Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Легенды и были старого Кронштадта

Год написания книги
2015
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Торопь такая, что некогда и чихнуть, – мрачно шутили матросы, таская на взмокших спинах съестные и питейные припасы.

Из штатов Кронштадтского порта адмиралы обычно требовали себе в море мастеровых из цехов: корабельного, ластового, мачтового, блокового, котельного, литейного, малярного и печного. Кроме этого старались забрать с верфей хотя бы с десяток-другой плотников и конопатчиков, парусников и прядильщиков, кузнецов и пильщиков, хлебников и даже мясосольных учеников. Если им это удавалось, то выгребли все под метелку.

Традиционно, уступая просьбе флагманов, Адмиралтейств-коллегия жаловала офицеров и всех корабельных служителей с уходящих кораблей четырехмесячным жалованьем не в зачет. Особенно радовались выдаваемым деньгам женатые матросы: их матроски с ребятишками не будут теперь нищенствовать хотя бы первое время.

Каждое утро, еще затемно, адмиралы проводил скорые консилии с капитанами кораблей и корабельными мастерами, давая им задания на день.

– А каково будут безопасны от пожаров возможных крюйт-каморы корабельные? – интересовались особо.

– Каморы обобьем добротно листом свинцовым, а дерево пропитаем составами негорючими, так что будьте покойны! – успокоили адмиралов седые мастера.

Из воспоминаний адмирала И. И. фон Шанца: «Спустя около недели после рассказанного мною, вышел, наконец, нетерпеливо ожидаемый всеми приказ о вооружении судов, так что я имел достаточно времени свыкнуться с мыслью о возложенной на меня высокоответственной обязанности, и признаюсь, что когда я победил первый страх, я хладнокровнее взвесил все причины нападок на меня, а главное, то обстоятельство, что из числа считавших себя обойденными, и потому завидовавших мне, не было почти ни одного, который по своим познаниям в морском деле мог бы быть мне опасным соперником, я бодро встрепенулся и начал отстаивать свои оскорбленные права так твердо и безбоязненно, что не осталось и следов прежней робости и запуганности. Только что вышел приказ вооружаться, как я вечером того же дня принял все зависящие от меня меры, чтобы мне не пришлось по-прошлогоднему ждать прихода команды на работу с 4 до 6-ти часов утра. Вследствие такого распоряжения я имел возможность ретиво приняться за работу, в то время, когда командиры других судов, не изменившие своим зимним привычкам, еще спали непробудным сном, а команды вверенных им судов, вместо того, чтобы приниматься за работу, располагались спать на пристани. В порту, однако, не спали; вследствие приказа все магазины были отперты, а содержатели, со своими помощницами, приготовились выдавать все судовые материалы, начиная от пеньковых вантов до оловянных чернильниц, гусиных перьев и роковых шнурованных книг, заклейменных печатями с двуглавым всероссийским орлом… Весь быт первого помощника с его правами и обязанностями я перенес на палубу военного судна… Эта особенность моей жизни… отразилась всего более на команде, и, надо сказать правду, порядочно я тогда ее школил, а по ее мнению, просто мучил. Каждый Божий день, невзирая ни на какую погоду, я обучал ее парусному и артиллерийскому ученьям. Что касается до мытья палубы и скачивания бортов, то признают, что все мои попытки довести эти работы до некоторого даже совершенствования остались почти тщетными».

Особый контроль – при погрузке на корабли и суда вина и пива. Тут глаз да глаз. Воруют матросы с грузового лихтера, воруют свои, не было еще случая, чтобы кто-то что-то не утащил, а потому на мелкое воровство смотрели как на неизбежное зло. Кто попадался, того лупили, но все равно на погрузку вина стремились попасть все.

…На Кронштадском адмиралтейском дворе грохот неумолчный – там испытывают якоря. Их поднимают воротом на высоту веретена, а затем бросают пяткой на чугунный брус. Удар. Якорь выдержал. Принимающий офицер равнодушно хмыкает:

– Давай еще раз!

Снова удар. Якорь цел.

– Еще раз!

После третьего испытания прочности якорной пятки матросы переходили к испытанию рыма. Снова они трижды бросали якорь на чугунный брус. Если он выдерживал и это испытание, тогда наступал заключительный этап – бросание якоря серединой веретена на ствол пушки. После третьего падения на якоре выбили особое клеймо – литеру «Р», что значило: оный якорь опробован и флотом принят для использования.

– Тащи следующий! – уже велит адмиралтейский офицер.

