– Вот помрешь – я за тебя записки подавать не буду.
– Это почему?
– Безбожник ты!
– Ой, ой, ой. С чего это так?
– А у тебя ничего святого нет.
– Я антиминс припрятал? Припрятал. Книги богослужебные сохранил? Сохранил. Храм остеклил? Остеклил. Так как же ты говоришь, что я безбожник?
– Иуда тоже апостолом был… А вон что вышло.
И не было бы ничего, если бы «ангела» того, о котором намедни сказывал Макар, он саморучно не впустил к себе в душу ещё по молодости. Давно это было. Горяч был тогда Макар Кузьмич и несговорчив. Людей нанимал – спуску не давал. В аренду что брал – своего не упускал. Под проценты деньги ссуживал – шкуру потом спускал. Так и жил-поживал, барышами карманы набивал. Вот на этом враг человеческий и подловил Макара: на тщеславии да на сребролюбии, а как до музея дело дошло, так вообще свояком стал, считай, что родня.
– Дура. Ещё раз брякнешь такое – убью, – рявкнул Макар. Замахнулся кулачищем, что как молот был, да так, что Дарья дёрнулась в испуге, налетела затылком на косяк печи, рассадив голову в кровь.
С первой кровью пришло понимание: «Бес в нём. Никогда на меня руку не поднимал. Точно бес… и всё из-за одежд этих, будь они не ладны. И зачем только церковь закрыли?» Хотелось плакать, но из боязни разозлить мужа всхлипнула, зажимая ушибленное место, и, сутулясь, кинулась из тёплой хаты в холодные сени. Как была в кофточке поверх ситцевого платья, так и метнулась, стараясь не смотреть сатане в глаза.
– Дура, овца, ишь, с Иудой меня сравнила! – Загремело что-то, упало, разбилось, опять загремело, покатилось по комнатам. Не то посуду он там бил, не то вёдра валял. Бесился, одним словом. – Порублю! – донеслось до Дарьи. Она вздрогнула и перекрестилась. – Убью, сука, только воротись! – орал Макар, а вот в сенцы не выходил, как держало его что-то. И послышались удары – глухие и вместе с тем хлёсткие: рубил топором дерево, бил по лавкам да по столам.
***
В сенях было холодно. Сунув руки под мышки, жена Макара стояла, не зная, что делать. Тут тихо да холодно, а где тепло – там буйно. Пойти можно было, да только за смертью лютой. Вот и дрожала телом от холода, душой от страха.
«Уйду я», – подумала Дарья и услышала в ответ: «Иди. К вечеру возвращайся. Всё разрешится…»
В сенях была кладовка, лук там хранили, соленья, зерно в коробе, всё накрыто тряпками старыми и тулупом ветхим, дедовским. Стащила одёжку, укуталась с ног до головы, воротник подняла, на голову – шаль, мышами изъеденную, на ноги – валенки. Открыла дверь и вышла на крыльцо.
Куда идти, Дарья не знала. Дети по хуторам жили, из подруг половину выслали, а кто остался – не то, что в доме, в собачьей будке не постелют. Постояла, потопталась и пошла в сторону храма с мыслью: «Бог милостив, не оставит». Пока шла, сунула озябшие руки в карманы – и звякнуло под пальцами что-то. Нащупала и поняла: вот где Макар ключи от храма прятал на тот случай, если Бирюков взъерепенится.
***
Замок щёлкнул и снялся с проушин, а вот дверь подмёрзла, пришлось навалиться и ткнуться в неё плечом. Сверху с козырька сыпануло снегом – лежалым, холодным, колючим. Дарья отряхнула платок, дёрнула на себя ручку и вошла. Буруны от позёмки, что набил ветер под дверь, словно пальцы, тянулись в глубь притвора. Под ногами захрустело битое стекло, поверх которого катались промороженные свечи, рассыпанные по всему полу. В храме было гулко, холодно и неуютно. Жена Макара прошла по церкви до алтаря, там перед иконостасом по левую сторону всегда висела икона Божией Матери «Умягчение злых сердец». Куда делась икона и где сейчас иконостас, одному Богу известно. Во всяком случае, Дарья точно знала: ни того ни другого в их доме нет. Опустилась на колени перед пятном на том месте, где когда-то висела икона. Пятно было светлое в силу того, что копоть со свечей и с кадила чернит гарью предметы, оставляя то, что под ними, вне черноты. Дарья Пантелеймоновна пошарила рукой по полу, насобирала свечей, а когда поняла, что зажечь их нечем, сложила аккуратной стопкой у стены и перекрестилась.
– Матушка Богородица, милая, пощади. Приими молитву мою малую… – Дарья замолчала, подбирая слова. – Не за себя прошу, за мужа, за Макара Кузьмича. Дурак он, гордец. Милости прошу ему, а себе наказания, что не остерегла. Хоть смерти меня предай, хоть параличом разбей, всё приму. Только огради его от задуманного. Всё во власти Твоей… и мир душе его дать, и беса изгнать. Помоги…
Не успела она договорить, как ветер бросил в окно пригоршню льдинок. Громыхнула дверь, и запели петли протяжно и тоскливо: «Мииир… всееем». Сердце дёрнулось и затрепыхалось, вызывая страх и липкий холодный пот. Дарья повернула голову – и замерла.
