Случилось ему читать «Завещание святого Нила Сорского*». Сборник был велик, а завещание коротко, но слова-то в нем были уж такие тяжелые, золотых слитков увесистей.
– «Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Завещаю о себе моим вечным господам и братьям, людям моего нрава молю вас, – читал Василий Иванович проникновенно, – бросьте тело мое в этой глуши, чтоб съели его звери и птицы…»
– Ой! Ой! – вскрикнула в испуге Василиса. – Прости меня, бога ради, Василий Иванович! Да ведь слушать страшно!
– Сотвори молитву безмолвную и внимай, – строго сказал князь, – Нил Сорский подвижник знаменитый. Его при жизни почитали за святого… Ну, приготовилась? Внимай. «Бросьте тело мое в этой глуши, чтобы съели его звери и птицы, потому что грешило оно перед Богом много и недостойно погребения».
Василий Иванович поглядел на Василису и объяснил ей:
– Строг был преподобный. На Афоне и в Палестине постигал монашескую науку. Ты запоминай, что читаю. Сие чтение – спасительное для души. «Если же этого не сделаете, тогда, выкопав яму глубокую на месте, на котором живем, со всяким бесчестием погребите меня. Бойтесь же слова, которое Арсений Великий завещал своим ученикам, говоря: на суде стану с вами, если кому-нибудь отдадите тело мое. Я стараюсь, насколько в моих силах, не быть сподобленным чести и славы века сего никакой – как в жизни этой, так и по смерти моей».
Василий Иванович вздохнул.
– Вот прочитал, окинул внутренним взором всех, кого знаю, и открылось мне: ни у кого не хватит духу приказать этакое о теле своем!
– Даже среди крестьян такого не водится, – охотно подтвердила Василиса.
– Среди боярства мертвому уж такая бывает честь и слава, какой живыми не видывали, не слыхивали. Уж больно мы привязаны к бренному телу своему.
– Души никто не видывал, – сказала Василиса, помаргивая глазками, – а тело вот оно, теплое. Погляжу я на тебя, князь, и песенку хочется спеть… Тихохонько-тихохонько! Как синичка поет.
– Ласковая ты у меня, – сказал Василий Иванович и закрыл суровую книгу.
Разок погладил Василису по головке, а другой раз не пришлось. Гонец от царя прискакал: в поход сбираться.
Ходили в Серпухов хану Девлет-Гирею навстречу. Постояли, подождали, но слухи о татарах оказались ложными. Видно, хан еще не опамятовался ни от встряски при Молодях, ни от прошлогоднего разгрома под Астраханью. Уж так его там побили – забыл думать о Казанском да Астраханском ханствах, за свое Крымское испугался.
Воротились из-под Серпухова все в добром здравии, царь был весел, на охоту с соколами ездил тешиться. И вдруг грянула новая буря.
Послал Иван Васильевич в Новгород за бывшим опричником, новгородским начальником Андреем Старым-Милюковым. Гонцы вернулись ни с чем: Андрей постригся в монахи, живет в скиту.
– Он забыл о Никите Голохвастове! – засмеялся Иван Васильевич. – Помните? Тоже был хитрец, от меня к Богу перебежал. Привезите! Да заодно и высокопреосвященного Леонида, чтоб другой раз лошадей не гонять. Везите их порознь, чтоб не ведали друг о друге.
В день Святого Никиты Халкидонского позвали братьев Шуйских, Василия и Андрея, на службу. Царь ехал в карете вместе с новгородским архиепископом Леонидом. Остановились на Таганском лугу. Царь вышел из кареты, направился к открытому шатру, где поставлены были четыре стула – царю, царевичу Ивану, архиепископу Леониду и бывшему касимовскому хану, родовитейшему среди татарских царевичей, служивших Ивану Васильевичу, – Семиону Бекбулатовичу*. Вдали маячил помост, а на помосте стояла бочка.
Василий и Андрей, как первые оруженосцы царя и царевича, тоже были в шатре. Сюда же позвали Колычевых и князя Федора Хворостинина.
– Собираюсь созвать Земский собор, денег просить на Ливонскую войну. Бояре мои богаты, да скупы для пользы царства, – говорил царь, весело заглядывая в глаза то Леониду, то Семиону Бекбулатовичу.
