Марк Семенович Шубкин был человек лет пятидесяти, крупный, полнеющий и лысеющий, со свежим цветом лица, какой бывает у сельских жителей и заключенных. Похожий, между прочим, на Ленина. Ростом намного выше, но, как и Ленин, с преогромнейшей головой шестьдесят, как он сам уверял, шестого размера.
Работал он воспитателем в группе дошкольников и в порядке общественной нагрузки редактировал стенную газету. Ему эта работа была доверена неосмотрительно. Добровольно вести газету никто не хотел, а он, дорвавшись, без конца печатал в ней свои стихи и заметки. Что могло бы считаться для газеты немалой честью. В Долгове были свои поэты – Бутылко, Распадов и прочие, но выше областной печати им подниматься не доводилось, а Шубкин в тридцатых годах печатался (ого где!) в «Известиях», в «Комсомольской правде» и в «Огоньке».
– Подойдите к столу, – велела Аглая, не отвечая на приветствие Шубкина. – Кто написал эту пакость? – Ее губы искривились в брезгливой гримасе, а глазами она показала на свернувшуюся спиралью полоску бумаги.
Шубкин протянул руку, но бумагу не взял, передумал.
– Я вас не понял, – сказал он и смиренно посмотрел на Аглаю.
– Я вас спрашиваю, – постукивая по столу пальцами, повторила она, – кто написал эту пакость?
– Вы имеете в виду эти стихи? – спросил он, поощряя ее к исправлению терминологии.
– Я имею в виду эту пакость, – стояла на своем Аглая Степановна.
– Эти сти-ти-тихи, – Шубкин от волнения заикался, – написал я.
– И кто же вам позволил написать эту пакость? – повторила она с непреклонной враждебностью.
– Эту па-акость мне па-азволила написать па-артия, – сказал Шубкин, бледнея, и выпятил грудь.
– Ах, па-па-а-артия, – передразнила Аглая. – Партия позволила. Нет, дорогой друг, партия тебе еще пока не позволяет всякую дрянь писать и спекулировать на теме. Я с этой дрянью вот что сделаю, вот. – И полетели на пол клочья бумаги. – Если ты думаешь, что на Двадцатом съезде была отменена генеральная линия, то ты неправильно понимаешь. Партия вынуждена была пойти на некоторые поправки, но сомневаться в главном мы никому не позволим. Сталин как был, так и есть – ум, честь и совесть нашей эпохи. Был и есть. И все, и ничего более. И если о нем там кто-то что-то может сказать, это не значит, что каждому будет позволено. Надо же! – Она постепенно успокаивалась. – Каждый пишет чего ни попадя. «Верю в коллективный разум». Верующий какой нашелся! Ты вот, если такой сатирик, написал бы про мусорные бачки. Стоят, понимаешь, без крышек, а от них вонь, антисанитария, мухи. Сколько можно говорить, чтобы сделали крышки? Я завхозу два выговора влепила, скоро третий вломаю, строгий с предупреждением, а он хоть бы хны. Вот, если ты талант, сатирик, возьми и ударь сатирой по мусорным бачкам.
Шубкин побледнел еще больше, напыжился:
– А я не хочу ударять сатирой по ба-бачкам. Я хо-хочу сатирой ударить по Ста-та-та…
– Все понятно, – поставила точку Аглая. – Вы уволены. Завтра расчет в бухгалтерии.
11
Между прочим, она этого типа раскусила давно. Еще когда он пришел наниматься на работу. У нее тогда не было учителя литературы, а этот подкатился. С красным дипломом ИФЛИ, Института философии и литературы, того самого, где учились еще до войны многие наши выдающиеся личности, включая поэта Твардовского и секретаря ЦК комсомола Шелепина.
– Надо же! – удивилась Аглая, разглядывая диплом. – Какие люди осчастливили наше захолустье!
В Долгове по причинам, изложенным выше, встречались люди с высшим образованием, но с таким все же встречались нечасто.
– А где же вы после института работали?
– На лесоповале, – сказал Шубкин просто.
– Почему? – спросила она и тут же поняла, что глупость сморозила, чего уж тут спрашивать.
И пока он молол ей что-то невнятное о необоснованных репрессиях и перегибах, она все решила.
– Понятно, – перебила она. – А почему вы, собственно, к нам?
– Ну, во-первых, потому, что увидел объявление, во-вторых, у меня подходящее образование, и в-третьих… – он выдержал паузу и закатил немного глаза, – я очень люблю детей.
– Детей все любят, – заметила Аглая. – Тем более, – подчеркнула, – наших, советских детей, – имея в виду, что наших, но не ваших. – А у вас, кстати сказать, собственные детишки есть?
– Нет, – сказал Шубкин, словно бы извиняясь. – Не обзавелся. Потому что… сами понимаете.
– Ну да, – простила она. – Это понятно. Но, – развела руками, – к сожалению, у нас для вас нет места.
