Оценить:
 Рейтинг: 0

Река

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Меркидома шел в часть.

За полной уже неспособностью к ученью трое дядьков-сержантов в школу не ходили. Получили послабление. Меркидома начинал бодрить их на плацу. Взбадривать. Бегом! Марш! Сорокалетние дядьк? откинуто, натужно бежали, задками проваливаясь в вислых галифе. Ох, отъелись, бычьи дети! Ох, заспались! Кру-гом! Марш! Дядьк?, опять откинутые, рвали в противоположную сторону.

Сашка стоял у края плаца (опоздал в школу), с интересом смотрел. Дядьк? пробегали. Шеренгой, трое. Вскидывая сапоги, старались чтоб как по линейке. Сентябрьское солнце жгло. Меркидома снимал фуражку. Протирал внутри фуражки платком. Одинокая прядь через лысину напоминала вялую заблудившуюся водоросль на Белой. Бодрей, шибздики, бодрей! Вдруг видел на краю плаца малую каланчу. (Сашку.) С уже готовым гнездом для аистов! Ну-ка иди сюда. Сашка подходил. Высокий, стоял перед маленьким Меркидомой. Меркидома задирал голову, с восторгом разглядывал парня. Солнце дымило в волосах орясины как полностью заразный пожар! А, шибздики? Полностью заразный! Шибздики раскрывали рты. Точно тоже впервые видели этот заразный пожар у Сашки на голове. А Меркидома уже расспрашивал: кто, откуда, где работает парень, когда в армию. После ответов Сашки, как дело вполне решенное, деловито только уточнил: после армии, надеюсь, к нам? Не-ет, стеснялся увалень, я, наверное, в шофера. А может, на реке останусь. А у нас что – шоферов нет? Мы что, на таратайках вылетаем? Рука начальника тыкала в три сквозящие бокса с краснозадыми пожарками и шоферами при них. Это тебе не машины, это тебе не шофера? Нет, улыбался парень. Э-э, большой, а дурень. Будешь там в Москве (почему в Москве? как в воду глядел?) т?ли-п?ли, т?ли-п?ли. Перед каждым светофором. Перед каждым милиционером. А здесь включил сирену – и рви! Только ветер в ушах! Ни одна собака не остановит! Не-ет, товарищ капитан, смеялся Сашка. Меркидома оглядывался: каков дурак! а? Дядьк? в поддержку ему смеялись. Он, Сашка Село, такой! Упрямый! Ух!

4

…Семеро джазовых музыкантов на сцене были органичны. Играли моментальную живую музыку. Трое работали впереди. После того, как показали тему, у них пошли импровизации. Как торопливый голодный аист, у одного во рту напитывался саксофон. Пассажи, выгоняемые из раструба у трубача, напоминали гонные кабриолеты. Тромбон с кулисой больше походил на импотента. Который не столько играет, сколько пугает. Запугивает. Впрочем, перестал болтать зря кулисой – и тоже закатился: губная трель его была как паяц. Ритмически долбали клавиши рояля дисциплинированные пальцы-хулиганы пианиста. Тут очередь контрабаса подошла – и будто большой тяжелый немтырь забуб?кал на сцене. Пытался что-то говорить, бедняга. Следующий. Ударник. Сидел. Спокойно бил. Вдруг начал яростно выпутываться, вырываться. Точно из накидываемых на него вожжей. Как будто он – на козлах кучер. И так на целую минуту! И остальные музыканты с уважением прослушивали его с повернутыми к нему ушами. Откуда-то вдруг вышел еще один – с сакс-баритоном, будто с громадной сосательной конфетой. Начал сосать его словно развернутый золотой леденец. Будто какую-то громаднейшую золотую унцию! (Да что же это такое!) И вновь играли дружный быстрый унисон уже четверкой впереди, опять долбёжно подбиваемые ритм-секцией и роялем. На таких концертах положено хлопать, шуметь после каждой импровизации. Всячески показывать свой восторг музыкантам. И Ольга (тоже) кричала, топала, визжала со всеми. На удивление, пыталась даже свистать. Как Соловей-разбойник. Засовывая в рот почему-то только три пальца. Новоселов смотрел, не узнавал подруги. Так смотрят на ренегата. На отступницу. На человека, вдруг перескакавшего в соседний лагерь. И это после Моцарта, Бетховена, Чайковского. После серьезнейших концертов в филармонии. В Большом зале консерватории! О, боги!..

