Оценить:
 Рейтинг: 0

Сердце внаём

1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Сердце внаём
Яков Наумович Евглевский

Роман «Сердце внаем» посвящен тонким проблемам психологии – как медицинской, так и общечеловеческой. На его страницах рассказывается об относительно молодом мужчине с врожденным пороком сердца – человеке, который вынужден согласиться на пересадку главного телесного «мотора». И с момента своей «поправки» слабый, морально ущербный инвалид (выражаясь языком старинной притчи, «мышь») ощутил себя чуть не суперменом, «львом». Но на деле оказался калифом на час. Успевшим, однако, погубить любимую женщину и попасть затем в тюремную больницу.

Книга написана как бы на английском бытовом материале, но подспудно отражает коллизии прошлой и современной России. Основная идея романа проста: в любом случае оставайся самим собой, не стремись слишком высоко, не расширяй, как говаривали древние эллины, своей судьбы.

Яков Евглевский

Сердце внаем

© Я. Н. Евглевский, 2017

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2017

* * *

Сторож лежал возле развороченного надгробия, ухватившись одной рукой за ножку скамейки и сжимая другой старенький винчестер. Кепка съехала на лоб, сомкнутые веки нервно подрагивали, а на виске виднелся свежий кровоподтек. Рядом, у его ног, лежал виновник происшествия – худенький, щупловатый мужчина в очках, даже в обмороке судорожно глотавший воздух. Патрульная овчарка, побрезговав калиткой, перемахнула через ограду и настороженно застыла между двух безмолвных тел. Потом пряданула ушами и по какому-то непонятному наитию, еще не получив приказа, подошла к виновному и цепко схватила его зубами за полу плаща…

Обо всем этом я узнал позже, спустя несколько дней, во время допроса помощников сторожа – двух парней-студентов, подрабатывавших ночными охранниками на городском кладбище. Полученные впечатления были, видимо, сильнейшими в их жизни, потому что рассказывали они подробно, волнуясь, перебивая друг друга и не стесняясь спорить у стола следователя. Благополучно восставший с одра старик-сторож подтвердил сказанное. Но слова померкли перед картиной могилы, на которой, по моей просьбе, все оставили нетронутым – в том виде, как в день происшествия. Рождалась мысль, что здесь прошлись специалисты по очищению саркофагов в пирамидах, до того капитально и безжалостно был разобран памятник. Вокруг валялись принесенные из дома инструменты, что говорило о тщательной подготовке преступления. Казалось, нарушитель учел любые мелочи. Одно только поразило нас всех в полиции – обильно разбросанные по могиле гвозди. Их было много, гвоздей, причем самых разных диаметров. Скорее всего, они просыпались из газетного кулька в момент короткой схватки. Но назначение их – при всей мелочности детали – оставалось тайной, которую мог раскрыть лишь злоумышленник, находившийся в тюремной больнице в состоянии глубокого шока. И расследование этакого-то дела было поручено мне…

Мои записки я предусмотрительно начал ab ovo[1 - С самого начала (лат.).] и считаю, что это единственно правильный путь. Ведь у меня сейчас масса досуга: я в отпуске в Приморских Альпах после трехмесячного лечения в психиатрической клинике, куда попал по окончании сего странного следствия. Отдыхаю очень хорошо – спокойно и грустно. Со мною вместе жена и сын (он занят: штудирует книжки – на будущий год поступает в школу). Меня никто не тревожит. Да никто и не знает адреса, кроме шефа – генерала Лоттвика, моего непосредственного начальника по службе. Он звонит нам из Лондона раз в неделю и справляется о моем самочувствии. Разговаривает с ним жена. Я смирился, хотя до болезни возражал: она нравится ему, и он, с военной прямотой, не скрывает своих симпатий. Но я знаю мою жену – она не заставит меня расстраиваться сверх того, что мне уже пришлось пережить. «Тебе нужны покой и полное отключение!» По этой-то причине я беседовал с Лоттвиком всего один раз – неполную минуту, и надо мной неусыпно бдела Катрин, следившая, чтобы разговор не отклонялся от тем самочувствия, погоды и планировки корта.

