– Видишь что, Наташа, – твердым голосом сказал он, – ты все это говоришь, потому что тебе кажется, будто я люблю Лизу больше, нежели тебя, и что если б она стала моей женою, так я тебя забыл бы совсем. Но ради Бога, Наташа, не думай об этом… Если б только могло случиться (опять яркая краска залила его щеки), если б было это так, кажется, счастливее меня не было бы на всем свете человека – у меня бы и сестра дорогая, и жена были бы… И никогда Лиза не может мне помешать любить тебя, да и она вовсе не хочет того, она сама тебя любит. Не говори дурного про Лизу; ты такая умная, такая добрая, зачем же ты хочешь злою сделаться, несправедливою? Сама меня учишь быть справедливым, так пример мне покажи. Во всем буду тебя слушаться, все для тебя сделаю, а Лизу не тронь, Лиза сама собою!..
И Петр, нежно поцеловав сестру, вышел от нее. Опять горько и безнадежно заплакала великая княжна Наталья.
V
Дни проходили за днями – император все веселился. Некому было стеснять его: далеко, в своем Ранбове, лежит на постели больной и умирающий Александр Данилович. Один человек только и остался, который мог бы стеснить веселье, – это Андрей Иванович Остерман. Но Андрей Иванович не стесняет императора; он говорит, что после учения, в летнюю пору, отдохнуть нужно, повеселиться, лишь бы забавы не мешали делу, лишь бы не очень уж долго они протянулись. Следовательно, можно веселиться с чистою совестью: даже Александр Данилович наказывал слушаться Остермана. Другие близкие люди ни в чем не перечат императору. Иван Долгорукий каждый день придумывает новые забавы: то охоту устроит, то катание с музыкой и песнями, то во дворце или под фонтанами машкараду.
Цесаревна Елизавета – душа этого веселья; дни проходят как радостный сон, и только жалко, что скоро так идут они и что времени удержать невозможно. Одной сестрице Наташе не по себе – все грустна она, иногда по целым дням из своих покоев не выходит, но сестрица Наташа нездорова; вот поправится – хорошие доктора ее лечат, – поправится и снова станет веселою.
Каждый день ездят гонцы в Ранбов и из Ранбова. Сначала князю все было хуже, но вдруг полегчало.
– Не умрет еще, поди, чай, выздоровеет – что ему делается! – толкуют придворные.
И действительно, князь выздоровел. Петр было поехал как-то к нему, да на дороге в Ранбов его самого встретил. Несмотря на доброе сердце, не мог не подосадовать император, и если ему тяжело и неловко было смотреть на слабого, умиравшего Меншикова, то теперь на здорового он глядел положительно с враждою.
«Пусть только опять за старое примется, пусть только, – думал он, – я покажу ему, что со мной трудно тягаться!»
Случай показать это скоро представился.
Меншиков едва появился в Петергофе, сейчас же и потребовал отчета во всем, что произошло во время его болезни. Он, очевидно, забыл историю с девятью тысячами червонцев или рассудил, что не стоит придавать ей большого значения, что это только была мимолетная вспышка и от нее ничего не осталось. Он призвал к себе царского камердинера и спросил его, куда истрачены три тысячи рублей, данные для мелких расходов императора. Камердинер начал высчитывать, но недосчитался нескольких сотен и объявил, что выдал их императору по его приказу.
Меншиков разбранил камердинера, прогнал его и велел ему немедленно убираться из Петергофа. Камердинер кинулся к императору, повалился ему в ноги и умолял заступиться за него перед князем. Петр только и желал чего-нибудь подобного и ухватился за возможность показать себя Меншикову. Он призвал его к себе и встретил так, что князь опять почувствовал возвращение своей лихорадки. Все кончилось тем, что камердинер был возвращен.
Дня через два опять повторилась подобная сцена.
Петр потребовал у Меншикова пятьсот червонцев.
– Зачем? – спросил Меншиков.
– Надобно! – резко ответил Петр.
Александр Данилович ничего не возразил и велел выдать червонцы. Петр сейчас же снес их к царевне Наталье в подарок.
– Вот как я его учу, – сказал он ей, – небось теперь он их у тебя не отнимет!
Но каково было изумление императора, когда через час какой-нибудь сестра объявила ему, что Александр Данилович отобрал у нее эти червонцы.
– Где он, где он, этот Меншиков? Подайте мне его сейчас же, где он? – задыхаясь от волнения и гнева, кричал император.
Меншикова не было. Он только что уехал к себе в Ранбов.
Петр хотел было немедленно за ним ехать, но потом рассудил иначе.
– Слишком много для него чести, – сказал он. – Сейчас послать гонца и вернуть его! Сказать ему, что я должен его видеть, чтоб он возвратился немедленно.
Меншиков вернулся в страшном раздражении.
– Что это значит, Ваше Величество, – сказал он, входя к императору, – что ты меня с дороги ворочаешь? Дел важных никаких нет, уезжая, я решил все, а я устарел, чтобы ты так помыкал мною.
– Не я тобой помыкаю, а ты мной помыкать хочешь, – заметил ему Петр. – Ты, верно, забыл, что я говорил тебе, ты забыл, что обещал мне исполнять мои приказания и не перечить моим распоряжениям. Я подарил сестре моей пятьсот червонцев, и ты опять осмелился отнять их, что же это, наконец, такое?
– Но, Ваше Величество, рассуди…
Петр перебил его. Он топнул ногою и, сказав: «Я тебя научу, я тебе покажу, что я император и что мне надобно повиноваться!» – вышел из комнаты.