…Антонина перелицовывала весь побусевший ворот Сашкиной рубашки. Горбилась у стола под уже включенной лампочкой с абажуром. Телевизор блукал в углу. Как глазная ее болезнь. Временно сброшенная туда катаракта.

Сынок втихаря покуривал в раскрытое окно, оставив в комнате подвернутую под себя левую ногу с дырявым носком на пятке. Окно в половину высоты было как зашторено парнем. Надо ж таким вымахать. И ведь семнадцать только. Что дальше-то будет? Антонина поглядывала. И еще курит там, мерзавец. Для проформы уже только прячется. По традиции. Дым-то весь сюда тащит! Эй, Штора! Когда бросишь курить? Какая штора? – обернувшись, удивлялся сынок. С глазами от табака – закофеенными, как у барана. Когда бросишь, осел? Сынок сразу начинал будить прах отца. Дескать, его-то не пилили. Свободный, дескать, был человек. Ему некоторые тут даже табачок сами покупали. Так ведь погиб от этого, погиб! Не табак проклятый, был бы жив сейчас! Неужели непонятно? Сынок отворачивался, что-то бубнил. Глаза матери метались. Тут еще носок этот его! Будто мозоль на пятке порвал. Ну-ка снимай давай! Чего? – опять смотрели бараньи глаза. Носок, черт тебя дери! Сын отворачивался. Говорил, что сам. Я тебе дам «сам»! Я тебе дам! Мать уже тыкала в затылок сына кулачком. Тыкала. Бросишь курить, бросишь! Словно сон, отпущенная папироса летела со второго этажа. Сашка поднимал к лицу матери пустые лапы и ворочал ими. Как неуклюжими двумя фокусами: нету! И не было! Со смехом ждал, когда ему мазнут по затылку. Мазнули. Хорошо, надо сказать.

Сашка смотрел вдаль. День уходил. Солнце пало в осенний пустой почти тополь. Как запьяневший дед в свои разложенные погремушки на базаре… Встречаясь на улице с бывшими своими одноклассниками, Сашке, рабочему вроде теперь человеку, становилось как-то неудобно с ними, скучно. Все они были его сверстниками, одногодками, некоторые даже старше, а казались сейчас глупыми пацанами, малолетками. Со всеми их микросхемами, пайкой самоделок-приемничков на транзисторах, со всеми их рыбками, аквариумами, дафниями там какими-то, опарышами… Неинтересно все это стало Сашке. (Такие лбы – и всё в бирюльки играют.) Посматривал снисходительно, свысока… Зашел как-то к Парчину Генке. К дружку-товарищу, с которым просидел на задней парте не один год. И тоже – говорить стало вроде не о чем. На стене все тот же обнажившийся чудовищный оковалок с маленькой циклопьей головенкой, подстриженной ёжиком. Патлачи по-прежнему бренчат на целом обезьяннике электрогитар. Гоночные автомобили на глянцевых листах из иностранных журналов. Так называемые болиды. Горбатые. Будто сраженные верблюды. Рекламные девки заплелись на их капотах зазывающе… Везде по столу вороха магнитофонной ленты, кажущиеся уже ворохами мозгов самого Генки. Без всякой боли вытащенными из его головы. Из пустой головы фаната… «Сейчас я тебе поставлю Пола Маккартни! Нового Пола Маккартни!» Худенькие ручки Парчина уже накручивали там чего-то в магнитофоне. А зачем, собственно? Дурило?.. Глядя сейчас на суетящегося несчастного фанатика, бродила у Сашки не по возрасту «гениальная» мысль: магнитофон все-таки – величайшее изобретение 20-го века. Все глухонемые – во всем мире – разом – как бы заговорили и запели на нём. И с каждым годом их становится больше и больше. Этих глухонемых, вроде бы обретших теперь песенные голоса, речь. Великий Глухонемой родился в 20-ом веке! А? Парчин? Через полчаса Сашка ушел.