Например, сейчас, когда я набрасываю мои заметки, она занята приготовлением обеда («никаких макдональдсов – там один перец»), сынишка возится с «Конструктором». Мне кроме обеда полагается еще добавка: земляника со сливками. То есть полагается-то она всем, но я видел, как жена и сын дружно ссыпали свои порции в мое блюдце, оставив себе по несколько ягод. Я, конечно, протестовал, отказывался, но… «Тебе нужнее!» Земляники немного, куплена она сегодня на рынке по мародерской цене. Нет, чего там, не в деньгах загвоздка, они у меня есть, просто мы проспали утром и пришли к шапочному разбору. Хозяйка только что закончила извиняться за то, что не разбудила вовремя…

Вот я и пишу, ибо другого дела нет. Пишу обстоятельно и дотошно, словно возвращаюсь к узелкам той уже далекой и ускользнувшей из рук ниточки, за которую я держался, идя к цели. Знакомый, посоветовавший мне засесть за эту повесть (если его можно назвать знакомым), рекомендовал писать неторопливо, вдумываясь в малейшие детали, схватывая ничтожные подробности. «Когда речь идет о психологии, – поучал он, – нет ничего несущественного!» Он очень умный, образованный человек, и я стараюсь неуклонно следовать его менторским советам. Жена была поначалу против моих записок, боясь, что они разбередят старую рану, но он побеседовал с нею, и Катрин согласилась. Такова сила его воздействия – редко кто может противиться ей. Действительно: если я поправился по-настоящему, то мне не страшны никакие воспоминания, а если они страшны, то, значит, меня рано еще было выписывать из больницы. Кстати, именно он подал нам мысль уехать в Альпы, и мы с удовольствием ухватились за нее. А договаривалась о месте отдыха жена через своих родственников. Так что все мои нынешние обстоятельства есть плод в общем-то чужого авторства…

Сегодня мне удалось добиться некоторой «режимной» поблажки – всей семьей пошли ужинать в ресторан. Я истосковался по людскому скоплению, хотя прежде не тянулся к нему. Но теперь мягкий свет, вышколенные официанты, изящная сервировка, оркестр, игравший на заказ и что-то свое, чаще всего арию Купидона из «Фигаро», увлекли меня чем-то праздничным и легкодумным – тем, что может дать суетное общение с людьми. Я, наслаждаясь после долгого заключения, откидываюсь на спинку стула и закуриваю разрешенную сигарету. Жена отвлекается от сцены и сообщает мне спокойно, без нажима: «Знаешь, когда ты в обед спал, опять звонил наш лорд. Сегодня – его день». Это не шутка: Лоттвик на самом деле лорд, хотя Катрин и говорит иронически. «Сколько же минут он заказал?» – интересуюсь я. – «Пятнадцать». – «Не жалко денег, чтобы столько беседовать с простолюдинами?» Молчит. Сощурившись, рассматривает меню и делает вид, что не слышит. Я улыбаюсь. Мы все улыбаемся. Даже сынишка (до чего быстро взрослеют дети!) смотрит на мать с хитрецой. – «Ну, и что он выяснял?» – «Как обычно: что, когда, как?» – «И?..» – «И я сказала, что тебе еще нужен отдых?» – «Умница», – одобряю я и целую ее. – «А он?» – «Он ответил: пусть набирается сил, место за ним забронировано, мы сотрудниками не бросаемся». – «Ты у него что-нибудь спрашивала?» – «Да, так, из вежливости: погода, внуки, печень…» Интересно, как пожилой мужчина беседует с молодой дамой о своей печени? Я задаюсь таким вопросом про себя, а вслух говорю: «А про это ты у него спрашивала?» – «Спрашивала». – «Ну и?..» – замираю я. – «Гарри, – оборачивается она ко мне, – по нашему контракту разговоры о делах воспрещены». – «Твоя правда», – сникаю я и тушу сигарету.

А ужин отменный! Все вкусно и пряно – как будто с домашней плиты. С некоторых пор я питаю пристрастие к кулинарии – не в смысле, конечно, рецептуры, а в смысле названий: их я знаю множество. Пододвигая к себе эмалированную латочку, я по запаху мгновенно узнаю пудинг по-шведски. От него терпко щекочет в ноздрях, да, признаться, и не в одних ноздрях… «Катрин, – осторожно выпытываю я, – ты умеешь делать пудинг по-шведски?» – «Нет, – признается она, – не умею». – «А что бы ты приготовила, если бы хотела меня увлечь?» – «Тебе хочется, чтобы я научилась готовить пудинг по-шведски? – отвечает она вопросом. – Хорошо, я перепишу рецепт».