Впрочем, якоря ломались редко. Русские якоря считались тогда лучшими в мире, так как делались из ковкого и мягкого «болотного железа», которое не только хорошо ковалось, но и было на редкость прочным. Надежные якоря ковали в Олонецке и Вологде, но лучшие возили с Урала.

К этому времени назначенные в плавание корабли и суда уже откренговали. Обшивные доски от древоточцев обожгли огнем и просмолили, затем щедро обмазали смесью нефти, даммаровой смолы и гуталина. На новых линейных кораблях виднеется и медная обшивка – предмет зависти всех командиров. Обшивку прибивают к днищу гвоздями на просмоленную бумагу и войлок. Затем кромки листов чеканят, пока поверхность не становится на ощупь совершенно гладкой. Сейчас медные днища красноваты и похожи на старые елизаветинские пятаки, но скоро в море под воздействием воды они будут блестеть золотом.

Уже вовсю идет и вооружение кораблей и судов. Вооружение всегда начинается с установки мачт и бушприта. Эта работа осуществлялась с помощью кранов или посредством специальных стрел, устанавливаемых на судне, а потому на краны целая очередь. Каждый командир лезет вперед и задабривает ради этого портовых чиновников, как может. Нередки и скандалы. Потому Пущину приходилось лично определять, кому и когда давать вожделенные краны. По мере возможности в качестве стрел употребляют нижние реи. Установку мачт начинают всегда с грот-мачты, а стрелами – с бизань-мачты. Последним устанавливают бушприт. После этого принимаются за стеньги. Первыми поднимали нижние реи, затем марса-реи и, наконец, блинда-рей. Далее поднимают и выстреливают брам-стеньги и бом-утлегарь, вчерне вытягивают их такелаж, чтобы, не дай бог, не завалились. Вооружают бом- и бом-брам-реи. В это время часть матросов вовсю вяжет выбленки, кранцы и маты. В каждой кампании все должно быть новым и чистым.

Наконец начинается вытягивание такелажа, вначале нижнего, а потом и верхнего. Тяга такелажа – дело ответственное. Нельзя ни перетянуть, ни недотянуть, а потому тягой руководят сами командиры. Спустя двое суток после первой тяги такелажа его снова тянут, устраняя образовавшуюся слабину. Через шесть суток матросы тянут такелаж в третий раз, а спустя еще четверо такелаж тянут уже в последний раз. Теперь можно грузить пушки и припасы.

Хватало проблем и здесь. Нехватка орудий в XVIII веке обычно была такая, что из арсеналов в конце века повытаскивали даже ржавые пушки, помнившие славные петровские баталии. Обычно орудийные стволы проверяли на прочность двойными выстрелами, а каверны искали на внутренней стороне стволов зеркалами специальными. Несмотря на строгую регламентацию о калибрах корабельных орудий, на практике зачастую никакого единства не было, а ставили все, что было под рукой. К примеру, во время русско-шведской войны на линейных кораблях устанавливали до десяти различных калибров, размещенных вперемежку. На это смотрели как на дело само собой разумеющееся.

У торца причала стояли суда уже с вооруженными стеньгами. У бортов виднелись портовые баржи, если выкрашенная в зеленый цвет – продовольственная, если в красный – порох. При погрузке боезапаса на мачте обязательно поднимался красный флаг.

Часть команды, выстроившись цепочкой, перегружала на судно мешки и бочки с продуктами, другие работали на палубе и на мачтах. Палубные пазы заливали смолой-гарпиусом, отчего вся палуба была черной и вонючей. Но у шпигатов уже были свалены кучей «медведи» – камни для скобления палубы. Пройдет всего пару дней, и из грязно-черных палубы российских кораблей и судов станут ослепительно белыми. Пока же повсюду на палубах сидели со своими неизменными ящичками бородатые конопатчики и отчаянно лупили меж досок своими деревянными молотками.

В Кронштадте линейные корабли и суда считались зачисленными в кампанию только после особого депутатского смотра, который осуществляли старшие флагманы. Только после этого на кораблях и судах поднимались вымпелы, прозванные «целковыми», так как на вступившем в кампанию судне платилась особая «морская» надбавка.

Глава третья. Господа офицеры

Кронштадтские офицеры в эпоху парусного флота являлись некой особой кастой, практически изолированной в силу специфики службы и отдаленности острова от столичной жизни. Они, что называется, варились в собственном соку. Эта изолированность имела как положительные, так и отрицательные стороны. Положительного в ней было то, что отдаление от соблазнов и прелестей столичной жизни способствовало простоте и душевности нравов, сплоченности и братской дружбе, а также, за отсутствием столичных развлечений, более серьезному отношению к своему моряцкому делу. Отрицательным же в отдаленности и изолированности Кронштадта от столицы были серьезные неудобства житейского плана, начиная от доставки свежего продовольствия до возможности навещать родных и близких. По этой причине среди молодых офицеров считалось престижней попасть служить в Ревель, где береговая жизнь была более многообразной и веселой.

Из записок историка флота Ф. Ф. Веселаго: «…Всякий, особенно семейный, офицер старался устроиться по возможности оседлым образом. Заводили собственные дома, мызы с садами и огородами, в которых матросы исполняли должности садовников, огородников, всяких мастеровых и занимались всеми хозяйственными работами, как крепостные люди… Из казенных портовых магазинов, за самую сходную цену, легко можно было приобретать все нужное для дома и хозяйства, и в Кронштадте в редком доме не встречались вещи с казенным клеймом. При взглядах того времени, для жителей города почти терялось отличие казенного от собственного. Но подобные злоупотребления были вообще мелочные; в значительных же размерах они производились немногими лицами, особенно склонными к подобным низким операциям и имевшими по служебному положению своему к этому возможность. Например, никого не удивляло, что в Кронштадте на видном месте города смотритель госпиталя, получающий ничтожное жалованье, возводил большой дом и ряд лавок, что дом корабельного мастера был построен из мачтовых деревьев… Офицеры, склонные к коммерческим оборотам, назначенные на построенные в Архангельске суда, собирали там тяжеловесные чистой меди екатерининские пятаки, которые в Копенгагене принимались вдвое дороже их номинальной ценности. Там покупали на них ром и, провезя его контрабандой в Кронштадт, продавали с выгодой. Ловкий же провоз контрабанды считался тогда не позорным делом, а молодеческим».

А вот как проходило типичное становление молодого флотского офицера в Кронштадте в конце 30-х годов XIX века. Из воспоминаний выпускника Морского корпуса художника-мариниста А. П. Боголюбова: «Меня выпустили, как говорилось, в “семнадцатую тысячу” (17-й экипаж 2-й флотской дивизии), хотя не было мне семнадцати полных лет. Прозимовали мы в Питере важно. Кровь кипела ключом, а денег было не ахти много. Мать моя была небогата, давала что могла, не более пятнадцати рублей в месяц. Жалованье все шло на вычет за обмундировку, да за разные корпусные побития. Причем, как слышно, вычитали с нас и за потраченные розги, но я счета не видел, а потому и не подтверждаю… Пришла пора ехать в Кронштадт. Экипаж шел в поход, а потому вскоре я туда отправился… Служба и разгульная жизнь отнимали все время. Второю флотскою дивизиею командовал вице-адмирал Александр Алексеевич Дурасов, у которого я впоследствии был личным адъютантом до его смерти. Дурасов был весьма почтенный человек, тогда ему было лет шестьдесят, он был товарищем Михаила Андреевича Лазарева и Беллинсгаузена. В сражении при Афонской горе в 1807 году был сильно ранен в голову, так что лежал трое суток без признаков жизни и его уже обрекли бросить за борт. Он был человек читающий, образованный, служил в Англии волонтером, а потому владел языком, а также и немецким. Жена его, Марфа Максимовна, была очень умная и светская женщина, по рождению Коробка, дочь бывшего главного командира Кронштадтского порта, того самого, который, ехав в Петербург, был опрошен шутником-офицером на Гаванском посту: “Кто едет?” Лакей говорит: “Коробка”. – “Ну а в коробке-то кто?” (возок был старомодный.) – “Тоже Коробка!” – ответил сам адмирал. Офицер сконфузился. У него было три дочери. Первая вышла за адмирала Авинова, вторая за Дурасова, третья за адмирала Лазарева. Был сын, Федор Коробка, очень жеманный и женственного воспитания, хорошо вязал и вышивал гладью. Все барыни были бойкие, умные, острые. Слыли за матерей-командирш и за великих сплетниц, что при таком светском воспитании было очень любопытно и поучительно для всех. Вместе со мною поступил в экипаж мой товарищ по Корпусу мичман Леонтий Леонтьевич Эйлер, с которым мы остались друзьями до старости. Он был малый добрый, честный, веселый и неглупый. С ним мы частенько живали вместе, и не раз придется в моих нехитрых записках о нем упоминать. Эйлер был внук знаменитого академика Эйлера, математика. У дивизионного адмирала был назначен вечер, на который он меня и Эйлера пригласил потанцевать после нашей официальной явки. Дико было очутиться вдруг в кругу вовсе незнакомых адмиралов, капитанов и других сановников и офицеров. Но когда заиграла музыка, старшая дочь Дурасова Марфа Александровна подошла к нам и сказала: “Отец мне велел с вами обоими танцевать. Хотите?” “Хотим”, – ответили мы оба в один голос с Эйлером. “Ну, так пойдемте”. И мы пошли вальсировать поочередно, а потом она нас представила разным девицам, и мы до ужина плясали без устали. Итак, первое впечатление было приятное. На другой день пошли отыскивать товарищей. Устроились, конечно, на храпок, нищенски, жили впятером, валяясь на полу, но не грустили, ибо скоро приобвыкли. Дулись в Летнем саду в кегли до изнеможения. Но пришла пора служить. Корабль наш назывался “Вола”. Был о 84 пушках. Правильнее его было называть “Воля” в память взятия укрепления “Воля” в польском мятеже, но Государь Николай Павлович чужой воли не допускал, потому-то так его и окрестил. У острова Сикоря адмиралу Дурасову вздумалось поманеврировать. Шли в кильватер. Сигнал – “Поворотить оверштаг всем вдруг”. Стали ворочать, корабль 15-го экипажа “Фершампенуаз” и даванул в “Волу”, в правую раковину, а себе снес левую. Как тут быть? Делать починку серьезную некогда. Судили-рядили и придумали. Так как я имел репутацию художника, то и меня призвали. “Можно, – говорю, – когда обобьют корму парусиной, то берусь по ней раскрасить окна, чешуи разные и тяги отведу”. И точно, лицом в грязь и не ударил. Когда все было подготовлено, парусина вымазана сажей, отъезжал я на приличное расстояние и командовал старшему маляру – черти мелом так да этак. И после сам, подвесясь на беседку, исполнил работу, как следует, так что получил от командира Шихманова полную благодарность. С “Волы” взяли пример и для “Фершампенуаза”».