На пороге, в проёме, стоял бес: высокий, в длинном распахнутом балахоне, с остроконечной головой и огромным баулом в руке. Стуча когтями, прошёл в притвор, бросил баул на пол, да так, что звякнули в нём души грешников. Потянулся к поясу, вытащил револьвер системы Нагана и голосом Бирюкова строго крикнул, вызывая эхо под сводами храма:
– Кто здесь? А ну выходи, а то постреляю… Ишь, удумали, нечестивцы! – Что удумали – не сказал, только взвёл курок и пошёл к алтарю, в угол, где дрожала онемевшая от ужаса Дарья. И видела она, как балахон превращается в распахнутую шинель, а голова луковкой – в буденовку, и не когти цокают по полу, а деревяшка постукивает.
– Это я, Тихон Ильич, – робко ответила Дарья, пытаясь подняться на ослабших, от страха, ногах.
– Кто «я»? – по голосу он её не признал, хотя чувствовал в интонациях знакомые нотки.
– Дарья… Макара Кузьмича жена.
– Вот так новость, вот так сюрприз, не ожидал. – Щелкнула собачка на револьвере. Это он на предохранитель оружие поставил, сунул за пояс пистолет и пошёл на голос, опираясь на костыль, стуча протезом по ещё целым, не выломанным полам.
Постояли, поглазели друг на друга, отходя от неожиданной встречи.
– Сядем, что ли, Тихон Ильич? – предложила Дарья, показывая на солею[11 - Солея – возвышение пола перед иконостасом в христианском храме.].
– А чего бы не сесть, в ногах правды нет. Тем более в одной.
Тихон и Дарья сели на возвышенность. День стоял серый, неуютный, отчего в храме было сумрачно. Председатель вынул из коробка спичку, чиркнул, Дарья протянула свечку, подождала пока разгорится пламя и начнёт таять воск, накапала на пол и прилепила свечу. В храме посветлело. Бирюков достал папиросы, хотел закурить, но передумал. Покрутил пачку и сунул в карман.
– Я вот что пришёл, – начал председатель безо всякого вступления, – думаешь, страх Божий меня пригнал? Нет, Дарья. Страх тут ни при чём. Вон в позапрошлую осень я один в банду сунулся, не убоялся, всех там и положил. Нету у меня страха. А вот с совестью непорядок. Изглодала она меня. Собрал, что муж твой нашил да настрочил, сунул в мешок и принёс сюда. Лучше бы оно сгорело в тот день.
– Для всех было бы лучше.
– Мне-то кресты и парча жить не дают, а ты что тут делаешь?
– За мужа молюсь, непутёвого.
– Чем же он провинился? – Бирюков хохотнул. – Мужик он у тебя ушлый, всех провёл, всем подлизал, выбился в директора музея, которого отродясь и в областном центре не было. Далеко пойдёт… Если кулак пролетарский не остановит.
– Вот за то и молюсь, чтобы из директоров турнули.
– Да кто осмелится? Он теперь в фаворе у районного начальства. Сам первый секретарь за него горой.
– Я же не людей прошу, Бога…
***
Снег уже по-вечернему заалел, когда вышли из церкви. Ключи от храма Дарья всё же отдала Бирюкову хотя, как выяснилось, у него были запасные. Перекрестилась на изуродованный крест, попрощалась с председателем и пошла к дому, неся на душе не то камень, не то плиту чугунную. Что там, дома, как там? Хотела позвать Бирюкова, но побоялась. Макар – он непредсказуем: кинется с топором на председателя, а у того револьвер… И кто ляжет первым – неизвестно. Не дай Бог, собственный муж, хотя и за председателя на Страшном Суде спросят.
С каждым шагом ноги всё глубже утопали в сугробах, шаг становился короче, и в конце концов она остановилась. Села в сугроб и заплакала, да так жалобно, что собаки в соседних дворах подхватили и заскулили не то от тоски, не то от ужаса.
Видел всё это Тихон Ильич, обернувшись до чужой жены. Взглядом провожал её, обнимая мысленно, хотел доковылять, помочь, но боковым зрением поймал неспешно въехавшие в проулок сани и ушёл огородами, дабы не навлекать на Советскую власть порицания за прелюбодеяние.
– Здравствуйте, Дарья Пантелеймоновна, а я к вам, к Макару Кузьмичу. С постановлением из района. – Из саней махнул шляпой Шпаков, тронул за плечо извозчика, выскочил – и к ней. – Давайте помогу, устали, откуда вы? – Уполномоченный помог Дарье подняться, отряхнул, довёл до саней и усадил на ковёр, что был постелен поверх слежавшейся копны сена.
– Из церкви, – не стала юлить жена Макара, посчитав: что будет, то будет.
– Так её ж закрыли, насколько я знаю. – Шпаков плюхнулся рядом, прижал портфель к животу и махнул ручонками: мол, погоняй. Лошадь напряглась, дёрнула и оторвала от наста успевшие пристыть за пару минут сани.
– Вы закрыли, я открыла.
– А на каком основании, позвольте узнать?
– Сегодня же Введение…
Шпаков промолчал, понимая, что все разговоры на религиозную тему всегда сводят к одному: к признанию или отрицанию. Отрицать он боялся, а признать стыдился. Молчала и Дарья, понимая, что развязка не за горами, а вон за теми тополями. С тем и доехали до дома Колокольниковых.
Во дворе было тихо, кобель не лаял, не метался. «Сдох, что ли?» – подумала Дарья Пантелеймоновна и, бросив взгляд в сторону будки, осеклась. Привязь была разорвана, на снегу валялся чёрный ошейник. Цепочка собачьих следов уводила на гумно, далее в огород и в овраг, заросший молодыми ивами. На крыльце отчётливо виднелась одна пара следов. В груди заныло. Значит, Макар из дома не выходил.