Между тем сцена дарит одну мелодию за другой. Похоже, эти бродячие музыканты, приехавшие из центра на летний сезон, хотят устроить своеобразный фестиваль танца: от вальса до рока. На просцениуме кружатся первые парочки. Моя жена отлично танцует – в институте она занималась в бальной группе. Впрочем, не хуже справляется и с современными ритмами. Когда она выходит в круг, редко кто не залюбуется ею. Ага, вот уже к нашему столику пробирается кавалер, и, как водится, военный. Катрин бросает на меня греховный – чуть греховный – взгляд и поднимается ему навстречу. Необъяснимый феномен: за ней всегда ухаживали только военные. «И в школе, и позже», – делится она. Штатских не было. Есть, видимо, в человеке какое-то скрытое «теле» – некий маленький притягательный магнитик. С разбором. Наверное, поэтому она спокойно отреагировала на восторги генерала Лоттвика – старого полицейского зубра, даже не пытавшегося скрывать своего восхищения. А правда, какие красивые у нее ноги, если смотреть со стороны… Так, молодой лейтенантик хочет осадой вырвать еще тур. Нет-с, юноша, это вам не занятие по баллистике. Катрин возвращается к столику, наливает сухого вина, потом оборачивается ко мне: «Гарри, покрутимся немножко, а то бедный мальчик не даст мне покоя…»

На курорте мы давно: где-то второй месяц. Мне здесь нравится, и я чувствую себя по-настоящему отдохнувшим. Погода чудесная, жаркая, купаемся вволю, мы с Катрин заплываем далеко и нежимся на спине. А то берем лодку и тогда – втроем – катаемся в безветрие по морю. Я люблю сидеть на веслах. Такой погоды дома не встретишь: пальмы, кипарисы, самшит. Иногда чудится, что всю жизнь провел в этих краях. А песок, песок на взморье! Ляжешь в него, уткнешься лицом – и ничего для тебя не существует: ни ветра, ни южного солнца, ни бесконечного гортанного крика чаек. Хотя чайки есть и у нас в Лондоне – их много на Темзе, особенно в порту, но они там совсем другие – нет в них той удали, той властности, той раскованной легкости, так: манекены в перьях. И море здесь иное, чем на севере, – словно наполненное из другого кувшина.

По ночам в спальню доносится рев обманчиво ласкового моря – оно стонет, как больной ревматик. Так тянет стонать и меня, когда сильно ноет нога. Но я стискиваю зубы – иначе Катрин расстроится: она считает, что ногу залечили. А мне не хочется печалить ее – она и так целый год сиделкой. Господи, какое было бы несчастье, если бы я вдруг, ни с того ни с сего, потерял ее! Где бы я нашел замену? Во всем мире нет второй такой женщины, как она. Нет, пожалуй, есть еще одна, вернее, была. Теперь ее уже нет в живых. А что стало с ее мужем, не знаю: я попал в больницу буквально назавтра по окончании следствия. Это знает Катрин – ей говорил генерал Лоттвик по телефону. Но со мной она делиться не желает: ей слишком известен мой пунктик. Вот я и пребываю в счастливом неведении, ибо не нахожу в себе сил выспросить у нее правду…

Отдыхаю я давно, начал еще до Франции, в психиатрической больнице под Лондоном (не работал – значит отдыхал). Поначалу я находился в очень тяжелом состоянии: они нажимали на электрошоки, брали пункцию спинного мозга и вводили ее в голову, а затем японской аппаратурой что-то высвечивали там. Что со мной только не выделывали! Я терпел больше из-за Катрин. Но к концу первого месяца наступило облегчение. Прошли головные боли, я начал спать без галлюцинаций, утихла «стрельба» в ноге. Словом, стал обретать человеческий облик. Вокруг участилось слово «поправка». Действительно, дело пошло к ней. И в каких цифрах измерить участие Катрин? Она приезжала ко мне через день – мы гуляли по парку, а иногда выходили за высокую каменную ограду и бродили по сосновому бору. Он был совсем диким, и врачи предостерегали нас не забываться и не углубляться. Моя палата находилась на верхнем этаже: Катрин называла ее мансардой. Вид из окна был поразительно красивым. Причем именно в ненастье. Кроны деревьев шумели однотонно и страшновато, косой дождь закрывал горизонт, и мне было сладко сознавать, что я нахожусь в несокрушимой крепости, которую не по плечу взять самым темным силам. Особенно остро ощущал я это по ночам, когда еще слишком жива была память о последних днях моего Валтасарова пира. Но и потом, когда по разрешению врача санитары сняли с окон сетки и открыли балкон, я все равно переживал те же самые чувства…