Как правило, между собой офицеры в Кронштадте жили очень дружно. Зачастую те, кто были хоть немного побогаче, фактически подкармливали своих более бедных сотоварищей. Из воспоминаний офицера и литератора Ф. В. Булгарина: «Первые из молодых людей, с которыми я познакомился в Кронштадте, были мичман Селиванов (помнится, Александр Семенович) и друг его лейтенант Семичевский, добрые и, как говорится, лихие ребята. Селиванов жил открыто, по своему состоянию, и часто приглашал приятелей на солдатские щи и кашу…»

* * *

Значительно отличалась от службы строевого офицера служба штабных офицеров и адъютантов при больших начальниках. Вот как описывает свое адъютантство уже знакомый нам художник-маринист, а тогда еще лейтенант А. П. Боголюбов: «Тут жизнь моя изменилась, я поступил личным адъютантом к Александру Алексеевичу Дурасову, нашему дивизионеру (командиру дивизии. – В. Ш.), и сделался членом его семейства, ибо обязательно ходил к нему обедать каждый день… Теперь служба моя при адмирале давала звание флаг-офицера, так что поход 1846 года я уже совершил на 110-пушечном корабле “Император Александр I”. Проплавав обычным образом, пришли на зимовку в Ревель. Адмирал поселился на Нарвском форштадте. Следовательно, и я нанял вышку поблизости. Здесь жизнь была другого сорта и товарищество изменилось против кронштадтского. Дурасова все уважали, начиная со старика графа Гейдена (герой Наваринского сражения, в ту пору начальник Ревельского порта. – В. Ш.), а потому опять дом его был центром общественной жизни. К Рождеству я уже имел много знакомых между баронами, графами и дворянами города Ревеля. Весь город давал балы и вечера, весьма аристократические… В сентябре было здесь крупное событие. Это похороны нашего славного первого кругосветного мореплавателя, директора Морского корпуса адмирала Ивана Федоровича Крузенштерна. Умер он в своей мызе Ассе. Печальная церемония началась на Петровском форштадте и шла в Вышгородскую лютеранскую церковь, где он и погребен. Его встретили все три экипажа зимующих здесь кораблей. Войском командовал мой дивизионер А. А. Дурасов… По выходе в море, раз в кают-компании во время штиля офицерство наше развеселилось, и я начал лаять собакой, изображая сердитую и, наконец, вой, когда ее бьют. Адмирал, каюта которого была над нами, в это время сидел у окна и, услышав лай пса, позвал камердинера Степу и спросил его: “Да разве на корабле есть собаки и у кого?” “Да это наш адъютант потешается, Ваше превосходительство, он и петухом очень хорошо поет, уткой крякает и осла представляет”. – “А-а, не знал, ну пусть его тешится”. Когда я пришел к вечернему чаю, добрейший Александр Алексеевич говорит мне: “Знаете, вы так хорошо залаяли, что я просто удивился. Не знал за вами этого нового художества, да и отчего же вы, прежде, не лаяли и не веселились?” “На кубрике, у мичманов, это я давно слышал, Ваше превосходительство, – заявил капитан Струков, – но здесь господин Боголюбов забылся, и, надеюсь, этого больше не будет”. Таким образом, я съел гриб очень горький.

