Если бы улыбка не была в этом случае преступлением, трудно было бы удержаться от улыбки при взгляде на «штатский костюм», в который облачился для визита ко мне Сокольский.
Рыжий, весь рваный пиджак, дырявые штиблеты, необыкновенно узкие и короткие штаны, обтягивавшие его ноги как трико, – совсем костюм Аркашки.
– А я к вам в штатском, чтоб не смущать вас арестантским халатом, – сказал он.
– Да будет вам, Сокольский, о таких пустяках. Садитесь, будем пить чай.
Сначала разговор вязался плохо. Сокольский сидел на кончике стула, конфузливо вынимал из кармана белую тряпку, которую достал вместо платка.
Но мало-помалу беседа оживилась. Оба москвичи, мы вспомнили Москву, театр, приезжих знаменитостей.
Оба забыли, где мы.
Он оказался горячим поклонником Поссарта, я – Барная. Мы спорили, кипятились, говорили горячо, громко, так что хозяйка несколько раз с недоумением, даже с испугом заглядывала в дверь. Чего, мол, это они? Не наделал бы он приезжему господину дерзостей?
Я продиктовал Сокольскому «Записки сумасшедшего», которые знал наизусть. Записывая их, Сокольский от души хохотал над бессмертными выражениями Поприщина.
Разговор перешел на литературу. Сокольский особенно любит, знает и понимает Достоевского. Помнит целые страницы из «Мертвого дома» наизусть.
– Ведь я сам хотел написать «Записки с мертвого острова». Конечно, это был бы не «Мертвый дом». Куда до солнца!
Но все-таки хотелось дать понять, что такое теперешняя каторга. Думал, – сам погиб, но пусть хоть как-нибудь пользу принесу. Многие из интеллигентных этим увлекаются. Да потом… бросают. Здесь все бросают… У всех почти начало есть… если только на цыгарки кто не искурил! Вот и у меня. Уцелело. Нарочно вам принес. Возьмете – рад буду.
Мы заговорили о разнице между «Мертвым домом» и теперешней каторгой.
Сокольский говорил горячо, страстно, увлекаясь, как человек, которому на своих плечах пришлось вынести все это.
– Даже не «Мертвый дом»! – говорил он, вскочив со стула и энергично жестикулируя. – Даже не он! Там даже что-то было. Вспомните этот ужас, это отвращение к палачу. А здесь даже и этого нет… А эти дивные строки Федора Михайловича…
В эту минуту дверь отворилась, и явившийся ко мне с визитом смотритель поселений на полуфразе перебил Сокольского.
– Сбегай-ка, братец, на конюшню. Вели, чтоб мне тройку прислали!
– Слушаю, ваше высокоблагородие! – выкрикнул Сокольский и со всех ног бросился из комнаты.
Я схватился за голову.
– Зачем вы это?
Смотритель глядел на меня во все глаза.
– Что зачем?
– Да разве нельзя было кого другого послать?.. Хоть бы из уважения ко мне…
Он расхохотался.
– Да вы что это? Гуманничать с ними думаете? С мерзавцами? Да поверьте вы мне: мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы – и больше ничего! Что ему сделается?
С Сокольским мы потом виделись часто. Он деятельно, охотно мне помогал знакомиться с каторгой, собирать песни, составлять словарь арестантских выражений.
Но каждый раз, как я заговаривал о чем-нибудь, кроме каторги, он весь как-то съеживался и бормотал:
– Нет, нет. Не надо об этом… Ни о чем не надо… Вы уедете, а мне еще тяжелей будет… Не надо!..
Одну странность я заметил в Сокольском.
Он словно чего-то недоговаривал… Придет, посидит, повертится на стуле, поговорит о каких-то пустяках и уйдет… Словно давится он чем-то, что никак не может сойти у него с языка.
Старался навести его на этот разговор.
– Сокольский, вы, кажется, мне что-то хотите сказать? Пожалуйста, откровенно…
– Нет, нет… Ничего, ничего… Право, ничего… До свиданья, до свиданья!
Становилось тягостно.
– Сокольский, – как-то не без страха начал я, – я скоро уезжаю из Корсаковска. Вы мне много помогли в моей работе… Я за это ведь получаю гонорар и считаю своим долгом…
На лице Сокольского отразилось страдание. Во взгляде, который он кинул на меня, было много злобы.
– К вам идет кто-то… идет…
Его чуть не на половину откушенный язык заплетался и шепелявил еще больше:
– Ишдет… Ишдет…
И Сокольский выбежал из комнаты.
– Да Боже мой! Что ж это все за муки?! – должно быть, вслух крикнул я, потому что хозяйка отворила двери и спросила:
– Чаю прикажете?! Звали?
Через несколько времени встречаю моего знакомого, «адвоката за каторгу», «дурачка» Шапошникова.[17 - См. очерк «Два полюса».]
– Слушайте, Шапошников. Вы приятель Сокольского. Он что-то имеет ко мне, да все…
Шапошников пристально посмотрел мне в глаза и захохотал.
– Подстрелить вас хочет, ваше высокоблагородие, да все не решается!
– Как подстрелить? Какой вздор говорите!
– Как подстреливают? Денег попросить, семь целковых. Татары насели. Он тут майданщику, да и другим, за водку и за разное семь рублей должен. Узнали, что он к вашему высокоблагородию ходит, и насели: «Проси да проси у барина». Избить до полусмерти обещают. А он давится, шельма! Ха-ха-ха!.. Давеча от вас в тюрьму как угорелый прибег. «Догадался!» – кричит. Ха-ха-ха!.. В каторге да этакие нежности!
– Да нате, нате вам, Шапошников, пойдите, сейчас же отдайте… Не говорите ему про наш разговор… Скажите, что я вам дал, лично вам… Сделайте там как хотите…
Во взгляде Шапошникова на одно мгновение сверкнула какая-то жалость, но он сейчас же прищурил глаза и посмотрел на меня с иронией.