– Останься и подожди.
– Здесь или на улице? – спросил младший с развязной игривостью.
– Подожди на улице, – был ответ, и младший тут же двинулся к лифту.
Хотя нежданный гость остался один, я, пропуская его вперед, был бдителен. Держа дистанцию, обошел его, выключил приемник и спросил, чем могу служить.
Вошедший выдержал секундную паузу, снял шапку и заговорил четко и гладко, словно читал по бумаге:
– Владимир Николаевич, я из райкома КПСС, моя фамилия Богданов. Я уполномочен вам передать, что терпение советской власти и народа полностью исчерпано.
Это были слова, не достойные никакого ответа. Но я счел необходимым хотя бы по ритуалу ответить, что насчет советской власти не знаю, а народу я ничего плохого не сделал.
– Вы можете говорить что хотите, – продолжил Богданов, – но мне также поручено вам передать, что, если вы не измените ситуацию, в которой находитесь, ваша жизнь здесь станет невыносимой.
– Что это значит? – спросил я. – Как я могу изменить ситуацию?
– Я сказал вам все, что мне поручили.
– В таком случае передайте тем, кто вам поручил, что мое терпение тоже кончилось, моя жизнь уже сейчас невыносима и, если речь идет о том, чтобы я покинул СССР, я готов это сделать.
– Хорошо, – сказал он, – я так и передам. До свиданья…
Таким образом, мне, может быть, в тот день единственному человеку во всем Советском Союзе, было предложено реально выбрать одну возможность из предлагаемых двух.
Делай, что должно
Литератор Александр Храбровицкий прислал мне однажды свою работу (впоследствии мною утерянную), которая называлась: «Делай, что должно, и не думай о последствиях». Собственно, работа состояла из рассказа о том, что существует такое изречение, приписываемое кому-то из древних римлян (в работе было названо имя, но я его позабыл), на латыни оно звучит так-то, а по-французски вот так. Это изречение уважали, записывали, переписывали и передавали другим Паскаль, Толстой, Ганди, кто-то еще…
Изречение мне понравилось. Оно настолько соответствовало моим собственным понятиям об основном правиле поведения (для себя), что я был удивлен, как это раньше оно мне не попадалось. Еще в молодости я пришел к выводу, что думать о последствиях самое безнадежное дело – они непредвидимы. Благоразумие никогда не было в числе почитаемых мною добродетелей. Я делал, что должно, о последствиях особо не заботился, и они в конце концов оказались более милостивы, чем можно было бы ожидать.
Но теперь я все-таки задумался о последствиях, поскольку потерял ориентиры и больше не знал, что должно делать.
И пошел целый
Первый раз меня собирались съесть и отнюдь не в переносном смысле, а самым натуральным образом, когда мне было десять месяцев от роду. Мои родители, которые всю жизнь зачем-то колесили по всем доступным им пространствам, привезли меня из Таджикистана в город Первомайск на Донбассе показать своего первенца бабушке Евгении Петровне и дедушке Павлу Николаевичу, которые в те места тоже попали случайно.
К тому времени на Украине уже начался знаменитый голод 1933 года.
Мать моя, по молодой беспечности оставив меня где-то на лавочке, отвлеклась на какое-то дело, а когда вернулась, того, что оставила там, где оставила, не было. Ей повезло, что тетка, которая меня украла, еще не успела удалиться, что она была неопытная воровка и слишком слаба для борьбы с разъяренной матерью.
Таким образом, я был спасен для дальнейшего сопротивления бесконечным попыткам разных людей, организаций и трудовых коллективов съесть меня, как говорят, с потрохами.
Моя младшая дочь Ольга в возрасте около трех лет сочинила такую сказку:
«Шел слон. Навстречу ему волк. Волк сказал: «Слон, слон, можно я тебя съем?» – «Нельзя», – сказал слон и пошел целый».
Мать моей дочери говорит, что эта сказочка про меня.
Но, правду сказать, к моменту, когда слону был предложен выбор, он только со стороны выглядел целым. А на самом деле был уже сильно покусан, обгрызен и еле-еле жив.
С печенью в сердце
В июле 1988 года в палату интенсивной терапии больницы района Богенхаузен в Мюнхене был доставлен русский писатель-эмигрант, который на плохом немецком языке и с помощью дополняющих речь междометий и жестов изобразил жжение в груди вроде изжоги. Дежурный врач вызвал заведующего отделением доктора Кирша. Тот, как выяснилось, бывал в Румынии и потому считал себя осведомленным в родном языке пациента.
– Спокойный вечер, – сказал он, войдя в палату, хотя было всего лишь позднее утро. – Имеете о чем пожалеть?
Писателю было, конечно, о чем пожалеть. Ему было жаль бесцельно растраченных лет, иллюзий, денег и еще того, что сорвалась поездка в Америку. Но он предположил, что его спрашивают не об этом. И догадался: на что он жалуется?
– Ja, ja, – сказал он охотно. – Ich habe etwas fьr пожалеть. Es brennt hier.
– Где печень? – спросил доктор, продолжая свои упражнения в русском языке. – Тут печень? – И положил руку больному на грудь.
– Найн! – испугался больной. – Моя печень есть здесь. – И показал на правую сторону своего живота.
– Вас? – озаботился доктор. – Здесь тоже печень? – Он встал со стула, воткнул пациенту в живот все десять пальцев и стал мять его, словно месил тесто. Пока месил, забавлял пациента беседой. – У вас в России большие события. Перестройка, гласность. Горбачев великий человек, а его Раиса очень шармантная дама. – Подумал, покачал головой. – Здесь никакой печень нет. Здесь есть печень. – Положил опять руку на грудь. – Здесь, – повторил, – печень нет, здесь есть.
Больной заволновался. Он допускал, что в результате нездорового образа жизни и чрезмерного употребления алкогольных напитков печень могла сместиться, но неужели так далеко? Подумав, он сообразил, в чем дело, но решил уточнить:
– Доктор, вы имеете в виду, что здесь brennt, то есть печет?
– Яволь! – сказал доктор, довольный, что его наконец поняли. – Здесь печень.
– А здесь не печет?
– Здесь нет печень, – согласился он и принялся делать больному кардиограмму.
Кардиограмма оказалась нехорошей, а в эстетическом отношении и совсем безобразной. Вместо привычных высокогорных зазубрин с острыми углами какие-то кривые ползучие волны, словно проведенные пьяной рукой.
– Но вы не нуждаете иметь никакое волнение, – сказал доктор ласково, – сейчас будем сделать для вам eine Spritze,[4 - Die Spritze – укол (нем.).] и вы будете стать совсем покойный.
Немного о смысле жизни
Году приблизительно в 1970-м один доморощенный проповедник, склоняя В. В. к религии и вере в загробную жизнь, сказал:
– Этого не может быть, чтобы жизнь человека проходила без всякого смысла и кончалась просто ничем. Даже дерево для чего-то существует. Оно поглощает углекислый газ и выделяет кислород для поддержания нашей жизни.
– А мы наоборот, – глубокомысленно заметил В. В. – Кислород вдыхаем, углекислый газ выдыхаем, поддерживаем жизнь деревьев.
Надежды разного свойства
К тому времени, когда В. В., как выражаются англоязычные люди, нашел себя в больнице, на его родине уже третий год шел через пень-колоду исторический процесс, называемый перестройкой. На который В. В. возлагал скромные надежды генерального и личного свойства. Будучи не слишком самонадеянным, В. В. все же лелеял предположение, что в отечественных пределах неприсутствие его как-нибудь ощущается и вот-вот то ли возникнет некое лицо или группа лиц, то ли по почтовым каналам прибудет депеша с почтительным реверансом: давайте, мол, незабвенный, складывайте ваши манатки и возвращайтесь, нам очень вас не хватает. Но, видимо, напрасны и преждевременны были его надежды, и В. В. чем дальше, тем отчетливей замечал, что ни перестройка, ни гласность (немцы произносили «глазность»), никак его не касаются. Увы. В перестроечной прессе мелькали не упоминаемые прежде факты, события, даты, названия и имена, среди которых В. В., напрасно мусоля палец, себя обычно не обнаруживал, а если и обнаруживал, то огорченно вздыхал. Прямо скажем, не часто его поминали, но если уж поминали, то называли врагом перестройки и, как в старые добрые времена, со всякими нечистоплотными и отвратительными животными сравнивали. А соотечественники, которые ему стали все чаще и чаще встречаться, тоже вели себя странно. Говорили медленно, как бы предполагая, что он или забыл русский язык, или оглох, и все время невпопад употребляли личные местоимения. Говорили восхищенно: ваши магазины, ваши дороги, ваша природа! Нам до вас еще далеко. В. В. иногда удивлялся и пытался втиснуть свой комментарий, что это у них магазины, дороги, природа, а я, мол, к ним отношусь по временному недоразумению, а вообще-то я как бы один из вас… из нас… тут он и сам начинал сильно путаться, краснеть и сердиться. И думать: а чего это они так настойчиво отделяют его от себя? И хотя корреспондентка В. В., называемая в данном сочинении Элизой, кое-что ему объяснила, он всех встреченных за последнее время советских людей не мог заподозрить в принадлежности к КГБ. Но некоторых трудно было не заподозрить в идиотизме. Десятки встреченных относились с великодушной ухмылкой и, еще не выслушав, перебивали, что он отстал от времени и происходящего в России ему никак не понять. Он думал и не мог взять в толк, когда он так сильно отстал и от чего. Пока не заметил, что те же самые люди на каждом шагу задают один и тот же вопрос: почему он не возвращается? Нет, не говорили, мол, пожалуйста, возвращайтесь, а спрашивали с упреком: почему не возвращается? Тогда он стал встречно интересоваться: если вы от времени не отстали и знаете, что происходит в вашей стране, то, может быть, вам известно и то, что некоторые люди, и среди них ваш покорный слуга, лишены советского гражданства, а советская наша (ваша) граница все еще на замке?
Пройдет еще два с лишним года, прежде чем перестроечный президент на закате своей карьеры решится издать указ, возвращающий лишенцам возможность вернуться на родину. А пока один и тот же вопрос повторяется без конца, и задающие его, не слыша ответа, подставляют свой, самый пошлый из всех, какие только можно придумать: он не возвращается потому (почему? почему?), что не может жить без западной колбасы.
Тем временем у них в России начался книжный бум. Из печати выходит то, что раньше писалось в стол. «Дети Арбата», «Белые одежды», «Ночевала тучка золотая», «Пушкинский дом»… Читайте, завидуйте. Завидуйте, особенно те, кто писал всегда исключительно в пределах сегодня возможного, приноравливал свое перо к обстоятельствам, писал по указке КПСС. Читающая публика заволновалась. Тиражи толстых журналов достигли немыслимых величин, но за спросом не поспевали. Очереди в библиотеках растянулись на месяцы.
В. В. следил за всем издалека и вдруг засуетился – может быть, никогда в жизни так не суетился. Очень уж захотелось попасть в число печатаемых, читаемых и обсуждаемых. И тем обиднее показались всякие предположения насчет приверженности его здешним нашим (их) колбасным изделиям.