Возвратясь снова в Кронштадт на зимовку, жизнь пошла со старыми приятелями опять приятно и весело. Но вот случилась и невзгода. Наша командирша м-м Беллинсгаузен, не знаю почему, нашла во мне большую перемену в обращении с ее дочерьми и племянницей, хотя я весьма был сдержан вообще, и не стала меня принимать у себя в доме на вечера. За ней последовали и подчиненные, так что я очутился в опале. Кроме меня остракизмом наказали еще пятерых из нашей удалой компании, так что мы еще более сблизились и зажили еще веселее в своем кругу. Доискаться причины невзгоды было нетрудно. Я надоел всем карикатурами и передразниваниями. Засудили и за это. Были еще и другие поэзии, но уж очень пошлые, а потому и не надо их. Конечно, все это вместе взятое не говорило в нашу пользу, и многие гнев Беллинсгаузенши считали справедливым. Все это было незлобно, но, право, только шутливо.

Когда узнала о случившемся моя адмиральша Марфа Максимовна, то даже очень обрадовалась и стала утешать, чтобы я не печалился, ибо, что можно ждать от “гувернантки”. А оно и правда, что командирша была мужем своим взыскана из этой среды, почему и якшалась постоянно с французскими воспитательницами, как, например, с м-м Князевой, тоже прежде гувернанткой, и Резниковой. Ареопаг этот решил, что мы, точно, люди неблаговоспитанные, сорванцы и нахалы. Но зато Анна Максимовна Лазарева, родная сестра моей адмиральши, тоже стала очень нам благоволить, и многие другие высокопоставленные дамы, состоявшие в оппозиции с главной командиршей. Некоторые барышни на балах, где была м-м Беллинсгаузен, с нами не хотели танцевать, желая угодить ей. Но мы все-таки веселились другим образом, хоть и не очень похвально по положению и возрасту… Я тут же выучился от одного офицера крепостной артиллерии представлять полководца в гробу, что проделывал после с товарищами с большим успехом. Это было подражание тому, что выделывали куклы у шарманщиков 40-х годов. Наполеон лежал на смертном одре, окруженный маршалами, супругой и сыном. Маршалы ворочались, простирая руки, некоторые плакали. Словом, это была живая картина, и все пели при этом марш, подражая трубам разных величин.

Раз как-то первая дивизия уж очень набуянила у Марьи Федотовны, так что была принесена жалоба полицмейстеру. Тот пошел сообщить ее дивизионеру адмиралу Андрею Петровичу Лазареву. Выслушав донесение, адмирал сказал: “И только-то, никого не побили офицеры?”. – “Нет, вашество”. – “Ну, так это ничего, я им скажу, чтобы не шалили более и посмирнее себя вели, а наказывать тут нечего. Вот брат мой, Михаил Петрович, так тот перед кругосветным плаванием очень нашалил. Призвал команду со шлюпа своего, да и велел все рамы выставить зимой в бардаке да окна с петель снять и ставни даже и все это сложить на дворе, а за что! Хотите знать? За то, что его клопы там заели да блохи. Он этих бестий страх как не любил”. Полицмейстер почтительно удалился, а офицерам в вечернем приказе было рекомендовано вести себя везде прилично. Таковы были наши почтенные старики-начальники, дай им Бог царство небесное. Сами были молоды и нас понимали. И помню, какое впечатление произвела эта история на молодежь, которая, к чести сказать, имела благодаря старым традициям хороший закал. Какие у нас ни были начальники, но мы их все-таки уважали. Суждение, что все старое глупо и тупо, для нас не было законом. Конечно, будучи более развиты чтением и воспитанием, мы ясно видели, что эти люди не мы, но явного презрения, как вижу нынче во флоте, и зависти друг к другу в нас не было, ибо жил корпусный закон товарищества, который, к несчастью, ушел с новыми преобразованиями, что всех удивляет как в армии, так и на флоте…»

Молодому офицеру было очень важно найти себе влиятельного покровителя. Вот как об этом писал все тот же А. С. Горковенко: «Заграничные кампании в наше время были чрезвычайно редки, а дальние плавания чуть не считались эпохою. Чтобы попасть на эти суда, нужно было пользоваться исключительною протекциею, и даже репутация отличного моряка давала только надежду на звание старшего офицера… Я всегда был так счастлив, что всюду находил себе покровителей. И в этом случае человек, которому я наиболее считаю себя обязанным, был П. А. Васильев, занимавший должность начальника штаба Кронштадтскаго порта. Многими лестными назначениями я был исключительно обязан ему».

