Обычным развлечением в тюремной камере становились вспыхивающие то и дело стычки и драки, жестокий розыгрыш новичков и вечных, «записных» простофиль. В этих играх участвовала порой практически вся камера – жертва, активные участники розыгрышей и довольные развлечением зрители.
Тюремный штиль обычно взрывался штормом внезапно. Как правило, у истоков «непогоды» всегда стояли иваны. И вот нынче в тюремной камере номер четыре царила предгрозовая тишина.
Лежа в своем «алькове» с затрепанной книжкой старого журнала в руках, Карл Ландсберг физически ощущал нарастающее вокруг него напряжение. Всему виной было его недавнее вмешательство в действо, которое начало было разворачиваться в камере вокруг новичка – отставного армейского полковника, переведенного в нумер четвертый из камеры для политических.
Как ни старался Ландсберг, он не мог забыть обидной реакции полковника на его заступничество, его явное нежелание подать руку своему спасителю. Старый офицер просто не знал, что его ждало – не вмешайся в это дело он, Ландсберг, – рассуждал Карл. Не знал – и только поэтому позволил себе проявить совершенно лишний в его положении гонор.
Обычное начало обработки новичков в камере Ландсбергу было хорошо знакомо. Новичка втягивали в карточную игру, а при его отказе играть в долг или на вещи – загоняли под нары, в грязные зловонные ниши, где человек терял и остатки здоровья, и уважение к себе. «Поднарный» становился вечным «золотарем» камеры – вынос «параши» становился его постоянной обязанностью. Всяк мог оскорбить, обругать забитого «поднарного», в любую минуту загнать несчастного в его берлогу, вполне резонно мотивируя это смрадом, неминуемо исходящим от постоянного пребывания человека на мокром и грязном полу.
Из общего котла такому несчастному доставались совсем крохи – считалось удачей, если ему дозволялось вытереть коркой хлеба опустевшую после раздачи посудину. Изгой слабел, его рассудок мутился от постоянного чувства голода и издевательств. Ради пайки хлеба или миски малосъедобной баланды несчастный был порой готов на любое унижение. «Поднарников» заставляли бегать на четвереньках, кричать петухом, мяукать, лаять. Молоденьких и смазливых арестантов, случалось, делали «бабами» – едва ли не самое ужасное в тюрьме. Это превращало некогда человеческое существо в тупое, грязное и всеми презираемое животное.
Часто новички легкомысленно соглашались на карточную игру – в расчете на свой «фарт», умение играть. Но игра была лишь временной отсрочкой от изгнания под нары. Против новичка играла вся камера: в его карты заглядывали, передавая сопернику-«мастаку» информацию условными знаками. Подсовывали партнеру, часто не таясь, требуемые карты из другой колоды.
Для начала, конечно, новичку давали выиграть. Тогда глоты звали майданщика, чтобы он по камерной традиции поднес «счастливчику» чашечку дрянной водки, кружок колбасы, кусочек вареного мяса. Денег за угощение майданщик брать нарочно не спешил, и всячески подыгрывал «мастакам» в этом фарсе.
Ну а финал игры был общеизвестен. Новичок, разгоряченный «фартом» и водкой, вскоре проигрывал решительно все, включая казенную одежду. И тут же попадал в лапы майданщика, требующего немедленного возврата долга. В счет долга несчастный, как правило, должен был отдавать наперед и всю свою хлебную пайку. И – под нары…
Бездумно глядя уже с десяток минут на одну и ту же страницу, Ландсберг грустно размышлял о том, что глупцов на свете было бы гораздо меньше – если бы у людей была чудесная возможность хоть на мгновение заглядывать в свое будущее. Соразмерять, таким образом, верность того или иного своего слова, решения или поступка с его последствиями.