Василий Иванович обоих видел впервые. Преосвященный был дороден, борода черная с искрами серебра, глаза тоже черные и тоже с искрой. В лице бледность, беспокойство, но и величавость: глядя на такого, без палки признаешь – большой человек!
– Семион Бекбулатович – ныне добрый христианин, – говорил царь, занимая разговором новгородского гостя. – Два года как крестился. Я ему невесту сосватал, богатую, знатную, красавицу Настасью, дочку боярина Ивана Федоровича! Первее у нас и нет – Мстиславская. Ты доволен ли Настасьей, Семен Бекбулатович?
– Премного доволен, великий царь, – закивал внук золотоордынского хана Ахмата.
Голова у Семиона Бекбулатовича была круглая, усы и бородка редкие, как у природного монгола. Хоть и Семион, а все Саин-Булат. Но не страхом – покоем веяло от этого человека… Он все улыбнуться хотел, да узкие глаза из-под толстых век глядели, спрашивая неведомо о чем.
Вдруг в шатер ввели Андрея Старого, в рясе, в скуфейке.
– Благослови, инок! – вскочил на ноги царь. – Во имя кого наречен? Ведь не знаю, не прислал государю сказать… Царю вам мало служить, высоко хватаете!
– Наречен во имя Иоанна Златоуста, – ответил инок.
Царь поднял брови и замер, наигранная суета соскочила с него.
– Резвый ты, братец Иоанн!.. Видишь, какой почет тебе? Царевич, архиепископ, князья Шуйские, бояре Колычевы, князь Хворостинин, ну и мы, грешные, два Ивана… А третий лишний. – Иван Васильевич насупился. – Видишь ту бочку?
– Вижу, – сказал инок, – должно быть, с порохом.
– Угадал.
– Возьми фитиль да и ступай себе. Помнишь Голохвастова? Тоже от меня к Богу сбежал. Теперь среди ангелов. Ну и ты поспеши! Иоанн Златоуст ждет тебя не дождется, окаянного опричника.
– За что, государь, такая мне милость?
– За измену. Вы с архиепископом много шалили. Шведскому королю писали, польскому…
– Да у поляков и короля-то нет!
– Лихой народ – русские. Холоп на холопе, а с царями спорят, как равные. Ступай, или тебе помочь?
Иноку подали фитиль. Он взял его, но тотчас бросил царю под ноги.
– Зачем мне, ни в чем не повинному, самоубийцей идти к Богу на суд? Давай, царь Иван, засучивай рукава! Ты у нас в царстве первый кат. – Упал на колени перед архиепископом: – Благослови, преосвященный.
Инока схватили, уволокли, посадили на бочку. Вернулись к царю.
– Поджигать?
– Жги! А ты, отче Леонид, в небо гляди. Может, усмотришь душу, уж такую тебе разлюбезную?
Повернулся вдруг к братьям Шуйским: Василий Иванович глядел во все глаза на страшное место.
Полыхнуло. Грохнуло. В небо взвился столб огня, черного дыма, летели доски…
И тут все увидели бегущего среди высокой травы прямо на шатер рыжего коростеля.
– Очумел, – сказал Грозный и посмотрел на свиту. – Вот вы у меня люди все мудреные, не очумеете, как вас ни учи! И ведь не развеселишь умников. Не умеете сердцем жить, несчастные люди… А может, все-таки развеселитесь? Поехали, у меня потеха приготовлена.
Поскакали опрометью в Москву, на Арбат, где у царя был выстроен новый двор затрапезный, без теремов, без затей. Посреди двора увидели глухую, высокую, круглую стену. Несколько лесенок вели наверх, на смотровую круговую площадку. Туда и позвали гостей: быть звериной травле.
Для царя Ивана Васильевича и для самых великих лиц при нем имелось три лавки. Царь сидел с царевичем Иваном, с Семионом Бекбулатовичем, с высокопреосвященным Леонидом. Сесть позволено было князю Тулупову, Василию Умному-Колычеву, Василию Ивановичу Шуйскому, князю Хворостинину и неведомо откуда появившемуся английскому гонцу Горсею.
Единственная дверца отворилась, и в пустую башню царские псари ввели не зверей, а монахов. Рясы на всех простые, черные, но по тучности это были не иноки: духовная власть.
Грозный во все глаза смотрел на Леонида. Его это были люди.
Снизу спросили: