Нет, ведь нечем дышать, надо жить, а вне счастья жизнь невозможна. Одно ясно и верно: все, в чем он до сих пор видел высшее счастье, не только не может дать никакого счастья, но несет с собою смертный холод. Все прошлое, несмотря на замечательные, чудные результаты знаний, – обман. Все это одна только гордость.
А потому прежде всего надо покончить с этим. Мы видели, как великий розенкрейцер покончил с прошлым, признав недостаточность знаний, уничтожив братство, высказав в знаменитом собрании все то, что было у него на душе. Он этим самым одержал первую значительную победу над собою, над своей гордостью. Это был первый шаг, самый трудный. И после этого шага он оказался уже близок к тому, что должно было стать или его окончательной, величайшей победой над природой, или его полным падением.
Он возвращался теперь в Россию, и каждый день, приближавший его к родному дому, к тем людям, которые, как он знал, должны играть решающую роль в его жизни, приближал его и к этой победе или поражению. И в то же время на душе у него становилось все легче. В течение всей своей жизни холодный, равнодушный ко всему и ко всем, безразлично относившийся к людям и к местам, теперь он испытывал новое, незнакомое ему ощущение. Въехав в Россию, он почувствовал, как сердце его радостно забилось.
Он понял, что он на родине. А ведь до сих пор он не признавал никакой родины и вообще ничего такого, что имело отношение к чему-либо земному. Ему легко было бы победить в себе эту радость, как нечто недостойное. Но он не сделал этого.
Когда он приехал в Петербург и подъезжал к отцовскому дому, глаза его светились, на бледных щеках вспыхивал румянец, сердце учащенно билось и замирало. И он радовался, что оно бьется и замирает. И он не думал о том, что ведь это непроизводительная затрата жизненной силы.
Безумец, что же ты сделал с долгими годами упорного труда, борьбы и все возраставших чудесных знаний? Жалкий безумец! Ведь ты легкомысленно влечешь себя на вечную погибель!» – вдруг расслышал он внутри себя негодующий голос.
Это был голос прежнего, холодного и гордого человека, голос великого розенкрейцера, мудрейшего из людей, светоносного победителя природы. Захарьев-Овинов вздрогнул, но сердце забилось еще сильнее… Из отворившихся перед ним дверей отцовского дома на него пахнуло как бы теплом, и он властно приказал негодующему голосу: «Молчи!»
IX
«Добро пожаловать, ваше сиятельство!» – с низкими поклонами говорил дворецкий, провожая Захарьева-Овинова в его комнаты.
Чудной и суровый княжич, которого все в доме отчего-то страшились и чуждались, отвечал на это приветствие так весело и ласково, что старый дворецкий совсем растерялся. Он взглянул на князя и почти не узнал его – так велика была происшедшая в нем перемена.
«Что за чудеса, – подумал старик, – тот да не тот!.. И лицо словно другое… Кто это видал, ведь улыбнулся он!.. Кабы таким вот и остался… А то как тогда-то жить нам будет – и подумать страшно!..»
Захарьев-Овинов спешно снимал с себя дорожное платье, не дожидаясь прислуживавшего ему человека. В сразу охватившем его довольстве, так ему непривычном, он был очень рассеян. Он уловил мысль дворецкого и, не сообразив, что ведь тот ничего не сказал, а только подумал, весело ему ответил:
– Надо, чтоб и тогда, и теперь всем жилось как можно лучше: об этом, старина, я позабочусь.
Старик вытаращил глаза, разинул рот, да так и остался, не в силах будучи произнести ни звука.
«Батюшки мои! Да что же это?.. Наскрозь он, что ли, видит, что на мысли твои тебе отвечает!.. Или это я, старый дурак, из ума выживать стал и мысли свои, сам того не примечая, вслух выговариваю?..»
Он остановился на этом последнем предположении и начал сконфуженно и низко кланяться.
– Не обессудьте, ваше сиятельство, за дурость мою холопскую, – робко говорил он, – сызмальства на службе барской, и вашей княжеской милости, видит Бог, по гроб жизни служить буду верой и правдой… как служу родителю вашему…
Он не мог сладить со своим смущением и заторопился:
– Что ж это они, людишки негодные, где это все запропастились?! Князь приехал, а и нет никого!.. Побегу…
И он действительно, несмотря на свои годы и толстые, уже ослабевшие от шестидесятилетней барской службы ноги, побежал, спасаясь этим бегством.