А вот описание адмирала И. И. фон Шанца, как сводили концы с концами молодые офицеры, оставшиеся дома на берегу: «…Я решил перебраться в так называемый ковчег, громадный 4-этажный флигель, которого темные стены высились прямо против губернаторского дома. Там в 4-м этаже поместился в скромной комнате об одном окне с лейтенантом К…м, уже пожилым человеком, образованным и обладавшим большою страстью играть на флейте. Вместительность нашей комнаты уменьшалось на целую треть огромную кафельною печкой зеленого цвета… В свободных двух третях комнаты помещались две узкие, старые походные, или, если сказать правду, взятые напрокат из госпиталя, кровати с жесткими тюфяками, заменявших, в случае надобности, диваны. Пара плетеных, белою масляною краской покрытых сосновых стульев и крошечный обеденный столик.

Мичмана, получавшие жалованья всего 600 рублей ассигнациями, что составляет 117 рубль на серебро, жили, не входя в долги, по причине простой, неприхотливой жизни… Скажу про себя, что мне никогда не случалось испытывать нужды в деньгах, и нет сомнения, что главною способствующей этому причиной была лишенная всякой взыскательности жизненная обстановка, окружавшая меня с малолетства… что возможность по воскресеньям съесть кусок свежего мяса считалась уже роскошью. И если к этому прибавить, что я в то время еще не употреблял ни пива, ни вина, ни табаку, то понятно, что все деньги, истрачиваемые моими товарищами, оставались у меня налицо».

А вот уже воспоминания адмирала П. Давыдова о быте молодого морского офицера в Кронштадте в 1779 году: «Пригласил меня к себе в товарищи вместе стоять на квартире мичман Френев, честный человек без всякой лести. Он имел пристрастие, можно сказать, к математике. И к музыке, в которой и упражнялся неусыпно, будучи во всем воздержан. Он нанял квартиру в 4 рубля на месяц, которая имела прихожую, гостиную и спальню, в коей помещались наши кровати, и кухню. Он был и эконом, он держал наши общие деньги, а я ни о чем не думал. Так как я имел дарование декламировать, то и по обхождению все любили, я же во всех искал… Как началась зима, то завелись балы и я был везде зван, и так, что ежели случусь в карауле, то получал позволение идти на бал… Я почти на всяком собрании декламировал “Честного преступника”, а иногда и веселое, что-нибудь из комедий. Мекензи (будущий адмирал. – В. Ш.) у себя наряжался старухой, и я с ним плясал “Ваньку Горюна”, известную песню. Через это приобрел к себе от высших и от равных уважение. Контр-адмирал Шельтинг хотя обходился со мной весьма фамильярно, однако же, я всегда соблюдал к нему мое надлежащее почтение, за что он меня чрезвычайно любил, даже прочил за меня выдать свою племянницу. Дамы и девицы со мной были ласковы, и я к одной скромной девице почувствовал склонность. Она была дочь госпитального штаб-лекаря Вестенрика. Отец и мать стары, она имела двух сестер, еще были у нее братья. Я, лишившись товарища своего Френева (он ушел в море. – В. Ш.), перешел на другую квартиру и жил в товариществе с мичманом Полибиным. Сколько прежний был постоянен и скромен, сколько сей болтлив и ветренен, сколько тот был бережлив, выдержан и честен, сколько расточителен, роскошен и сребролюбив… За квартиру мы платили 4 рубля на месяц, кушанье брали в трактире одною порцию и сыты были за 4 рубля в месяц, а ужин был особый. В тот же трактир по вечеру мы приходили, брали по одному бутерброду и по бутылке полпива, что каждому стоило 5 копеек, чай мы имели свой. Почти каждый день мы ходили в сад, прогуливаться, и один раз случилось довольно любопытное приключение. Будучи в саду, я сидел в беседке и читал Сумарокова элегии, видел прогуливающихся двух девиц, которые позади моей беседки проходили. И вдруг одна из них бежит к нам и, подняв покрывало, остановилась перед нами, что нас так удивило, что мы были как болваны, и только смотрели на ее прекрасное лицо. Она с усмешкой по-немецки присела и побежала к своей подруге, которая между тем за нами аплодировала, кричав “браво”. Тогда только мы, опомнившись, и пошли за ними, они же почти бежали к лесу, из которого вышел пастор со своею женою. Они к ним присоединились, вышли на проспект, сели в пролетку и уехали. Вот приключение, которым бы привыкшие к волокитству воспользовались, а мы, не будучи еще просвещены в разврате, не знали, как поступить было надобно к обольщению невинности и сожалели о том, что не имели наглости к тому потребной и соответственной. Вот молодость! Мы желали быть порочными и не имели смелости! Какая непростительная глупость! Таким образом, мы проводили время, будучи влюблены: я в большую, а он в меньшую из дочерей Вестенрика, о сем хотя им самим и не смели изъяснить, но через их братьев мы дали им знать… Однако мой товарищ был тем недоволен, что он написал письмо, которое и посылал с братьями… Он купил лент для банта на шляпу и, завернув в сии ленты запечатанное письмо и обвернув бумагой, послал к ней с меньшим братом, с просьбой, дабы потрудились связать ему бант на шляпу, а я послал своей любезной картинку резную, изображающую дерево, на котором два пылающих сердца. В ответ я получил род немецкого форшефта, соответствующего моему объявлению. Я был восхищен, особливо, когда средний брат мне сказал, что моя картинка в рамке над ее кроватью. С сего времени, хотя мы и виделись не так часто на балах или на гулянии в надежде, что мы когда-нибудь соединимся. Между тем, мой товарищ, получив бант, совсем не мыслил о женитьбе и во всякую влюблялся. После плавания… я… явился, куда следует… Святки начались весельем… Я был на балах, катался с гор на коньках, ездил по мызам, виделся несколько раз со свей любезной, уверился, что любим взаимно и казалось желать было нечего».

