Гермоген. Последний день перед уходом в вечность
Владимир Шеменев
Смута – всегда кровь, предательство, враги и безысходность, но смута – ещё и предвестник возрождения, обновления, становления. Может ли смерть одного человека изменить ход истории? Может, если этот человек – патриарх Гермоген, столп православия, опора Руси. Этот рассказ о событиях Смутного времени (1610-1612 гг.) и последнем дне патриарха Гермогена.
Владимир Шеменев
Гермоген. Последний день перед уходом в вечность
– Батюшка, батюшка, очнитесь, – звал кто-то. Голос был нежный, ласкающий, ангельский. От тихих интонаций, льющихся переливом, хотелось повернуться на бок, подсунуть руку под заросшую щеку и поглубже вдавить голову в кирпич, обмотанный ветошью, который казался мягкой пуховой подушкой.
Иссохшая жилистая рука поползла по деревянному настилу, сгребая ошмётки старой гнилой соломы, ткнулась в окаменевшую глину и дрогнула, посылая импульс истомленному телу: под головой не думочка[1 - Думка (разг.) – маленькая постельная подушечка.], и ты не в постели, очнись, просыпайся, пора.
Веки дрогнули.
Гермоген[2 - Гермоген (1530-1612) – патриарх Московский и всея Руси. Прославлен в лике святителей.] открыл глаза, глянул на полоску света под каменными сводами. Всё, что он мог – это видеть. Мог ещё шевелить иссохшими губами – и, кажется, всё. Нет, не всё. Ещё руки слушались старца, мог осенить себя крестом, перевалившись на спину, и язык, растрескавшийся от жажды, ворочался среди ввалившихся скул, позволяя звучать Иисусовой молитве. Патриарх уже не ходил, не вставал и даже не пытался, только лежал, вытянувшись на грубо сколоченных нарах, брошенных на ледяной пол. Лежал на спине и редко, если мог перевернуться, на боку, чувствуя не плотью, а костями жёсткость своего ложа. Дышал часто, прерывисто, с хрипотой. Черты лица заострились, кожа поблекла, сжурилась и потемнела, переняв синеву подземелья. Изо рта шёл пар – тёплое дыхание в тёплом теле в сыром, промозглом подвале, больше похожем на каземат, чем на келью.
В тот день, когда его спустили сюда по винтовой лестнице с полусотней ступеней, не отчаяние нашло на него, а радость. Два узких, в локоть шириной, стрельчатых окна на полукруглой стене напомнили патриарху алтарь. «С чего начал, тем и закончу», – улыбнулся Гермоген, оглядывая своё узилище: тёмное, сырое и холодное.
Ещё недавно патриарх всея Земли Русской – высокий, статный, не старик и не дед, хотя ему перевалило за восемьдесят, а убелённый старец, отче, батюшка, владыка – сам вёл службы, сам хиротонисал и сам выходил со словом поучительным к народу православному.
«А теперь я подобен скелету, обтянутому кожей», – думал патриарх и утешал себя мыслями: «Плоть немощна, дух силён», – дабы не впасть в уныние и случайно не похулить Бога, отчего вся жизнь, прожитая в трудах, могла скрутиться, словно лист пергамента, затрещать и рассыпаться в пыль. Вспомнил, как жена неразумная советовала мужу своему, покрывшемуся червями и струпьями: «Похули Бога и умри». Гермоген напрягся, ему было тяжело выговаривать то, что сказал своей жене Иов Многострадальный, но он повторил слово в слово: «…Ты говоришь как одна из безумных: неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?[3 - Иов. 2:10.]». И добавлял уже от себя: «Из праха создан, прахом стану. А душа пойдёт в вечность!» – Разум не хотел отпускать тему бессмертия: любил Гермоген поговорить и порассуждать о том, во что не только верил, но и воочию увидел.