Полковник был излишне строптивым и не по тюремному чину гордым. За три дня, что он оставался без баланды, он уже изрядно оголодал и вполне созрел для какого-нибудь безумства. Всякий раз, как в камеру приносили завтрак или обед, Жиляков со своей миской пытался добраться до котла – и всякий раз безрезультатно. Арестанты, руководствуясь законом стаи, бесцеремонно отпихивали старика, и к тому моменту, когда тот оказывался возле котла, тот бывал уже до блеска вычищен.
От голода полковника пока спасала хлебная пайка: они доставлялись в камеру по счету, и внаглую лишить старика его законной доли пока никто не решался. Но и это было вопросом времени! Старый полковник, демонстративно не замечая Ландсберга и сторонясь его, вызывал в камере удивленное перешептывание: такое, по здешним обычаям, было и вовсе «не по-людски». Ландсберг же, тоже по тюремным неписаным правилам, мог изрядно поступиться своим завоеванным авторитетом и независимостью, если бы вторично взял под защиту человека, демонстрирующего явную неблагодарность к своему заступнику.
А еще беспокоило Ландсберга то, что в камере недавно завелось изрядное количество опасного оружия – не менее десятка железнодорожных «костылей», коими рельсы приколачивались к шпалам. За две недели до появления в камере нумер четыре Жилякова железнодорожные чиновники после сильнейшего бурана «одолжили» у начальника тюрьмы пятьдесят арестантских душ, кои вместе с немногочисленной местной воинской командой расчищали колею. И хотя эти души были тщательно отобраны по своей смиренности, не украсть присмотренных в будке обходчика «костылей» они никак не могли. И теперь днем и ночью в камере стали привычными шоркающие звуки металла, затачиваемого о камни до зеркального кинжального блеска.
Большая часть этих опасных «заточек» попала, разумеется, к иванам и их ближайшему окружению. Случись у Ландсберга новый конфликт с «головкой» камеры – и «заточки» вполне могут пойти в ход!
Поразмыслив над ситуацией, Ландсберг решил первым пойти к врагу с «оливковой ветвью». Выбрав момент, когда Филька, пресытившись игрой в карты, потребовал к себе известного камерного рассказчика – развлечься перед сном – Ландсберг покинул свой «альков» и решительно направился к нарам ивана. «Баюна» при этом пришлось бесцеремонно спихнуть с нар – иной способ привлечения к себе внимания был бы матерым арестантом просто не понят!
– Разговор к тебе имею, уважаемый! – Ландсберг выразительно поглядел на сидевших и лежавших вокруг своего вожака его приспешников. – Серьезный разговор!
Филька, придя в себя от изумления – сам Барин, «волчара-одиночка», соизволил по всем правилам, уважительно, попросить филькиной «аудиенции» – кивнул, и, немного подумав, сказал: «п-сс-т!». Свора послушно ссыпалась с окружающих нар и, сгорая от любопытства, разбрелась по камере. Глот, попытавшийся из любопытства затаиться на верхних нарах и даже начавший для убедительности похрапывать с закрытыми глазами, был немедленно сброшен оттуда и пинками препровожден подальше.
Оставшись наедине с Филькой, Ландсберг, согласно «тюремного протокола», разговор начинать не спешил. Он достал коробку папирос, угостил Фильку, закурил сам и несколько минут мужчины молча дымили, коротко поглядывая куда угодно – только не друг на друга.
– Слышь, Филя, а ведь нас действительно скоро на Сахалин этот проклятый погонят! – так в приличном обществе, заполняя паузу в разговоре, начинают обсуждать погоду. – Ты бывал в тех краях-то?
– Доводилось, – небрежно сплюнул Филя. – Пешедралом тока, морем – в первый раз. А что, Барин, никак ты сахалинского «курорта» опасаешься? Али так, из интересу спрашиваешь?
– Опасаться мне нечего. Сам знаешь, человек я серьезный. Далеко уж больно – вот что душу грызет…
– Ха! Далеко! Я два раза на Сахалине ентом побывал, ногами Расею четыре раза, выходит, измерил. И ничего! Ноги целые… Ты чего хотел-то?