И, давая понять, что разговор окончен, полезла в пачку за очередной «беломориной».
Но он уходить не торопился.
– Но вы только что сказали, что у вас есть место.
– Я сказала, но вижу, что у вас нет достаточного педагогического опыта. Образование у вас, конечно, очень высокое. Для нас, может быть, даже и слишком. Но у нас же специфика. У нас дети трудные, без родителей. Вам лучше для начала попробовать в обыкновенной школе.
Ясно, что слова о недостатке опыта были лишь отговоркой. На самом деле она отказала Шубкину потому, что таких, как он, не любила. Она твердо знала, что туда ни за что не попадают. Она рассуждала по известной логике: вот я жила честно, и меня никто не посадил. И этого не посадили, и того не посадили. А уж если посадили, то дыма без огня не бывает, значит, было за что. Допустим, теперь новые времена. Социалистический строй укрепился, и партия, она сильная, может проявить к врагам известную снисходительность. Можно сократить наказание, трудоустроить. Но доверять подобным типам воспитание подрастающих поколений – этого нельзя допустить никогда и ни при каких обстоятельствах.
Ее, однако, поправили.
Это тоже был один из признаков надвигающихся перемен. Шубкин пожаловался в Роно. Оттуда пришел приказ: трудоустроить. Аглая, скрепя сердце, подчинилась, но определила нового педагога не преподавателем в старшие классы, как он просил, а воспитателем в старшую дошкольную группу.
Но продолжала относиться к нему подозрительно. Ей не нравилось, что он своим маленьким воспитанникам рассказывает про каких-то мух-цокотух, гадких утят, козлят, поросят и волков.
– Если уж вы им и рассказываете про этих поросят, – учила она, – подведите под них идейную базу. Объясните, что поросята – это развивающиеся страны Африки, Азии и Латинской Америки, а серый волк это кто?
– Кто? – спрашивал Шубкин, имея на этот счет собственные соображения.
– Серый волк, – объясняла Аглая, – это американский империализм.
– Но ведь дети для такого восприятия еще маленькие, – сопротивлялся Шубкин.
– Вот и хорошо, что маленькие. Маленькие лучше усваивают.
Шубкин умолкал, но по глазам его она видела: не согласен. Причем не просто не согласен. Она подозревала, что Шубкин через этих поросят сознательно протаскивает чуждую идеологию. И как ни странно… но об этом позже… была, в общем, права.
Теперь поведение Шубкина и его стихотворение убедили Аглаю, что его прошлое не было случайным. Раньше таился, и вот, на тебе, вылез, как таракан из щели. Забыл про своих козлят-поросят, перешел к прямым нападкам на самое дорогое.
12
Вскоре она увидела, что Шубкин в своих устремлениях не одинок. В районном отделе народного образования, куда он опять пожаловался, ее приказ не утвердили. Она решила сама навестить заведующего.
Когда она вошла в кабинет, Богдан Филиппович Нечитайло сидел под портретами Ленина и Крупской. Это был немолодой, грустный человек в хлопчатобумажном пиджаке и темной рубахе с расстегнутой верхней пуговицей. В описываемое время еще многие начальники районного уровня жили плохо и одевались бедно. Поскольку зарплату имели небольшую, а взятки пропивали немедленно, да и какие взятки у зав районным отделом народного образования?
Небритый и нетрезвый, Нечитайло пальцами, желтыми от табачного дыма, складывал газету «Правда» в нечто вроде маленькой книжечки.
– Я к вам, – сказала Аглая, потоптавшись у порога и почему-то вдруг оробев.
– Я вижу, шо до меня, – кивнул Нечитайло. – Тута, – он повернул голову туда и сюда, – кроме меня, никого нету. И чем же, Аглая Степановна, я мог бы быть для вас, к примеру, полезный?
Пока Аглая излагала суть дела, он закончил сложение книжечки, один листок из нее вырвал, согнул желобком и потянулся за лежавшим перед ним шелковым кисетом с вышитой на нем и выцветшей витой надписью «Кури и не кашляй». В этом кисете был у него табак-самосад, то есть такой, который люди раньше сами выращивали, сами сушили и сами же мелко резали. Если резали с корнями, то получалась махорка, сравнительно слабая, а если в дело шли одни листья, то достигалась такая крепость, что у заядлых курильщиков перехватывало дыхание и из глаз брызгали слезы, как у клоунов в цирке. Табак этот в народе назывался «Самсон» и, по распространенному убеждению, курильщиков побуждал: молодых – к половой активности, а стариков – ко сну. Хотя трудно себе представить, чтобы регулярный курильщик такой отравы имел сколько-нибудь шансов дожить до стариковского возраста. Нечитайло достал из кисета щедрую щепоть «Самсона», рассыпал ровно по желобку, край бумаги послюнил и покусал передними зубами, чтоб лучше клеилось, свернул тугую цигарку толщиною с большой палец, достал из кармана зажигалку, сделанную из винтовочного патрона с колесиком.