке деревья стояли, свесив тяжёлые пухлые ветви.
Пригнувшись на скамейке, покачивалась в обнимку с плоским картонным пакетом. Как будто на выпавшем из капюшона костре, мгновенно сгорал снег на её волосах и лице.
Чтобы не напугать, Котельников тихо позвал:
– Таня…
Она вскочила:
– Как ты сюда попал?!
Он хотел объяснить, но она, мотая головой, с какой-то мукой уже кричала:
– Уходи-и! Уходи отсюда-а! Никогда здесь не появляйся-а!
Он побледнел, попятился. Повернулся, пошёл. А она, упав обратно на скамью, уже раскачивалась и голосила простоволосой рыжей бабой. Голосила как по покойнику, отбросив пакет в снег:
– Никогда! Никогда-а! Слышишь! Никогда больше не приходи в эту больницу! О, Господи-и!..
Автобус с Котельниковым катился вниз. К Кутузовскому проспекту. Крупный снег несло впереди машины, кидало во все стороны. Шпиль-архангел на сталинской высотке словно горел, охватываемый белой круговертью. Полынью в излучине Москвы-реки накрывало белыми, срывающимися простынями.