Захарьев-Овинов улыбнулся ему вслед. Но улыбка его сейчас же исчезла, он подошел к умывальнику, вытер себе наскоро лицо и руки мокрым полотенцем, вынул из шкафа домашний свой кафтан, поспешно надел его и пошел наверх, к отцу. Сердце его опять забилось и замерло у отцовской двери. Он увидел старого князя таким же точно, каким оставил его, уезжая. Старик, уже извещенный о приезде сына, но никак не думавший, что он сейчас, в первую же минуту, войдет к нему, слабо вскрикнул и протянул к нему руки. Они обнялись, и это было долгое, крепкое объятие, какого никогда не бывало у них прежде. Им обоим вдруг стало тепло и отрадно.
– Юрий, друг ты мой, спасибо тебе, что вернулся… не ждал я тебя так скоро, – прошептал старый князь, прижимая к себе сына слабыми руками.
– Ведь я обещал, батюшка, торопиться… Вы говорите – скоро, а вот мне кажется, что я слишком долго был в отсутствии.
– Ну, как… как съездил? Все ли благополучно? – спрашивал старик, когда Захарьев-Овинов придвинул себе стул и сел рядом с отцовским креслом.
– Съездил я хорошо, и все благополучно… а вот – как вы, батюшка?
Старый князь не сразу ответил – он пристально всматривался в сына, будто видел его в первый раз. Все, о чем он часто говорил с отцом Николаем и что священник всегда обещал ему, исполнилось. Это не прежний Юрий! Это не тот неведомый, таинственный, страшный и холодный человек, который жил в его доме, занимался своими делами, которому он передал свое имя и завещал свое состояние. Это сын!.. У него есть сын!.. Какое у него новое, прекрасное и доброе лицо, как он глядит!.. О чем он думает?
– Я думаю, батюшка, о том, что будто я в первый раз здесь, с вами, что будто я в первый раз с вами встретился и не видал вас с самых лет детства – такое у меня ощущение! – сказал Захарьев-Овинов.
Ответил ли он на мысль отца, которую разглядел, или это само так сказалось – во всяком случае, старый князь погруженный в свою радость, не заметил этого совпадения своего мысленного вопроса с его словами.
– Да, – продолжал он, – мне кажется, что я в первый раз возле вас, в этой комнате… Батюшка!..
Он не договорил и прильнул губами к холодной руке старика, лежавшей на ручке кресла. И снова ему стало тепло, да и дрогнувшая под его поцелуем старческая рука потеплела. Он начал расспрашивать отца обо всем, что происходило во время его отсутствия, не пропускал ни одной мелочи, которою мог интересоваться больной князь, и сам, по-видимому, интересовался всем этим.
В нем совсем уж не было всегдашнего отношения свысока ко всему, чувствовавшегося пренебрежения к тем вопросам, которые не имели связи с никому не ведомыми, таинственными предметами, составлявшими содержание его жизни. С холодной и пустынной своей высоты он спустился на землю, но ничего не потерял от этого – ему только и самому стало теплее, и в то же время теплом веяло от него на старого отца.
Они больше двух часов беседовали вдвоем, и ни тот, ни другой не испытывали и тени прежней неловкости и тяжести, которая неизбежно всегда являлась, когда им долго приходилось оставаться вместе. В эти два часа они больше сблизились и сроднились, чем за все время их жизни до этого дня. Старый князь открывал сыну свою душу, передавал ему с живостью, свойственной старикам, когда они вспоминают давно пережитое, многие обстоятельства своей жизни. И сын слушал эту исповедь все с возраставшим интересом. Эти события, рассказы из жизни, совсем ему прежде неизвестной, уже не казались ему недостойными внимания, мелочными и даже презренными, как это было прежде. Теперь он признавал и чувствовал, что на свете не он один, что его жизнь – не все, что рядом с нею существуют и другие жизни, имеющие такое же точно значение и право на внимание, как и его собственная.
– Батюшка, – сказал он, – я хорошо понимаю, что вы испытали много всякого горя, что в последние годы, лишась семьи, вы очень страдали… Но, скажите мне, бывали ли вы когда-нибудь счастливы? Подумайте хорошенько, бывали ли так счастливы, чтобы ничего не желать более?
Старик понурил голову. Его мысли ушли в прошлое.
– Да, Юрий, – твердо ответил он, – нечего Бога гневить… бывал я и счастлив на своем веку… так счастлив, что вот теперь, как только вспомнил я те краткие часы, у меня так и просветлело на душе…
– Что же бывало причиной такого счастья? Страстная любовь, почести, удовлетворение каких-либо прихотей?