За большую физическую силу, за большие кулаки Сашку заманивали в свои компании так называемые весёлые. Из тех, что бегали по городку в болтающихся штанах и войлочных стоптанных тапочках. Гопники, как их впоследствии назовут. («Гоп со Смыком – это буду я!») Были уже и тогда такие в школе. Заманивали, чтобы в драках, к примеру, выставлять Сашку вперед. Вроде градобойного орудия… Однажды выставили. В горсаду, на танцах… Больше не выставляли и не звали. Потому что бил там всех подряд. И чужих, и своих. Почему-то не разбирая. Вспоминать даже не хочется. Сашка вздохнул, полез за папиросами. Окутался дымом, даже не укрывая его от матери… Солнце, протрезвев чуток, вроде как с карачек пыталось встать. И снова падало в тополе… С Колькой даже, с двоюродным – всегдашним братом Колькой – и то перестало ладиться. Потому что натуральным жлобенком стал теперь Колька. Чего-то там выменивает в школе, продает. Деньжатами всех ссужает. Что называется, под процент. Все ему должны. Даже из старших классов ослы. Кличку какую-то дурацкую получил – Гуслей-Гуслея. (Кто это такой?) Шкет, а в джинсах вдруг заявился. Как в двух мраморах негнущихся каких-то. И – как главную жизненную тайну уже постиг. Уже всё в жизни знает. Хихикает, подначивает: работяга! Ну работяга. И дальше – что? Чего смешного-то? Дурило? Гуслей-Гуслея!

Сама, толкнув головой ворота, во двор входила лошадь с телегой. На телеге, весь как переломанная мебель, подпрыгивал запрокинувшийся Мылов. За розовой потной головой завивались мухи. Лошадь останавливала телегу на середине двора, на вид всему дому. Обиженно ждала. И, как когда-то Сашка с Колькой, вокруг пьяной, в мухах головы уже ходили две-три злорадненькие головенки. Удерживающие смех. Готовые от смеха – разорваться. Сашка махал им со второго этажа. Рукой отмахивал, рукой. Мол, отвалите, сгиньте пока не поздно. И точно ждала только этого – кидалась к другому окну Антонина: «Вы отойдете от него, а? Отойдете? Хотите чтоб глаза вышиб?» На голос Антонины Мылов пытался вылезать словно бы из самого себя. Залепленно-пьяного. Как задохлик птенец из скорлупы. От падающей головы, как от халвы, столбцом подкидывались мухи. И снова опускались…

Выходила Черная, жена Мылова. «Ну-ка!» – только глянула – и пацанята стреканули в разные стороны. Зачерпнув из бочки, размашисто выкидывала на телегу ведро воды. Взбрыкнув, Мылов вскидывался. Очумело смотрел, как жена шла от него с пустым ведром к крыльцу. С высоко засученной сильной рукой – как с кистенем… Лошадь тащила мотающегося сбоку коновозчика к сараям, к коновязи. Спать в сарай Мылов лез как в слепоту. «Ну, сегодня хоть драки не будет». Антонина шла от окна. «Куроцапы проклятые!»

В углу всё мигал телевизор. Мешал. Двинулась к нему, выключила. Опять вернулась к столу. Продолжила чинить. Теперь уже обремкавшиеся рукава. Прислушивалась к звукам двора.

Судя по прилетевшим снизу словам «привет, Село» и по тому, как Сашка сразу завилял пяткой, словно бобик хвостом, чуть не вываливаясь наружу, – во двор из своей квартиры вышел Стрижёв. Офицер Стрижёв. Вообще-то больше мотоциклист. Вернее даже – мотогонщик. Непременный участник всех республиканских мотокроссов. По пересеченной местности. Когда он ходил в свою автороту работать – никто понять не мог. Он словно постоянно пребывал в отпуске.