– Слыхал я, «заточку» добыть сможешь. Нужна мне такая вещица. Сговоримся?
– «Заточку»? У меня, Барин, все есть! И «заточку» из костыля железнодорожного могу добыть! – усмехнулся Филя. – Дорого только та «заточка» стоит! Не продается. Изволь – в карты на кон могу поставить, ежели дельным чем-нибудь ответишь.
– Филя, ты же знаешь: в карты я не играю. Зарок дал, понял?
– Ну а тады и говорить не о чем! – отрезал Филя.
– Деловым людям завсегда о чем поговорить найдется! – не отступал Ландсберг. – Смотри-ка, чего покажу!
Он оторвал четыре пуговицы с тюремной куртки польского образца, пошитой на заказ еще в Литовском замке. Содрал обтягивающую пуговицы ткань и высыпал на ладонь фальшивые заклепки для кандалов. Сделанные хорошим кузнецом, заклепки представляли собой, по сути, два замаскированных винта с гайками. Замкни такими кандалы – и никто их от настоящих железных клепок не отличит, даже вблизи. А снять, раскрутить – минутное дело.
Ландсберг знал: в тюремном мире такие фальшивые заклепки ценятся высоко. Да и сам он в свое время отдал кузнецу за эту «безделицу» немало. Не мог не оценить возможность такого приобретения и Филька, дважды прошедший этапом из России через всю Сибирь. Мало того, что тяжелые «браслеты» сковывали движения. На морозе запястья и щиколотки от холодного металла чернели, покрывались плохо заживающими язвами. Немногим лучше было в кандалах и в жаркое время – кожа под ними постоянно была мокрой, малейшая царапина превращалась в гнойную язву. Матерчатые или кожаные подкандальники, которыми тюремное начальство с недавнего времени стало снабжать арестантов, помогали тут мало. Но и это были еще не все беды!
По существующим правилам, пеший этап на каждой длительной остановке расковывали, а перед выходом в дорогу арестанты снова попадали в руки кузнецам. Каждая перековка грозила арестанту серьезным увечьем, ибо заклепки на браслетах сбивали сильными ударами тяжелого молотка по зубилу. И при следующей заковке тяжелый молот ударял по закрепке буквально рядышком от рук и ног. Достаточно было дрогнуть руке кузнеца или дернуться самому – и…
Чтобы избежать мучений и возможных увечий, некоторые арестанты делали заклепки их хлебного мякиша, вымазанного в саже. Однако такая хитрость обычно раскрывалась при сильном встряхивании кандалов. И следовало наказание. Иные арестанты сговаривались с кузнецами, отдавали им последние гроши – и те ставили им заклепки из свинца либо олова. Снять их, затесавшись в середину шеренги, было, конечно, легче, чем железные – но без «мандолины»-пилки и это было невозможно.
Способность быстро избавиться от кандалов была ценима и при частых конфликтах, неизбежно возникающих на длинных этапах. Быстро сняв браслет с одной руки и намотав конец цепи на другую, арестант обзаводился смертоносным оружием. Тюремный конвой знал об этом. И довольно часто предусмотрительно поголовно расковывал всю партию арестантов. И тогда от Урала до самой Кары арестантские кандалы ехали отдельно от арестантов где-нибудь в тележном ящике, под замком.
Замаскированное соединение кандальных браслетов решало, таким образом, многие проблемы! При расковке арестантской партии, раскрутив винты пальцами, можно было легко перейти из одной половины походной кузни в другую, к уже раскованным. И наоборот.
Словом, обмен, предложенный Ландсбергом, сулил Фильке немалый барыш. Особенно с учетом того, что, расставшись с собственной «заточкой», он без труда добыл бы новую, отобрав ее у одного из прихвостней или выиграв в карты.