Старый князь покачал головою и слабо улыбнулся.
– Нет, друг мой, не то, совсем не то. Я вот давно уж, со времени болезни моей, и днем, и в ночи бессонные все думаю да думаю, всю свою жизнь заново переживаю. Так я в этих думах моих многое такое разобрал, чего прежде-то и не понимал совсем, о чем прежде-то вовсе и не думалось. И вижу я, на себе вижу, что счастье не в том, в чем полагают его люди. Мое счастье, за которое благодарю теперь Создателя, всегда приходило ко мне тогда, когда другие бывали довольны и когда это их довольство от меня происходило. Говорю – не понимал я тогда этого и не ценил и сам лишил этим себя ох как многого!..
«Разными словами, а и он, и Калиостро говорят одно и то же!» – подумал Захарьев-Овинов.
Между тем он видел, что оживленный, долгий разговор все более и более ослаблял отца.
– Вы утомлены, батюшка, – ласково сказал он.
– И радость утомляет, – прошептал старый князь, – заснуть бы теперь… да сон мой плох… не приходит!
– Авось придет! – И с этими словами Захарьев-Овинов осторожно приподнял отца с кресла, подвел его к кровати и уложил. Он положил ему руку на голову – и в то же мгновение старик спокойно заснул. Тогда великий розенкрейцер бережно, будто опытная сиделка, поправил подушку, тихонько прикрыл ноги спавшего теплым одеялом и вышел из комнаты. Воспоминание о том, как он производил на этом самом месте свой ужасный опыт над умиравшим, невыносимо страдавшим человеком, не пришло ему в голову. Но если бы оно пришло – он показался бы себе отвратительным.
X
Выйдя из спальни старого князя, он почувствовал настоятельную потребность как можно скорее увидеться с тем человеком, который уже начал играть такую значительную роль в его жизни, то есть с отцом Николаем. Да, он должен был видеть его как можно скорее, войти с ним в соприкосновение и еще более согреться и успокоиться от этого дружеского, сердечного общения.
Он чувствовал, что горячо и нежно любит теперь этого товарища своего детства, этого брата, о котором еще не очень давно вовсе и не думал, которого забывал совсем в течение долгих лет своей жизни. Он не называл еще себе нежной, братской любовью чувство, увлекшее его теперь к отцу Николаю, но тем не менее это чувство наполняло его.
На мгновение он остановился, сосредоточиваясь, призывая к себе те свои изощренные долгим трудом и опытом способности, которые без помощи внешних действий, необходимых для каждого человека, не обладавшего его знаниями и необычайной высотою развития его духовных сил, давали ему возможность узнавать многое из того, что он хотел узнать. Способности эти лучше всякого посланца показали ему, что отец Николай дома, ждет его и что теперь именно самый благоприятный час для их встречи.
Закрыв глаза, он ясно, как в зеркале, увидел священника, сидевшего в своей комнате у окна, с молитвенником в руках, и о чем-то очень горячо говорившего какому-то существу, бывшему возле него. Но существа этого великий розенкрейцер не видел, так как о нем не думал. Ему было только понятно, что брат ждет его, и никто и ничто не помешает их встрече.
Итак, великий розенкрейцер, несмотря на все свое отречение от прошлого, на всю борьбу, кипевшую в душе его, на все предостережения негодующего внутреннего голоса, твердившего ему, что он падает и слабеет, все же сохранил в полной неприкосновенности все свои силы, способности и знания. Значит, падения еще не было, значит, он еще ничем не нарушил тех основных законов, на которых утверждено было высокое его положение в сфере премудрости и власти над природой.
И ему не пришло в голову, ибо и величайшая человеческая мудрость способна иногда не догадываться о самых простых и ясных вещах, ему не пришло в голову, что великие учителя его, пожалуй, и ошибаются в самом существенном. Ведь человек, для сохранения всех своих тайных сил и способностей, должен быть одинок и свободен, должен никого не любить и ни в ком не нуждаться! А вот он нуждается в брате. Его сердце вмещает в себе именно ту опасную, погибельную нежность, то стремление к другим существам, именно все то, что должно его ослабить. И между тем он обладает по-прежнему всем своим сокровищем, добытым работой и усилиями всей жизни, он так же ясно, почти без всякого ощущаемого напряжения воли, видит на расстоянии, или, по выражению адептов тайных наук, «читает в астральном свете».