Днем все время занимается мотоциклом – разбирает, детали любовно раскладывает на холстины, любуется ими вместе с ребятишками двора, снова принимается собирать. Вечером гоняет с девицами. Но почему-то только с длинными. Проносится с ними как со знаменами. Уже за тридцать, а не женат. Пустырь. Бабник. Балалайка. Пытался подкатываться, гад. Антонина хмурилась. Виновато поглядывала на Константина Ивановича. На умершего мужа. Который доверчиво смотрел на нее со стены, с фотопортрета. Ничего не подозревая. Вздыхала.

Судя по тому, что рваная пятка завихлялась еще сильнее – час Стрижёва настал: он внизу уже натягивает краги. Экипирован соответственно: черные, начищенные до блеска сапоги, узкое офицерское галифе, но с кожаным задом (отдавал специально, подшили в ателье), из чертовой кожи там же пошитая куртка, на голове – шлем остроносый.

Из сарая Стрижёв выводил мотоцикл. Полностью реконструированная – система больше походила на какого-то громадного никелированного Геральда. Очень гордого к тому же. Резко Стрижёв заводил. Начинал прогревать. Как за ухо Геральда наказывал. Геральд трясся, подпрыгивал от боли. Двор становился сизым от дыма. «Закрой окно!» – кричала Антонина. «Пусть», – улыбался, наблюдая, Сашка. Дальше со Стрижёвым сюжет ехал со двора на улицу. На другую сторону дома. Однако оставался для Сашки и Антонины всегда предсказуемым. Первый кадр фильма. Прежде всего Стрижёв видит на противоположной стороне улицы Зойку Красулину. Возле её калитки. Зойка смотрит вдаль, к закату, привычно ждет (уже в течение лет пяти) своего Суженого. Заодно Зойка грызет семечки. Волосы ее свисают до пояса как сырой виноград. Стрижёв начинает подкрадываться на малых оборотах. Останавливается, широко расставив для баланса ноги. Как кот, черные начинает нагнетать перед Зойкой хвосты. Дергает, дергает ими, нагнетает. Зойкины виноградные грозди остаются покойными. В вечерней отдыхают прохладе. Стрижёв из последних сил нагнетает. Однако Зойка, перестав грызть, скидывает с губы кожурки. Шелуху Зойка просто сбрасывает на землю перед Стрижёвым. Стрижёв катится от нее как с горки, растопырив ножки, не веря. И – врубает газ. И – уносится пригнувшись. С острым шлемом устремленный. Как пика, пропарывающая городок.

Дубль второй. Можно снимать через три минуты. Стрижёв проносился с длинной девахой за спиной. Как с обдерганной бурей на конце палки. Никакого движения со стороны Зойки. Чуть погодя Стрижёв опять летит. Деваха еще выше. Другая! Зойка не видит, лузгает семечки.

А-а! С горя мотоцикл пропарывает городок и ныряет в рощу. Где дубы стоят любвеобильные, как гигантские карлицы на сносях. И – тишина над рощей. И – только слепнущие вечерние птички перепутывают рощу т?нькающими осолнечненными голосками.

5

…В тумане утра у дороги торчала гаишная освещенная голубятня. Однако наверху голубей видно не было. Лишь один прогуливался внизу, на воздухе. Одиночные машины прямо-таки прокрадывались мимо него. Как нашкодившие псы с поджатыми хвостами. Гаишник морщился, воротил лицо: сгиньте! Тогда наматывали и наматывали. Уносили ноги. Внутренне крестясь: чур! чур меня!.. Новоселов гнал, не сбавляя скорости. Гаишник тут же замахал палкой. Засвистел, бросился было к мотоциклу. Однако Новоселов затормозил. «Ты чего же это, собака, – по Москве так гоняешь?!» (Дескать, в таком виде?!) Бил палкой по бортам. Весь в растворе, грязный самосвал трясся как только что вылезший из болота черт. Новоселов подсунул путевку. Гаишник побегал глазами… «Так бы и говорил… что на Олимпийский объект… А то – газуешь…» Голубь обиженно пошел к своей голубятне.

