Оценить:
 Рейтинг: 0

Сталинские премии. Две стороны одной медали

<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 37 >>
На страницу:
17 из 37
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Многие (среди них был и Ромен Роллан) считали это динамичное изображение двух рвущихся вперед гигантских, полуобнаженных фигур (она вздымает над головой серп, он – молот) является наиболее выразительным символом советского искусства и даже советского государства в целом, хотя некоторые настаивают, что таковым является сюрреалистский плакат Эль Лисицкого для советской выставки в Цюрихе 1929 года, трактующий схожую с мухинской тему экстатического единения мужского и женского начал во имя социалистической идеи в более авангардном ключе.

Любимая дочь богатого купца, мужеподобная Мухина училась в Париже и входила вместе со своими подругами Надеждой Удальцовой и Любовью Поповой в круг «амазонок» русского авангарда. Особенно близка Мухина была к одной из ведущих «амазонок» – Александре Экстер, оформляя вместе с ней модернистские спектакли популярного и влиятельного в Москве Камерного театра под руководством Александра Таирова, а затем сотрудничая с ней же в изготовлении замысловатых шляп для столичных модниц начала 20?х годов.

В 1930 году Мухина была арестована и сослана (правда, всего на год) за попытку побега за границу, но это не помешало ей уже через несколько лет оказаться в числе любимых скульпторов Сталина. Высоко оценив ее «Рабочего и колхозницу», вождь защитил Мухину от потенциально летальных обвинений в том, что в развевающихся складках одежды этой скульптурной пары она зловредно спрятала изображение врага Советского Союза Льва Троцкого.

Всего за свою жизнь (она умерла в 1953 году, пережив Сталина на семь месяцев) Мухина получила пять Сталинских премий, но так и не вылепила обязательного изображения самого вождя. Когда ей предложили это сделать, Мухина, играя роль принципиального реалиста, поставила условие: Сталин должен позировать ей лично. Но от этого вождь отказался. (По рассказам, так же отвертелся от выполнения сталинского портрета художник Петр Кончаловский.)

Трудно было сыскать большую противоположность суровой, но справедливой Мухиной, чем получивший одновременно с ней Сталинскую премию первой степени за свою картину «Сталин и Ворошилов в Кремле» (в кругу художников ее прозвали «Два вождя после дождя») живописец Александр Герасимов, о котором большинство мемуаристов вспоминает как о циничном оппортунисте. Герасимов всегда подчеркивал, что родился в семье крестьянина из крепостных: в советском обществе это давало ему существенное преимущество перед «социально чуждой» купеческой дочкой Мухиной. Преклонявшийся перед французскими импрессионистами, чьей манере он рабски следовал в молодости, Герасимов стал публично поносить их как декадентов и формалистов в тот самый момент, когда на этот счет была спущена соответствующая директива сверху.

Плотный кучерявый матерщинник с фатоватыми тонкими усиками, Герасимов «для себя» с удовольствием писал полупорнографические жанровые сценки под скромными названиями, вроде «В деревенской бане», в то время как по стране миллионными тиражами расходились репродукции с его парадных портретов Ленина, Сталина и маршала Климента Ворошилова, советского наркома обороны, покровителя и даже друга Герасимова (заглядывавшего иногда в мастерскую художника, чтобы полюбоваться на изображение очередной обнаженной дородной красавицы).

Возглавив в качестве президента созданную в 1947 году (в подражание дореволюционной традиции) Академию художеств СССР, Герасимов стал «главным художником» страны и символом соцреализма в искусстве, получая от правительства бешеные деньги за производившиеся в его мастерской огромные многофигурные официальные полотна, но при этом в своем государственном лимузине с шофером водружал на заднем сидении гору сена, наглядно демонстрируя таким образом неразрывную связь со своим простонародным прошлым.

Герасимов был колоритной фигурой, но картины его, некогда удостоенные множества наград (в том числе четырех Сталинских премий, а также золотых медалей на Всемирных выставках в Париже и Брюсселе) в наше время почти единодушно оцениваются как художественно неинтересные: стандартно академические по композиции и невыразительные по живописной фактуре. Так же уничижительно отзываются современные художественные критики и о других корифеях соцреализма, хотя среди них были и подлинные живописные виртуозы, вроде одного из любимых учеников самого Репина – Исаака Бродского, а также Василия Ефанова и Александра Лактионова.