Он не хотел видеть Меншикова, не хотел о нем слышать. Светлейший не знал, что ему делать. Ему ясно было, что много неладного совершилось во время его болезни: Петр приучился к свободе, к тому же и враги княжеские, очевидно, сумели вооружить его против будущего тестя.
«Ведь что ни человек, то враг мне лютый! – думал Меншиков. – Что же это такое? Ведь этак они в самом деле спихнут меня – беда! И не на кого положиться… Надеялся я, что Остерман за меня… Ведь вот писал он, все писал, что следит за императором, писал, что император радуется моему выздоровлению, – много писал, а может, самый этот Остерман и есть лютейший враг мой! На кого положиться? Вот оно, последнее письмо его… ишь как расписывает… “Вашу высококняжескую светлость всепокорнейше прошу о продлении Вашей высокой милости и, моля Бога о здравии Вашем, пребываю с глубочайшим респектом Вашей великокняжеской светлости всенижайший слуга А. Остерман”. Хорош слуга! Хорош друг! Вот и Петр приписывает: “И я при сем Вашей светлости, и светлейшей княгине, и невесте, и своячице, и тетке, и шурину поклон отдаю любительный. Петр”. Но это небось сам Андрей продиктовал, чтоб глаза отвести мне. Нет, нужно добраться до Остермана, послушать, что-то он скажет, как вывернется!»
Александр Данилович вышел из дворца, спустился с пригорка и направился к домику, занимаемому Остерманом. Барон Андрей Иванович с утра не выходил из своей комнаты. Он знал, какая во дворце идет буря, его жена уже два раза приносила ему оттуда самые свежие вести. А во время бурь и волнений, очень часто им самим приготовленных, Андрей Иванович всегда сидел дома, одержимый всевозможными недугами. Он и теперь сделал вид больного человека: снял парик, надел шлафрок, спустил штору и даже поставил перед своею постелью склянку с каким-то лекарством.
Андрей Иванович занимал маленькое помещение – три бедно меблированные комнаты – и вовсе не позаботился, чтобы их украсить. Не любил он излишней роскоши, да и вообще никаких трат не любил; для него было несравненно приятнее отложить денежку в безопасное место на черный день. К такой же бережливости и скупости приучил он и свою баронессу, которая была ему верным другом, сумела окончательно войти во все интересы и планы мужа и без души его любила.
Баронесса Марфа Ивановна Остерман, урожденная Стрешнева, была сосватана Андрею Ивановичу самим Петром Великим и в несколько лет счастливой семейной жизни как-то даже по внешнему виду совсем превратилась в немецкую фрау.
Теперь она только что вернулась из Большого дворца и шепнула мужу, что сейчас там было крупное объяснение у государя с Меншиковым и что Александр Данилович спешно идет теперь к их домику.
– Поди, поди, поди на кухню! – быстро зашептал Остерман. – Как будто тебя и нету!
Баронесса скрылась, а Андрей Иванович состроил самую болезненную физиономию, лег на постель, налил себе лекарства, обернул голову мокрым полотенцем и принялся тихо стонать. Через минуту к нему входил Меншиков.
– Валяешься, болен опять, небось помрешь к вечеру? Что-то уж долго ты умираешь, с тех пор как тебя знаю. И все от болезней твоих лютых только распирает тебя во все стороны! – едва сдерживая свой гнев, начал Меншиков едва вошел.
– Болен, болен, ваша высококняжеская милость! – охая и как бы не замечая меншиковского тона, ответил Остерман, искусно выражая на своем лице невыносимые страдания. – Так голова трещит, что еле гляжу на свет божий. Вот окно занавесил, а все глазам больно.
– А небось не больно глазам и не стыдно им смотреть на свет божий, делая всякие непотребные дела? – уже не сдерживая своего гнева, возвысил голос Меншиков.
– Какие такие дела? О чем говорить изволите, ваша высококняжеская милость? Ох-ох! – простонал Остерман.
– Не знает, не понимает, скажи на милость! Андрей, ты смотри у меня, не доводи до последнего, или ты меня не знаешь?
– Ох-ох! Да толком сказывай, ваша высококняжеская милость, ей-богу, ничего не понимаю.
– Ты мне писал это письмо? – вынул Меншиков из кармана пакет.
– Я. Тут вот и приписочка есть императора.
– То-то приписочка, писать-то ты мастер! Все время меня успокаивал, уверял, что император спрашивает про меня, жалеет, желает здоровья. А что вы тут без меня наделали? Ты, я чаю, все дни турчал ему на меня!
– Боже меня сохрани и избави! – вдруг поднял голову с подушки Остерман, в некотором изумлении глядя на Меншикова. – Чтобы я мог… да зачем, скажи на милость? И откуда у тебя такие мысли берутся, ваша высококняжеская милость? Грех тебе! И, главное, одного сообразить не могу, неужто ж вы меня за малого ребенка или за дурака почитаете? Если моему сердечному расположению и респекту к себе не верите, так подумали бы о том, что сам я себе не враг. Кем же я и держусь, как не вами, ваша милость?! Ну, не приведи бог, что с вами, так ведь куда я денусь? Сотрут меня за одно то сотрут, что я с вами в ладах был, никогда не простят этого! Так ведь я все это очень хорошо понимаю, как же могу что-нибудь дурное про вас замыслить! Ох, ох… ишь голова проклятая!
Меншиков молчал в нерешительности.
«Нелегкая его знает, – думал он, – хитрый немец! Или тут взаправду другие руки действовали?!»
Так, в нерешительности и с тяжелым чувством, и вышел князь от Андрея Ивановича.
По его уходе в комнату прокралась баронесса.