Новоселов погнал дальше. Хохотал как сумасшедший…

…Учебники и тетрадки Сашка раскладывал дома на столе вроде как по-деловому. Как достаточно уверенный в себе, обстоятельный ученик. Пытался даже начинать с примеров по алгебре… С тоской смотрел в окно. Голые ветки бузины волынили, увиливали от ветра. Откладывал алгебру. Получалось – сделал. Когда раскрыл физику – тоски не убавилось… Осторожно отодвинул учебник. Как, по меньшей мере, гроб с покойником.

Черные сырые ветви осенних тополей под усилившимся ветром – уже гнуло. Они начинали заполошно метаться. Казалось, что какой-то театр чертей изо всех сил представлял сейчас в черном проносящемся небе… Две собачонки выли, закидывались к нему головенками… Сашка распахивал окно. В лицо ударял острый запах прогорклых деревьев. Дымное небо всё несло куда-то. В клубящихся сумерках клёны Аллеи Славы спиртзавода раскачивались, будто сборище обгорелых знамен.

Сдвигалась доска в заборе, и – как ключ из замка – с территории завода начинал просовываться Мылов. «Головка ключа» выходила и удергивалась обратно. Никак не мог поймать «поворот в замке». Выдернулся, наконец, далеко вперед – и окончательно застрял. Свесившись с поперечины забора. В небе просверкнуло. Потом загремело. Упал отвесный дождь. Клены возмущенно зашумели. Мылов сильно мок. Висел как слив. Дым от Сашкиной папиросы напоминал йогу. («Йоги – кто они?») Из комнаты, как из Индии, на холод не шел. Черная гроза была уже вдалеке. Широко просветлев понизу. Как будто высоко подняла подол. Чтоб в лужах на земле не замочить. Потом в упавшей темноте там же, у самого горизонта, как бабочки с крыльями, долго трепетали всполохи, немыми пришпиливаемые молниями.

Даже не собрав раскиданных учебников-тетрадей, Сашка лежал в темноте в простенке меж окон, свесив с дивана ноги точно с детской коляски. Не чувствовала черных полотен холода лежащая у самого подоконника голова. Талантов в ней не было никаких. Это понять было не трудно.

Гремела чем-то в темноте у порога мать. Сашка оживлялся: ну, сейчас и напугаю ее! Но Антонина видела черный бурелом волос, восстающий на фоне окна. И хотя это происходило в который уже раз, торопливо предупреждала: вижу! вижу! И быстро включала свет. А! Испугалась! – вскакивал сын. – А-а!

К утру проветривало немного. И деревья, и землю. Солнца однако не было. Борзой, на улице всюду носился ветер. Не совсем облетевшие тополя походили на собак, вычёсывающих блох. Стайкой ушлых физкультурников вдруг начинали бежать по обочинам дороги листья. Ветер хватал женщин за подолы, заставлял зажиматься. Мужчины шли, упираясь как парусники.

Выбежавший на гору Сашка не мог вдохнуть всего мира, раскинувшегося перед ним. Зябла внизу взъерошенная река. За рекой вдали как при отступлении в распутицу бесконечно уползали полчища октябрьских облаков. За протокой на острове шумела осенняя базарная толпа тополей… Сашка побежал по тропинке вниз, скользя по ней, чуть не падая, размахивая руками. Самоходка «Бирь» причалена была у берега в маленькой бухточке. В плаще с капюшоном, в резиновых сапогах шкипер Макаров уже стоял. Был при барже, как при гигантском бубне.

«Держи в створ!» – командовал Макаров. И Сашка, вцепившись в рулевое колесо, целился носом баржи на крохотную полосатую пирамидальную вышку, стоящую в километре на левом, приподнятом берегу – «держал в створ». Навстречу, казалось, недвигающемуся судну неслась тяжелая, набравшая дождей вода. Уходящие, выкрашенные в белое бакена покачивались от волн «Бири» как ляльки.