Но можно ли вообще судить о полотнах Герасимова и его соцреалистических коллег, исходя из чисто художественных критериев, основанных на эстетике западного авангарда последних ста лет, и почти полностью игнорируя социальные функции этих произведений в рамках сталинского общества?

Подобные асоциальные методы оценки еще некоторое время назад применялись также к культурным артефактам неевропейской традиции – к скульптурам и маскам из Азии, Африки и Океании. Все это были практически без исключения ритуальные предметы, ценившиеся своими народами и племенами в первую очередь за их социальную полезность, а не художественные достоинства. На Западе же эти артефакты рассматривались через призму господствующей модернистской эстетики – то, что к ней приближалось, получало более высокие оценки, остальное трактовалось как менее «интересное», а значит, и менее художественно ценное. Теперь многие полагают, что это был ошибочный взгляд.

Искусство сталинской эпохи тоже, видимо, следует трактовать как в значительной степени ритуальное. В этом смысле у соцреализма можно обнаружить интригующие корни (на что недавно стали обращать внимание исследователи советского искусства на Западе и в России). У истоков соцреализма стояли Горький и Луначарский, до революции увлекавшиеся так называемым «богостроительством» (за что их жестоко ругал Ленин), а в жизнь лозунг соцреализма продвинул Сталин, бывший семинарист. И Луначарский, и Горький охотно рассуждали о магическом влиянии искусства на человеческое поведение. Сталин вслух об этом не говорил, но несомненно ощущал магическую силу искусства как нечто реальное; это подметил еще Осип Мандельштам, глубоко понимавший психологию вождя (о чем свидетельствует его гениальная стихотворная «сталинская» «Ода»): «Это у него (Сталина) вроде суеверия. Думает, что мы можем нашаманить…»

Горькому соцреализм представлялся инструментом, способствующим «возбуждению революционного отношения к действительности, отношения, практически изменяющего мир». Горький эвфемистически говорит здесь о ритуальной, магической роли соцреализма. Луначарский был более откровенным: «Советское искусство ничем существенным не отличается от религиозного…»

Сталин избегал, как всегда, чересчур откровенных деклараций (на то он и был профессиональным политиком), настойчиво подталкивая советскую культуру к исполнению квазирелигиозных функций: романы должны были исполнять роль житий святых, пьесы и кинофильмы – религиозных мистерий, картины – икон. Надо всем этим царил культ покойного Ленина как Бога-отца, со Сталиным в роли сына. При этом Ленин, а впоследствии, после смерти, и Сталин демонстрировались народу в специально построенном в центре столицы, на Красной площади, мавзолее в забальзамированном виде – как нетленные мощи коммунистических святых.

Этой же цели служили архитектурные сооружения сталинской эпохи. Даже подземка, в западных городах строившаяся в первую очередь с учетом ее утилитарных функций, в Москве была превращена в некий секулярный храм, обязательная демонстрация которого иностранцам должна была вызывать у них – как и у советских граждан – приступ ритуального восторга. Известна реакция на это «подземное чудо» антиклерикалиста и скептика Андре Мальро: «Un peu trop de metro» («многовато метро»).

Вот почему монументальные живописные и скульптурные композиции сталинской эпохи, изображающие вождей и их встречи с народом, подвиги героев, массовые демонстрации и празднества, следует рассматривать как ритуальные объекты, даже если они выставлены в художественных музеях. Только поместив эти работы в исторический и социальный контекст, можно оценить талант, старание и мастерство их создателей, отмеченное в свое время Сталинскими премиями, и понять, что премии эти давались не зря.

Самой спорной фигурой из всех первых сталинских лауреатов является, без сомнения, Михаил Шолохов, впоследствии третий русский нобелиат. Разброс мнений о Шолохове удивителен даже для склочного XX века – от признания его великим писателем, одним из мировых классиков нового времени, до презрительного отзыва Солженицына: «Ну, те, кто Шолохова знают, – знают, что, собственно, весь его уровень развития… даже – не об уровне нужно говорить, образованный или необразованный, а – грамотный или неграмотный?..». И это – о человеке, еще в 1939 году ставшим действительным членом Академии Наук СССР.

Сталин дал Шолохову премию за ставший всемирно известным роман-эпопею «Тихий Дон», описывающий трагическую судьбу донского казака Григория Мелехова в годы Первой мировой и Гражданской войн на фоне тектонических социальных и психологических потрясений того времени. Этот роман чрезвычайно высоко оценивал даже Солженицын; в чем же причина столь резко негативного его (да и не только его одного) отношения к Шолохову?

Дело в том, что сразу же после опубликования 23-летним Шолоховым «Тихого Дона» в 1928 году поползли слухи, что роман этот написан вовсе не им, что Шолохов использовал рукопись (или дневник) другого автора, умершего в 1920 году Федора Крюкова; назывались и другие имена. Со временем поиски «подлинного автора» превратились в небольшую индустрию, с серьезными исследованиями и многочисленными статьями pro et contra, которую можно сопоставить (с понятной корректировкой) с дебатами об авторстве шекспировских пьес.

Думается, эта проблема вряд ли будет в обозримом будущем разрешена окончательно и бесповоротно. Поэтому проблему «автора» мы можем в данном случае, вслед за Михаилом Бахтиным и Роланом Бартом, трактовать как в достаточной мере условную. Вдобавок, сам Шолохов, фигура – вопреки мнению его политических и эстетических оппонентов – крупная и неоднозначная, тесно связал себя и со многими важнейшими культурными и политическими моментами русской истории XX века, и с драматической судьбой «Тихого Дона».

Сейчас укрепилась легенда, что «Тихий Дон» советская власть с самого начала подняла на щит. Ничего подобного. Шолохов был отнюдь не пролетарского происхождения, вырос в весьма зажиточной семье и «пролетарская» критика немедленно оценила «Тихий Дон» как «идеализацию кулачества и белогвардейщины». Когда дело дошло до публикации третьего, предпоследнего тома этого романа, у Шолохова возникли серьезные проблемы: влиятельные литначальники, включая всесильного тогда Александра Фадеева, посчитали, что появление этой книги «доставит много удовольствия тем нашим врагам, белогвардейщине, которая эмигрировала». Ее задерживали больше двух лет.

Шолохов обратился за поддержкой к своему покровителю Горькому, и тот в июле 1931 года организовал на своей квартире встречу молодого писателя с главным цензором страны – Иосифом Сталиным. Тот уже читал первые два тома «Тихого Дона», перед встречей прочел в рукописи и третий, и на квартире у Горького (который, по воспоминаниям Шолохова, все больше молчал, курил, да жег спички над пепельницей) учинил Шолохову целый допрос: почему в «Тихом Доне» белые изображены «смягченно»? на каких документах основан роман? (Зная об обвинениях в плагиате, Сталин, видимо, проверял историческую эрудицию Шолохова.)

Оправдываясь, Шолохов сказал, что воевавший против большевиков на Дону белый генерал Лавр Корнилов был «субъективно честный человек». У Сталина, как вспоминал позднее писатель, «желтые глаза сузились, как у тигра перед прыжком», но он продолжил спор довольно сдержанно, в своей излюбленной «вдалбливающей» катехизисной манере: «Субъективно честный человек тот, кто с народом, кто борется за дело народа», – а Корнилов шел против народа, пролил «моря крови», какой же он честный человек?

Шолохов был вынужден согласиться. Сталин беседой с 26-летним, невысоким и по-мальчишески тонким, с характерным кучерявым чубом над выпуклым лбом писателем остался, видимо, доволен, его решением было: «Изображение хода событий в третьей книге „Тихого Дона“ работает на нас, на революцию. Печатать будем!».

Однако недруги Шолохова (а их было множество) оружия не складывали. Решительный бой был дан «Тихому Дону», когда роман начали обсуждать на заседаниях Комитета по Сталинским премиям. Сильное впечатление на членов Комитета должна была произвести эмоциональная речь великого кинорежиссера Александра Довженко, создателя одного из шедевров советского немого кино «Земля» (1930) и любимца Сталина (за свой фильм о гражданской войне на Украине «Щорс» Довженко получил Сталинскую премию): «Я прочитал книгу „Тихий Дон“ с чувством глубокой внутренней неудовлетворенности… Суммируются впечатления следующим образом: жил веками тихий Дон, жили казаки и казачки, ездили верхом, выпивали, пели… был какой-то сочный, пахучий, устоявшийся, теплый быт. Пришла революция, советская власть, большевики – разорили тихий Дон, разогнали, натравили брата на брата, сына на отца, мужа на жену, довели до оскудения страну… заразили триппером, сифилисом, посеяли грязь, злобу, погнали сильных, с темпераментом людей в бандиты… и на этом дело кончилось. Это огромная ошибка в замысле автора».

Против «Тихого Дона» выступили и другие члены Комитета, но самым весомым, пожалуй, было заключение о романе возглавлявшего в тот момент Союз писателей СССР Фадеева (известного, к тому же, как доверенное лицо Сталина): «Мое личное мнение, что там не показана победа сталинского дела». Фадеев позднее признался Шолохову, что голосовал против него. Но Шолохов, как мы знаем, премию все-таки получил и оказался на первой странице «Правды». Почему?

Разгадку, мне кажется, следует искать, в частности, в том, что Сталин фактически наградил писателя не только за «Тихий Дон», но и за опубликованную уже к этому времени первую часть второго романа Шолохова – «Поднятая целина», написанного о коллективизации, то есть на тему важнейшую для страны и лично для Сталина. Сохранился отзыв Сталина о «Поднятой целине» (в письме к своему ближайшему соратнику Лазарю Кагановичу от 7 июня 1932 года): «Интересная штука! Видно, Шолохов изучил колхозное дело на Дону. У Шолохова, по-моему, большое художественное дарование. Кроме того, он – писатель, глубоко добросовестный: пишет о вещах хорошо известных ему». (То есть Сталин опять получил подтверждение для себя, что Шолохов – не плагиатор.)

Но и это еще не все. Сталин, мне думается, отметил Шолохова также и за те его поступки, о которых в тот момент знали очень немногие. Они оставались тайной в течение долгих лет, и, хотя впервые о них упомянул Никита Хрущев еще в 1963 году, в подробностях вся история стала известна только в 1990?е годы, после развала советской империи, когда была опубликована переписка Шолохова со Сталиным.

Небольшая книжка, собравшая 15 писем и записок Шолохова Сталину, письмо и две телеграммы Сталина Шолохову и еще несколько важных документов, читается как захватывающий роман, с той разницей, что это – подлинная (хотя и не полная) история драматических контактов вождя и писателя по поводу наиболее трагических ситуаций той эпохи – коллективизации и Большого Террора.

Первую серию писем Шолохов, которому в это время не было еще и тридцати лет, отправил Сталину в 1931–1933 годах, когда Советский Союз был в тисках вызванного насильственной коллективизацией катастрофического сельскохозяйственного кризиса. Чтобы обеспечить снабжение городов продуктами, у колхозников фактически конфисковывали все наличное зерно. Шолохов рисует ситуацию с неслыханной резкостью и прямотой: «…сейчас умирают от голода колхозники и единоличники; взрослые и дети пухнут и питаются всем, чем не положено человеку питаться, начиная с падали и кончая дубовой корой и всяческими болотными кореньями». И в другом письме: «Горько, т. Сталин! Сердце кровью обливается, когда видишь все это своими глазами…».

Шолохов описывает Сталину «омерзительные „методы“ пыток, избиений и надругательств», с помощью которых у крестьян выпытывают, где спрятано зерно: «В Ващаевском колхозе колхозницам обливали ноги и подолы юбок керосином, зажигали, а потом тушили: «Скажешь, где яма? Опять подожгу!» Подобных устрашающих примеров истязаний, угроз, насилий в письмах Шолохова к Сталину множество, он нагромождает их как опытный писатель и, что весьма примечательно, даже осмеливается давить на вождя тем, что ославит советскую власть в своей новой книге: «Решил, что лучше написать Вам, нежели на таком материале создавать последнюю книгу «Поднятой целины». (Чтобы написать подобное Сталину, надо быть уверенным в собственной гениальности; маловероятно, что на этакую смелость решился бы заведомый плагиатор.)