При этом среди кронштадтских офицеров немало было и тех, кто, не имея ни ума, ни знаний, делали карьеру благодаря своему состоянию, титулам и связям. Из воспоминаний адмирала П. Давыдова: «Ко мне даже приходил дядька (слуга. – В. Ш.) мичмана князя Голицына, человек весьма неглупый и опытный. Он просил меня быть знакомым с его барином для того, чтобы он мог от меня занять что-нибудь хорошее. И, правда, сей молодой еще в корпусе был ужасно туп, а гардемарином на корабле будучи, упал в трюм и голову рассек об якорную лапу и, хотя его вылечили, он остался еще более туп, нежели был…»

Порой офицеры, положившие всю жизнь на карьеру и внезапно осознавшие, что их честолюбивым мечтам пришел конец, совершали даже самоубийства. Из воспоминаний адмирала П. Давыдова: «Во время посещения императрицей Екатериной Кронштадтской эскадры, следовавшая за ее яхтой яхта, маневрируя, ударила ее в корму. Екатерина испугалась, проснулась и вышла наружу узнать, в чем дело. Раздосадованный Чернышев погрозил кулаком капитану яхты капитану Суковатому и кричал: “Помни этот случай”! Тот, испугавшись, бросился в воду и утонул…»

Заметим, что в конце XVIII – начале XIX века между Кронштадтом и Севастополем существовало серьезное соперничество. Кронштадцев не слишком жаловали на Черном море, а черноморцев – в Кронштадте. Из воспоминаний вице-адмирала П. А. Данилова: «Надобно сказать, что я в Кронштадте был весьма в дурной славе по причине частого обхождения с черноморскими капитанами Обольяниновым и Нелединским, которые также были сюда командированы, как и я, но они написаны были на ревельские корабли и берегом туда уехали прежде меня, они там замечены были невоздержанными. А так как я из Черноморского же флота, то и обо мне заключали то же, к чему многих и зависть побуждала, ибо мы старшинство выиграли, то и старались замарать всех, дабы из службы вытеснить, для чего распространяли до того свое злословие, что все адмиралы, и меня адмирал фон Дезин худо аттестовал. О чем я, узнавши, ходил к нему, спрашивал о причине. А как он не мог ничего объявить кроме слухов, то я убедил его переменить аттестат и когда пошел в море в эскадре адмирала Ханыкова на корабле, то написали ко мне двух лейтенантов невоздержанных, так что я с ними вынужден был стоять на вахте, а третью я дал вахту корпусному офицеры, бывшему с гардемаринами. Адмирал, будучи упрежден ко мне с худой стороны, примечал за мной более всех и испытывал разным образом: поутру рано и вечером поздно призывал меня к себе сигналом, нередко также нечаянно приезжал ко мне, все это он делал, когда эскадра идет под парусами. Во время эволюций я всегда был наверху и по привычке в Черноморском флоте, прежде всех входил в свое место… На другой день призвал меня к себе флагман и он сказал мне, что капитан 1-го ранга Нелединский, как мой приятель и Обольянинов, как мой родственник, то я как ближе всех должен сказать им, чтобы они подали в отставку, тогда им дадут пенсионы, а ежели они не согласятся, то будут оставлены без всего, и я принужден был ехать. На рейде был корабль Нелединского, я приехал к нему, и как на его корабль хотел сесть контр-адмирал Беер, то он занимал всю правую сторону кают-компании. Был 12-й час, как я к нему вошел, он велел подать водки, а я между тем начал ему говорить, что о нем весьма сожалею, что адмиралы обо всех черноморских капитанах весьма дурно думают и говорят, и что я подвержен был великому испытанию, которое как ни жестоко, но я желал бы лучше, чтобы все мы подвержены оному, ибо каждый имел случай себя оправдать, нежели по одним доносам быть несчастным. Но что делать?