Когда появлялось на фарватере встречное судно – баржа ли, катер, даже простая рыбачья лодка с рыбаком – Макаров тут же выскакивал из рубки и чересчур усердно, как добросовестнейший смурняк, начинал махать флажком. С левого борта. Как будто в панике отрясал с матерьяла клопов или тараканов. Это так он давал отмашку. Еще тряс. Еще. Только убедившись, что его поняли, дождавшись ответного флажка (тоже с левого борта встречного), как всегда сразу бежал на середину палубы и – вставал. Во встречу-проводы. С профессиональным показным равнодушием равняясь на всё проплывающее мимо. Олицетворяя в единственном числе целый флотский экипаж… Встречный гудел. На встречном, ломая все устои флота, орали, хохотали, подпрыгивали. Точно видели Офураженный Пуп Земли. Проплывающий сейчас с пустым коровьим выгоном. Абсолютно неподвижный. Не поддающийся ни на какие провокации.

Напротив абзал?ловских озерков (названы по деревушке Абзалилово) Макаров приказывал Колыванову стопорить. Бросали носовой якорь. С кормы на талях спускали лодку. Колыванов и Сашка плыли к берегу: одному приказано было набрать шиповнику, другому добыть утку. Можно двух. Ствол удерживаемого Колывановым ружья торчал строго вверх. Осенний день был высоко развешен, звучен как железо. Холодное высокое солнце было мутно. Мутностью сплава.

Кусты по берегу раскачивало, гнуло. Ветер гнал реку как стада гусей. Низкорослый шиповник трепался, царапал, норовил уколоть, но забравшийся в самую гущу Сашка был в брезентовой куртке, таких же штанах. На руках – перчатки. Быстро наполнял висящий на груди котелок. Пересыпал затем в пожарное ведро под ногами. Не забывал швырять по нескольку ягод в рот. Переспелые, уже прихваченные первыми заморозками, плоды были на вкус медовыми, таяли во рту. Оставляя однако много занозистых семян, которыми Сашка отплевывался направо и налево. И во рту, и в руках дело шло споро.

Колыванов ходил на виду, метров за сто. Там сильно продувало. Видно было, как гоняло, выстилало воронками камыши. Колыванов бил в угон. Сорвавшийся выстрел, точно ветер, догонял и трепал утку.

Курили, в ямку спрятавшись от глаз Макарова. Оставалось добрать еще второе ведро. Добытых уток было две. Обе кряковые. Селезень и утка. У селезня-бедняги нос раскрылся. Точно все еще жрал или крякал. Утка лежала брошенно, серым кружком. Коротко затягиваясь, Колыванов просил Сашку походатайствовать за него. Намекнуть, так сказать, Макарову. Насчет Березовки. Чтоб остановиться, значит, перед ней. (Колыванов был из Березовки, где жил с женой и больным сыном, у которого сохла нога.) Хотя бы на часок. Чтоб сбегать до своих. Правда, останавливались в прошлый раз, но – все-таки. А, Саша? Как ты считаешь? Какой разговор, дядя Семен! Остановимся. Сашка затянулся, беспечно пустил дым по ветру. Никуда он не денется! Имелся в виду сам Макаров. Который уже поглядывал на часы. Уже метал икру на судне. Что они там? Спать завалились? Включал сирену. Курильщики разом вскидывались – начинали кланяться над шиповником. Планомерно собирать. Даже Колыванов…

На судне торопились. С лодкой, с якорем. Скорей трогались. Макаров подгонял. Полный, полный, Семен! А как же с утками? с шиповником? – недоумевал Сашка. Потом! Не сейчас! Не отходи от руля! На удивление нервничал Макаров. Всё вглядывался вдаль по реке. Чего-то ждал. Странный он какой-то сегодня. Вдруг повернул к Сашке большие испуганные глаза. «Сашка – в оба!» Выскочил из рубки – и отмашку начал давать совсем уж суматошно. Еще махал, еще. Однако встречное судно казалось неуправляемым. Шло какими-то длинными зигзагами. То к одному берегу его тянет, то уже к другому. «Да это же «Сим»! Ценёва! Дядя Толя!» – узнал Сашка. «Чего орешь, дурак!» – Макаров оттолкнул Сашку и быстро начал перекидывать штурвал на левый борт. Рулить к левому берегу. Надеясь еще спастись. Однако встречный тоже потянул туда же. (Да что же это такое!) И уже приближался. Несмотря на строжайший запрет брать на баржи пассажиров («Правила судоходства», параграф 9), палуба была забита людьми. Наяривали две гармошки. Все плясали. Мужики прыгали вприсядку, женщины вертели платочки, визжали. То ли свадьба плыла навстречу «Бири», то ли проводы в армию. Вместо Ценёва в рубке мотался какой-то пьяный долган – учился рулить. А где Ценёв? Убит? Судно захвачено?