Как же на это отреагировал Сталин? Хрущев позднее вспоминал, что Сталин, когда ему говорили о недостатках, обычно страшно раздражался, даже если понимал, что ситуацию надо выправлять: соглашается, но злится. Именно такой сложный сплав противоречивых эмоций можно увидеть в ответе Сталина Шолохову (от 6 мая 1933 года), где вождь благодарит писателя за его алармистские письма, «так как они вскрывают болячку нашей партийно-советской работы, вскрывают то, как иногда наши работники, желая обуздать врага, бьют нечаянно по друзьям и докатываются до садизма».

Но тут же вождь со злобой указывает Шолохову, что крестьяне, за которых вступался писатель (Сталин издевательски именует их «уважаемыми хлеборобами») – саботажники, пытавшиеся оставить рабочих и Красную армию без хлеба, и что эти «уважаемые хлеборобы по сути дела вели „тихую“ войну с советской властью. Войну на измор, дорогой тов. Шолохов…» При этом Сталин распорядился оказать срочную продовольственную помощь голодающим землякам Шолохова. Такой ход вписывался в политику вождя, когда временные и небольшие уступки призваны были замаскировать неуклонное давление на крестьян.

Вновь с большим письмом Шолохов обратился к Сталину 16 февраля 1938 года, то есть на пике Большого Террора. Над писателем тогда нависла угроза ареста как «врага народа» (арестованного участника казачьего хора под дулом пистолета заставили дать показания, что Шолохов подговаривал его совершить покушение на одного из членов советского руководства во время концерта хора в Москве), но защищает Шолохов главным образом своих сидящих в тюрьме и подвергающихся пыткам друзей: «Т. Сталин! Такой метод следствия, когда арестованный бесконтрольно отдается в руки следователей, глубоко порочен… Надо покончить с постыдной системой пыток, применяющихся к арестованным».

(За полгода до этого, в июле 1937 года, Шолохов отказался поехать на 2?й Международный антифашистский конгресс писателей в Испании, хотя был включен в состав делегации – куда входили также Михаил Кольцов, Алексей Толстой, Эренбург, Фадеев – самим Сталиным. Отказ этот писатель мотивировал «сложностью своего политического положения». Тут Шолохов оказался более упрямым, чем Борис Пастернак, которого против его воли Сталин заставил-таки отправиться на аналогичный конгресс в Париж в 1935 году, от участия в котором Шолохов, кстати, тоже отвертелся.)

Шолохова вызвали к Сталину в Кремль, где он в присутствии наводившего на всех страх наркома НКВД Николая Ежова смело рассказал вождю ходивший в те дни в народе анекдот об улепетывающем со всех ног зайце, которого спрашивают:

– Ты чего, заяц, бежишь?

– Боюсь, подкуют!

– Так ведь подковывают не зайцев, а верблюдов!

– А когда изловят да подкуют, поди докажи, что ты – не верблюд!

Травить вождю политический анекдот – это был номер под куполом цирка. Как вспоминал Шолохов позднее, Ежов засмеялся, а Сталин – не очень, и саркастически обратился к писателю: «Говорят, много пьете, товарищ Шолохов?» На что Шолохов ответствовал в том же гаерском ключе: «От такой жизни, товарищ Сталин, запьешь!»

Отпираться было бессмысленно: писателя доставили в Кремль прямо из московского ресторана, где он пьянствовал ни с кем иным, как с Фадеевым, тоже не слабым кирюхой. Но Сталин им обоим это прощал. Его личный секретарь Александр Поскребышев отнесся к появлению пьяного писателя в Кремле более сурово: «Нализался, шут гороховый?» Но зато он и привел в два счета писателя в божеский вид перед аудиенцией у вождя: запихнул Шолохова под горячий душ, сунул ему в руки новенькую гимнастерку с белоснежным целлулоидным воротничком и обрызгал одеколоном – чтоб не так шибало водкой.

Но не только к пьянству Шолохова отнесся тогда снисходительно Сталин, вообще-то недолюбливавший того, что в Советском Союзе называлось «морально-бытовым разложением». В момент разговора с писателем в присутствии Ежова вождь уже знал – и знал, что и Ежов также знает – о том, что жена наркома НКВД 34-летняя красотка Евгения (Женя) Хаютина-Ежова уже несколько месяцев была любовницей Шолохова.