– Я принужден тебе сказать, что мне велено. Еще хорошо, отдают на волю!

– Что ты говоришь? – спросил он. – Говори, что тебе велено!

– Ты сам бы это сделал, когда бы предвидел, да и я бы советовал подать в отставку, деревня у тебя есть, пенсию дадут.

– А ежели не подам? – он сказал.

– Хуже сделаешь сам себе, оставят без всего, что и сказать велено!

– Ну, тогда не подам! – закричал он. – Поди, скажи!

Я сколько ни старался вразумить, но он твердил одно и то же. Я уехал к Обольянинову, которого корабль был еще в гавани. Я нашел его дома, поперек кровати лежащего во всей форме с орденами, разбудил и между разговорами сказал ему, что было велено. Он также заупрямился…»

* * *

Отдельный разговор о кронштадтских адмиралах. Разумеется, что среди них, как и везде, встречались люди совершенно разные как по воспитанию, образованию, отношению к службе, так и по образу жизни. Вот пример поведения адмирала в экстремальной ситуации, когда чувство долга было выше боязни за собственную жизнь. Из воспоминаний художника-мариниста А. П. Боголюбова, служившего лейтенантом, об эпидемии холеры в Кронштадте: «Наступила холера 1846–1847 годов. Скучная была жизнь в этой нездоровой крепости, народ мер сильно, адмирал Дурасов храбро ходил по экипажам и больницам, водил меня за собою. Раз я ехал с ним на катере в Раниенбаум, на пути гребец почувствовал себя дурно. Приехав в Ковш, адмирал вышел и тотчас же велел мне отвезти больного обратно в госпиталь. По пути больного терли щетками, но с ним была сильная сухая холера, и, когда его понесли на носилках ребята, он скончался. Впечатление было неприятное, но что делать, от судьбы не убежишь… Я уже в это время был второй год в лейтенантском чине, и мне дали орден Св. Анны 3-й степени, что немало меня установило в среде товарищей. Но осенью добрый мой адмирал А. А. Дурасов вдруг захворал холерою и на вторые сутки скончался. В нем и его семье я потерял истинно добрых и почтенных людей, ибо адмиральше очень многим обязан по части светского воспитания, которому она меня выучила, часто подсмеиваясь остроумно над моими резкостями слова и действий. Они переехали в Петербург, а я серьезно захворал, что и пригвоздило меня в Кронштадте».

К сожалению, известны факты и нелицеприятного поведения некоторых из российских адмиралов. Из воспоминаний художника-мариниста лейтенанта А. П. Боголюбова: «А ловкий был человек наш морской министр (имеется в виду маркиз де Траверсе. – В. Ш.), я уже выше говорил, как он надувал царя на морских смотрах. То же выделывал он и на суше, когда государь приезжал раз в зиму в Кронштадт, где ему представляли экипаж, идущий в караул по городу и крепости, а после обвозили по батареям и местам, вылощенным и вычищенным, тогда как рядом везде была мерзость и запустение. Ко дню этому, конечно, готовились целые месяцы, и из матросов комендант генерал-лейтенант делал важных солдат просто на диво. Но вот раз как-то Государь отложил свою поездку со среды на четверг. В рапорте значился 18-й экипаж, на четверг, конечно, нельзя было показать тот же, а следовало идти в караул экипажу 3-й дивизии. Долго не думали, доложили князю о затруднении и получили приказ перешить погоны на мундирах, обменять номера киверов, офицерам эполеты. В ночь всё обделали. И все сошло как по маслу, царь благодарил. Дали полугодовое жалованье офицерам за муку 4-месячную, а матросам по рублю». Что ж, недаром эпоха руководства российским флотом маркиза де Траверсе считается одной из самых драматических и печальных.

Глава четвертая. Братцы матросы
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6