Баржа поравнялась с «Бирью». Свадьба еще пуще заплясала, загремела на железе. Проплывала мимо. На створчатой ставенке висела выкинутая из кубрика интимная женская голубая вещь очень большого размера, в порыве всесокрушающей страсти содранная с тещи и вышвырнутая Ценёвым в окно, в реку, но зацепившаяся, повисшая на створке. Как символ, как неотвязчивый флаг нашего речного Дон Жуана. Отдав штурвал Сашке, Макаров закачался. С глазами незаможного хохла. Дошедшими размером до колгопсту. Снизу выскочил Колыванов. У этого глаза были как люди. Как много людей. «Что, что такое?!» А когда увидел уплывающие (на створочке) обширные трусы, когда понял всё… смог только вымолвить: «Вот это козё-ол!…»

Сашка валился на штурвал. Сашка подкидывался на штурвале. «Держи курс, пацан!» – заорал Макаров. Швабровая верхняя губа шкипера вздернулась, подрагивала. Шкипер точно надышался дряни. Отравился ею.

Ни о какой Березовке для Колыванова теперь и заикаться было нечего. Макаров зол был как черт. При приближении к ней (Берёзовке) – Колыванов поминутно выныривал из машинного отделения. Мотался над люком. С лицом обманутого Петрушки упадал обратно. Макаров будто ничего не видел. Тогда Сашка начал высовываться из рубки по пояс. Показывая Макарову себя как укор. Дескать, что же вы, дядя Толя? Ведь Берёзовка уже. Вон же она, на высоком берегу. За стройным молодым березнячком. Всего полтора километра до нее. Нет! – отрубал Макаров рукой. На обратном пути. Всё. Баста. Вперед! Но… но что такое?! Машина вдруг начала стучать как-то не так. Даже не стучать, а уреженно стукать машина стала. С перебоями. Машина натурально издыхала. Вдобавок ко всему из люка вдруг повалил дым. (Да что же это такое-то?!) И заглохла машина. Окончательно…

Дым продолжал валить. Потеряв инерцию, баржа остановилась на течении. Течением же ее повело назад, разворачивая к берегу. «Отдай носовой, Сашка!» Сашка помчался. Якорная цепь завизжала, улетая в горловину. Уперев руки в бока, Макаров молча стоял над раскрытым машинным отделением. Колыванов внизу метался. Что-то подливал. Маслёнил. Аккуратно подпускал. Дергал какие-то рычажки. Чего-то там заводил…

«Пусть одну утку возьмет», – пробурчал неизвестно кому Макаров. Уже из рубки. Сашка кинулся, хотел сбросить трап. Но Колыванов уже бежал в березовом высоком палочнике. Бежал большими прыжками, с уткой, как какой-то куроцап.

Поздно вечером, когда останавливались на ужин, на палубе сначала словно бы шел фильм «Семья Журбиных». Или другой подобного рода. К примеру, «Не кочегары мы, не плотники». «Почему нейдёшь к товарищу Добросмыслову? Почему?» – подступался Колыванов. (Он же Сашка Басманов.) «Я не доносчик! – с достоинством отвечал Макаров. (Он же Журбин-старший. В исполнении артиста Бориса Андреева.) – Сам шею свернет…» – «Так ведь прежде судно погубит! – наседал Сашка Басманов. – Не дай бог, людей! Чего ждешь?» Макаров-артист-Андреев молчал. «А!» – махал рукой Басманов в исполнении Колыванова Семена.