***
В Вербное воскресенье вывели патриарха ляхи из заточения, нахлобучили митру на голову, сунули посох в руки и, подтолкнув к ослу, стоящему у ограды Успенского собора в Кремле, сказали: «Давай, божий человек, садись и прокатись на радость быдлу русскому, а мы рядом пойдем с вострыми саблями, чтобы ты не взбаламутил Москву и нас жизни не лишили». Боялись поганцы гнева народного, вот и выпустили патриарха из-под стражи в праздник Входа Господня в Иерусалим. Думали любовь поиметь народную – да не вышло.
Поехал патриарх на осляти[4 - Шествие на осляти – православный обряд, совершавшийся в Русском государстве в праздник Вербного Воскресенья и символизировавший вход Господень в Иерусалим.] от Успенского собора через Фроловские[5 - Изначально знаменитая Спасская башня, сооруженная в 1491 году, носила название Фроловской, поскольку располагалась недалеко от церкви Фрола и Лавра. В 1658 году по указу царя Алексея Михайловича башню стали именовать Спасской. Новое название было связано с иконой Спаса Нерукотворного, которая находилась над воротами со стороны Красной площади.] ворота до Лобного места. Везде ляхи стоят с пищалями и секирами – злые, нервные, возбуждённые от вина и водки. Разит от поляков, словно от «псов смердящих», перегаром, потом и кровью. Только выехал патриарх из Кремля, сверкнуло что-то перед глазами, небо отверзлось – и узрел Гермоген ангелов на конях, с копьями, а за ними воинство русское, и сказал сам себе в мыслях: «Услышал Господь молитву нашу, призрел на рабов своих. Вижу избавление от иродов окаянных и жду».
Шествие вышло куцым, ненастоящим. Народ патриарха не теснил – не пришёл никто за вербами освящёнными. Ослёнка за повод царь не вёл – не было на Руси царя. Дерево вербное впереди процессии на телеге не везли – сожгли его ляхи для обогрева палат каменных. Калачи и пряники на шестах не висели – не пекли москвичи, дабы не кормить супостатов. Сами страдали и иноземцев морили, что в Кремле засели. Голод у них там был, у ворогов, мышей ели, крыс, только что себе подобных ещё в котлах не варили, но за этим не заржавеет, и полгода не пройдет, пошлёт Господь на них наказание за бесчинство и творимые беззакония, и будут у них ценники: голова стриженая по три злотых, а нога человеческая по пять.
За что? Да за то…
Людей русских вешали – животы вспарывали, девок насиловали – глаза выкалывали. Царские врата в церквях православных снимали – печи топили, мясо кровавое в дискосы клали – на огне запекали. Лошадей в храмах вместо стойла держали – полы унаваживали. Все, кто позарился на Русь (поляки, литовцы, немцы, венгры, казаки украинские, предатели русские), все погаными стали, нечистыми сделались от дел своих гнусных. Чувствовали неизбежность наказания, от того и бесились, на грубость нарываясь. Не утерпел чей-то кулак и вышиб мозги шляхтичу. В Великий Вторник схлестнулись москвичи с поляками – и пошло месилово. Увидели литвины и пшеки, что теснят их русичи, дали слабину, сменили сабли на факелы и запалили Москву деревянную с разных сторон, а сами в Кремль побежали и в Китай-город, там и укрылись. Вот так и встретила Москва Пасху 1611 года – жаром, пеплом и снопами искр, разносимых ветром, да с патриархом Игнатием[6 - Патриарх Игнатий, лишённый Собором патриаршего и епископского сана, был вновь возведен на патриарший престол поляками. Возглавил Пасхальную службу 24 марта 1611 г. в Кремле. Бежал в Польшу осенью 1611 г.], отступником и отщепенцем.