Такую ситуацию трудно было бы придумать даже смелому романисту, а между тем ее реальность подтверждается опубликованными в 2001 году секретными документами. Получившему от друзей прозвище «железный нарком», а от врагов – «кровавый карлик», 41-летнему Ежову Сталин в 1936 году поручил проведение Большого Террора, отчего этот страшный период и получил в народе название «ежовщины». Неудивительно, что позднее о Ежове вспоминали как о садисте и чудовище, но знавшие его лично в более «вегетарианские» времена Надежда Мандельштам и Лиля Брик отзывались о нем как о «довольно приятном» человеке. Ежов был также бисексуалом, и брак его с Евгенией Хаютиной, женщиной самостоятельной, энергичной и любвеобильной (среди ее многочисленных любовников числился также и писатель Бабель), был довольно-таки свободным.

В роли сводника – вольно или невольно – в этой истории выступил все тот же вездесущий Фадеев, в компании которого в августе 1938 года приехавший в Москву Шолохов отправился навестить Хаютину. В тот же день они втроем пообедали в гостинице «Националь», где Шолохов остановился. На следующий день Хаютина опять пришла к Шолохову в «Националь», но уже одна. Стенографы из секретной полиции зафиксировали все происшедшее затем в номере Шолохова, включая не только реплики писателя и его гостьи (к примеру, он – ей: «тяжелая у нас с тобой любовь, Женя…»; она – ему: «я боюсь…»), но и звуки происходящего («уходит в ванную», «целуются», «ложатся»).

Хаютина боялась не зря. Странно только, что, будучи женой шефа секретной полиции, она не догадывалась о том, что номера в «Национале», одной из главных гостиниц Москвы, прослушиваются. В любом случае, злополучная стенограмма уже на другой день была в руках у Ежова, который, прихватив ее с собой и объявившись поздней ночью у себя на даче, отхлестал этой стенограммой свою жену по лицу (чему случайной свидетельницей оказалась ее подруга), но публичного скандала устраивать не стал. Еще недавно всесильный нарком (Бабель говорил: «Когда Ежов вызывает к себе членов ЦК, то у них от этого полные штаны») уже чувствовал, что почва начинает уходить у него из-под ног.

Сталин к этому моменту, видимо, решил, что развязанный им Большой Террор свою роль в подавлении и устрашении врагов выполнил и теперь можно немного ослабить нажим. Поэтому вождь благосклонно отнесся к эмоциональному протесту Шолохова против всевластия и произвола секретной полиции. 17 ноября 1938 года появилось специальное постановление Совнаркома и ЦК «Об арестах, прокурорском надзоре и ведении следствия», которое читалось как прямой ответ на жалобы Шолохова: «Массовые операции по разгрому и выкорчевыванию вражеских элементов, проведенные органами НКВД в 1937–1938 годах, при упрощенном ведении следствия и суда, не могли не привести к ряду крупнейших недостатков и извращений в работе органов НКВД и Прокуратуры…»

Сталин теперь предназначал Ежову роль козла отпущения. 21 ноября 1938 года жена Ежова приняла смертельную дозу снотворного, а через два дня он подал Сталину заявление об отставке с поста руководителя НКВД. Когда через четыре с половиной месяца «кровавого карлика» арестовали, то, кроме обвинений в «изменнических, шпионских связях» с Польшей, Германией, Англией и Японией, ему вменили в вину также отравление своей жены: следователи слепили теорию, по которой Ежов, Хаютина и ее любовник Бабель планировали покушение на Сталина, и, устраняя жену, Ежов якобы заметал следы.

Расстреляли Ежова 4 февраля 1940 года, на восемь дней позднее, чем любовника его жены Бабеля и на два дня позднее, чем ее другого любовника – Михаила Кольцова. А третьего ее любовника, Шолохова, ждала другая судьба: через год с небольшим он получил Сталинскую премию – теперь мы понимаем, что не только как писатель (фактически сразу за два своих романа), но и как общественный деятель в традиционной для русской культуры роли «народного заступника» (не зря вождь некогда объявил ему:

«Ваши письма – не беллетристика, а сплошная политика») и даже как колоритная личность.

Если Шолохов в своих отношениях с вождем – и писательских, и общественных, и личных – ходил по острию ножа, то в еще большей степени, пожалуй, это можно сказать о другом сталинском лауреате, кинорежиссере Сергее Эйзенштейне, награжденном за свой знаменитый фильм 1938 года «Александр Невский».
<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 37 >>
На страницу:
17 из 37