Правда, тут существовало одна «деликатность», старинный обычай. Это было «варнацкое слово», тюремный эквивалент мирному договору между воюющими сторонами. Подобная сделка в тюрьме, по ее законам, делала обменщиков если не побратимами в полном смысле слова, то служила некоей гарантией безопасности в случае возможных конфликтов. Обменщики становились своего рода союзниками. И Ландсберг, слышавший про этот неписаный тюремный закон, сильно на него рассчитывал, надеясь, что на время предстоящего этапа ему не придется опасаться нападения с тыла. Ради безопасности не жалко и лишней пары фальшивых заклепок, заказанных тогда в Литовском замке на всякий случай.
Как и ожидалось, Филька весьма заинтересовался предложенным обменом. Поломавшись для порядка, он вынул из рукава натертый до зеркального блеска заточенный тяжелый костыль и передал его Ландсбергу. Полученные заклепки-винты он заботливо замотал в тряпицу и тут же, на манер ладанки, повесил себе на шею.
Обычай требовал с Фильки, явно выигравшего от обмена, выставления угощения, что должно было по тем же тюремным законам закрепить «варнацкую сделку». Ландсберг, как ни противно ему было якшаться с Филькой, заранее решил не отказываться: с него не убудет, а польза от такого «братания» грядет несомненная!
Кликнутый Филькой майданщик Ахметка все понял с полуслова. Через минуту на чистой тряпице, разложенной между Филькой и его новым «побратимом», уже красовались несколько яиц, сваренных вкрутую, нарезанное ниткой сало, колбаса сомнительного вида и запаха, пара луковиц. И, конечно же, «сороковка» и чашка, из которой побратимы должны были выпить по очереди.
С отвращением проглотив скверную водку, Ландсберг ограничил себя в закуске вареным яйцом, справедливо рассудив, что уж там-то собачатины или конины точно нету.
– Вот правильный ты вроде, Барин! – расчувствовался Филька после второй чашки. – Чудной только. Ну охфицер бывший, ну из благородных – мы ж понимаем! Не ровня! Но на кой ты все время показываешь обчеству, что выше его? Обижается ведь обчество!
Обчество, провожая горящими глазами каждый кусок колбасы, проглоченный Филькой, одобрительно и дружно сглотнуло слюни: действительно, нехорошо!
– Вот и со «старым прыщом» не дал поиграться! – припомнил Филька. – А он, заместо благодарности, как тебя отбрил, а? Руки не подал! И потом: скушно же здеся, сам знаешь! Ты вот, Барин, и грамоту знаешь, и читать-писать умеешь – а все равно скучно, рази нет?
– Скучно, – согласился Ландсберг. – Да что теперь поделаешь: суд не спрашивал у меня, когда пятнадцать лет «поскучать» назначил!
Вокруг грохнул смех. Переждав его, Ландсберг уже без улыбки попросил:
– Филька, додача мне за наш варнацкий обмен полагается вроде. Сделаешь?
– Ну, коли лишку не запросишь, отчего же, – насторожился Филька.
– Дай полковнику спокойно до этапа дожить! Не трогай его! – понизил голос Карл Ландсберг. – Он ведь для тюрьмы неприспособленный, и так долго не протянет. Зачем грех лишний на душу брать? У него, сам знаешь, сына убили, – пусть хоть спокойно доживет, а?
– Да кто ж его трогает, крота старого? – удивился Филька. – И так, из уважения к тебе, в покое его обчество оставило! Вот только, гляжу, он-то тебя не шибко благодарит за то, что вступился за него. Рыло воротит… Чудной ты, все-таки, Барин!
– На моего отца он похож, – слукавил Ландсберг. – Третий день без каши и баланды остается, все наши оглоеды сжирают! Давай по-хорошему разочтемся, а, Филя?
– Будь по-твоему, Барин! – вздохнул Филька. Как ни туп был иван, а сообразил, что Барин затеял весь разговор не без умысла, с расчетом заступиться за старика-офицера. Мог бы и силу свою показать, на своем иначе настоять – а тут сообразил, по-доброму, по-варнацки вопрос решил.