После шествия на осляти больше не служил патриарх Гермоген, заточили его, а через восемь дней, на второй седмице по Пасхе, пришли к нему изменники с требованием, чтобы он письмо написал к Прокопию Ляпунову и ратным людям его – отойти от Москвы и идти прочь. А куда? Да хоть куда, лишь бы подальше. «А не напишешь, старик, так мы тебя вмиг на ножи поднимем», – Мишка Салтыков, лизоблюд и предатель, выхватил из-за голенища ножик кухонный и показал патриарху. Напугать хотел, да не вышло. Нашла коса на камень – на тот самый, на котором Христос Церковь свою построил, – треснула и разлетелась щепками и осколками. И услышал польский ушлепок по прозвищу Мишка Кривой ответ истинного чада Божьего: «Что ты мне угрожаешь? Боюсь одного Бога».
Вот и спрятали его слуги бесовские в подземелье. Знал Гермоген, открыли ему ангелы, что сатана уже отдал приказ слугам своим: «Умертвить патриарха. Срубить столп Православия». А как то будет – не сказали, да и неважно это, и так всё понятно было.
***
«Вот и мое время пришло пострадать», – прошептал старец, провел рукой по холодным каменным плитам, собирая влагу с пола, и облизал ладонь. Пить не давали, есть не приносили. Голодом морили. Сколько дней? Да счет потерял, сбился. Сначала булыжником чертил по камню полоски – дни без пищи, потом перестал – сил не было до стены дойти. Стал рисовать на полу и бросил: камень с яйцо, а поднять не мог. Утекла мощь, как вода в песок.
День, два, три, месяц, два месяца, полгода или год – он уже не помнил, сколько провел в заточении. Помнил только, как выводили его под арестом из Патриарших палат. Как в Чудов[7 - Монастырь в Кремле во имя Чуда святого Архистратига Михаила в Хонех. В наши дни не сохранился.] ввели, в чистую келью определили, келейнику разрешили прислуживать, всё хотели подсластить, уговорить, чтобы переметнулся к разбойникам. Воевод русских, что рать вели против ляхов, требовали осудить и анафеме предать, войско по домам распустить, а латинян поганых – на убийство православных благословить. Блага обещали, вкусно кушать, мягко спать. Не таков был Гермоген, не пошел против совести и против народа своего. Не испугался старец, повидавший жизнь, слов, пропитанных злобой. За то и спустили его в подвал[8 - Описание темницы дано по книге Василия Борина «Святейший патриарх Гермоген и место его заключения». Возникает вопрос: откуда в подвале, расположенном под полуподвалом, окно? Речь идет о т.н. слуховом окне, используемом для проветривания помещения.], что под полуподвалом был, а тот под притвором соборной церкви Чуда Архангела Михаила, что в Чудовом монастыре сияла.
***
От каменных стен, вмурованных в самое сердце земли, тянуло сыростью, холодом, смертью. Подземелье, каменная клеть, в которую пищу, когда еще кормили, спускали на веревке через стрельчатое окно – то самое, что бросало узкую полоску света на лицо старца.
Ему шел восемьдесят второй год. Пожил для людей, послужил Богу. Хватит. Всё боялся умереть недостойно. Господь не оставил. Сподобил пострадать, принять венец мученичества за землю русскую, за народ православный.
Гермоген не боялся смерти, последние дни она часто приходила к нему. Садилась на край его ложа и молча сидела, иногда плакала, иногда вздыхала. Старцу она не казалась страшной, скорее печальной и не такой, как её малевали в церквях на фресках. Там был скелет с косой, а рядом с ним садился и сидел человек – во всяком случае, так казалось. Плащ темный, длинный, до пят, рукава распашные, широченные и капюшон сверху накинут – не видно ни рук, ни ног, ни лица. «Отчего же ты, Гермоген, – говорил сам себе старец, – решил, что это человек?» И отвечал себе же: «Может, и не человек, но дюже похож – по фигуре, по походке».