Дальше нужно было идти в кубрик, где Сашка уже разливал по мискам шулюм, сваренный из утки. Из второй. Потоптались, пошли. Ели при свете керосиновой лампы. Осенний селезень, он – того, говорил Колыванов, обсасывая косточку. Он намного жирнее весеннего. Сочнее. Верно, Анатолий? Угу, соглашался Макаров. Сашка им подливал. Сам наворачивал…

Первую половину ночи за рулем стоял вахту Сашка. По реке было темновато. Луна светила только в облаках. Как будто фонарем в театре. Сашка, вцепившись в колесо, таращился, смотрел, что называется, в оба.

При появлении высокой мерцающей мачты встречного – как будто Христоса, плывущего по темному небу с распахнутыми руками – Сашка быстро закреплял руль, хватал фонарь – и точно светящие сумасшедшие молоты начинали летать с левого борта баржи. Более сумасшедшие даже, чем у дяди Толи. Кидался в рубку. К штурвалу. Встречный, тоже махаясь светящими молотами, проходил лево. Сашка снова выскакивал, падал к люку машинного. С чубом – как велосипедные пружины. «Не спишь, дядя Семен?» Колыванов смеялся над взвинченным, суматошным парнем, которому в первый раз доверили ночную вахту, ночной штурвал. Уж сегодня-то он точно не уснет! Гуттаперчевые руки лежали на машине. Были доверены ее дрожащему, черно-маслянистому телу. Чуб исчезал. В три часа ночи выходил на вахту Макаров. Колыванов и Сашка уходили спать. Помимо руля, дядя Толя управлялся и с машиной.

Сашка долго не мог уснуть. Плыли и плыли навстречу распахнутые мерцающие огни встречного…

Проснулся разом. От тишины. Машина не стучала. Сашка, вскинувшись на локоть, глянул вниз – дядя Толя был на месте, спал. Похрапывал и Колыванов. На своей шконке. Что за черт! Неужели в Уфе уже? Сашка сверху бесшумно соскользнул, сунул ноги в сапоги и, как был в трусах и майке, выскочил на палубу. Было часов шесть утра. Стояли под высоким обрывом. В совсем незнакомом месте. Громадное раскаленное ярило в черных артериях черемушника вылезло у Сашки прямо над головой. Однако внизу, в темноте под берегом, вода бродила непроспавшаяся, дымящая… Резиновые сапоги простукали к левому борту. Оставили за собой на изморози палубы проступающие, будто невидимкины, следы… Плотную белую наволочь тумана медленно стаскивало с реки. Сквозь разрывы пробивало солнце, и вода там серебрилась как снег… Очень высоко по розовому небу отлетали журавли. Как будто старым пером, с нажимом, сочные прописи писали. Горл?сто вскрикивали.

6

…Внизу у высотки было еще темно. Бичи споро махали руками над баками. Напоминали группу работающих литавристов. В немой, так сказать, симфонии города. Один выбросил кость. Худая собака сразу же загнула себя в горбатую плётку, в эллипс. В букву Пи. Тряслась, сгрызала с кости. По сажным предутренним облачкам летел шпиль-архангел советской высотки… В утаскиваемом мешке бутылки завсхлипывали. Как будто бичи потащили от баков тулово немощного старика…

…Периодами, словно только чтоб взбодрить себя, Сашка принимался стукать по доске мелком. Вроде как решал задачку по физике. Разом застывал. На перерыв. Милиционеры и пожарники вздыхали. Тоскливое лицо физика Бородастова висело на кулаке. Было сродни поповской рясе. Перекосившейся, мятой, старой… Тишина в классе была необыкновенная. Нарушалась только изредка. То стуком мелка Сашки, то синхронным двойным храпотком с задней парты. (Прямые, с крепко зажмуренными глазами и раскрытыми ротиками – два пожарника там были как орлята-учатся-летать.)…

Бородастов очнулся, посмотрел на часы, объявил, что шабаш. Новоселову же велел остаться.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9