Вот и сегодня – пришла, встала и стоит, но не у ног, а посреди ложа. И не садится. И капюшона нет, и коленки сажей перемазаны. Вот тебе и на. Поднял глаза владыка, а перед ними платьице простенькое, ситцевое, с пояском узорчатым, колышется. Две косы и глаза, как озера, голубые, бездонные. Мордашка румяная и тоже в саже: как девчушка пальцами нос вытирала, так и размазано по щекам.
Руку протянул Гермоген к видению и сказал тихо, медленно:
«Матронушка[9 - Матрона Онучина (в монашестве Мавра) – девица, которой в 1579 году в Казани после пожара во сне явилась Пресвятая Богородица и указала место явления чудотворной иконы, впоследствии названной Казанской иконой Божией Матери.], дитя милое, не ждал тебя, не гадал, сколько воды утекло с тех лет, наверное, уж и подзабыла меня, да и жива ли ты?»
И услышал владыка и прослезился:
«Жива, батюшка. Жива. Слава Богу, Господь продлевает дни, а вот матушку мою упокоил, в ограде Богородицкого монастыря схоронили».
«Не того ли самого, что на месте обретения святой иконы царь наш, отец, кормилец Иоанн Васильевич возвел?»
«В нем, батюшка, и я там подвизаюсь да крест игуменский несу».
«Слава Богу за все! Добрая из тебя христианка вышла».
«Так то не моя заслуга. Заступница у меня и помощница – Царица Небесная».
«Матушка Казанская, пощади нас!» – Патриарх поднял руку. Тяжело ему далось: плоть словно свинцом налитая, а с виду косточка, поверх которой рукав подрясника болтался, как мешок на палке. Поднёс руку к глазам и сдавил их пальцами, слезу промокая. Так и лежал, пока девчушку расспрашивал: «Видишь ли избавление от иноземца, Матронушка?» – Знал патриарх её имя по пострижению, Маврой её нарекли, да не звал так никогда. Детским именем величал, как и в первый раз, когда свиделись на пожарище, возле ямы, углем запорошенной.
«Вижу, батюшка, за тем и пришла, дабы тебя напоследок порадовать. Князь Пожарский да староста Минин рать собирают в Нижнем, с него и тронутся на Москву, как только Ярославль и Суздаль займут, куда отряды уже посланы».
«А образ-то Пречистой с войском?»
«С ним, батюшка, куда же без него?»
«Спаси Бог, милая, спаси Бог. Утешила старика». – Гермоген улыбнулся, наверное, первый раз за многие дни, проведённые в этом подземелье. Пар от губ пресёкся, как истаял. Рука скользнула по лицу, глухо хлопнула пальцами по иссушенной груди, соскочила и откинулась на плиты каменные, подставляя ладонь солнечному лучику.
«Ну всё, пора тебе, – фигура в капюшоне подтолкнула девчушку к световому пятну, – пришла моя очередь со старцем беседовать».
***
Капля, что висела под потолком, набухла, сорвалась и чавкнула об пол, будто точку поставила. Глянул патриарх – нет никого в темнице, и стен нет, солнце заливает всё, зелень вдали изумрудная и подсолнухи яркие, огненные.
«А день-то какой… жить хочется».
«День как день, февральский. А жить будешь, потому и пришли за тобой». – С улицы вошли два ангела в белоснежных хитонах, с копьями и в сандалиях: Михаил, в честь которого храм был назван, где старец венец свой принял, и Гавриил – спутник его вечный.
«Готов?»
«Готов, Ангелы милые, давно готов. Как только сан принял, с тех пор и живу встречей с вами и с Богом моим, и Богом вашим».
«Ну раз так… Пошли!
Подал архангел Михаил руку, подхватил старца за ладонь, протянутую навстречу, поднял с ложа, отряхнул от соломы и повёл. Так и пошёл Гермоген с ними, не оборачиваясь и не возвращаясь памятью к иссушенной плоти, оставшейся лежать на сырых прогнивших досках.
***