Катрин стала приезжать каждый день, больше того – оставаться ночевать в палате. За те деньги, которые я платил, они могли позволить мне роскошь завести шашни с собственной женой. Сверх того, в финальные недели мне без обиняков сказали, что для полного выздоровления необходима регулярная интимная жизнь. По сему поводу здесь и обосновалась Катрин. Она сама врач и прекрасно знает, как это оптимально обеспечивается. Я едва дух успевал перевести. Сынишку приходилось оставлять то у ее, то у моей матери. Он, впрочем, больше любил «мамину бабушку» – там еще имелся крепкий дедушка, катавший внука на яхте с заходом в море или Канал. А «папина бабушка» кутала его в шарфы, закармливала гоголем-моголем и, чуть что, пичкала лекарствами. Так она привыкла, так в свое время поступала с его папой, и ребенок неохотно соглашался оставаться у нее в гостях.

Появление Катрин успокаивало меня, словно лекарство. Она доставала из пакета какие-нибудь сласти, мы – под ее протесты – съедали их вдвоем, а затем шли гулять или занимались тем, что «необходимо для полного выздоровления». Думаю, что если бы поправка зависела только от этого последнего, то я исцелился бы в считанные минуты. Кроме жены ко мне не приходил никто. Таково было мое желание, и его исполнили строго и неукоснительно. Исключение составил один человек, которого, кстати, я меньше всего хотел видеть: моя мать. У нас с ней старый спор и из-за женитьбы, и из-за службы. Погоны она не принимала с особым ожесточением: все чудилось, что форма будет портить меня, что работа в полиции – юношеская блажь. Поэтому, когда сказали, что она все-таки приедет, я приготовился к самому неприятному – прочитать в ее глазах скрытое торжество. И ошибся! Торжества не было – она молча смотрела на мой больничный халат, на заросшую физиономию, на затканные сеткой двойные окна и тихонько всхлипывала. Мне даже стало жалко ее – передо мной сидела усталая пожилая женщина, распаковывавшая свои кульки и коробки. А жена жалела еще больше. В ответ на мои упреки она возразила: «Я не могла отказать, Гарри. Прости. Вспомнила, что и у нас есть сын, и представила, как вдруг невестка не пустила бы меня к Вилу».

Было и еще одно исключение: в самом конце, в день выписки, Катрин приехала за мной на машине вместе с сыном. Он бросился мне на шею, заплакал. Я успокаивал его, мы поборолись немного, и, понятно, он победил. Потом снесли вниз уже запакованные вещи и стали прощаться с медиками. Несмотря на запрет, Катрин позволила мне пару миль повести машину. Это сразу вернуло ощущение полноценности… В Альпы мы авто не взяли умышленно: «Ты будешь много ходить пешком!» – продиктовала моя королева… – «С вашего позволения?» – я подливаю себе вина. – «Который?» – деловито осведомляется Катрин. – «Третий». – «И последний», – щелкает она пробкой…

Вообще я должен отчасти реабилитировать мать: она выступала не столько против Катрин, сколько против первого развода. Не хочу и себя оправдывать – в конце концов я взрослый мужчина, – но та женитьба зависела не от меня. За ней в полном смысле слова стояла тень моей главной родственницы. Я отбивался, но, видимо, недостаточно. Настоял на своем в выборе специальности, и у меня не хватило духу отказать ей в выборе жены. Посмотрел на ее просящие глаза – и не сумел. Почему развелся? Трудно назвать однозначную причину. Во всяком случае, не быт. Скорее, не возникло контакта. Отсутствовала элементарная спайка. Обязательно с чьей-то стороны – нажим, с чьей-то – уступка. А с обеих – глухое раздражение. Какая тут семья? Ее никакое долготерпение не склеит. «Надо быть великодушнее», – твердила мне мать, но сих заклинаний хватало лишь на короткий срок.

Как человек дела, я не выношу условностей, жена же, напротив, не могла без них. Они не просто требовались ей, они были ее питательной средой, что взвинчивало необычайно. Я насчитал в ней условности трех видов: общечеловеческие, но доведенные до крайности, до болезненности; групповые – те, что она вынесла из кружка своих мелкобуржуазных подружек, и, наконец, собственные, ценимые ею выше всех остальных и куда более многочисленные, чем все остальные. Это донельзя счастливо преломилось в семейной жизни. Наверное, даже уход за мной перед самым расставанием она считала условным приличием и потому выполняла его беспрекословно. Это выворачивало меня наизнанку, но не мешало пользоваться практической стороной. По сей день помню ее оживление накануне суда: она, склонясь над машиной и тщательно массируя каждую складку, стирала мою рубашку. Еще бы: муж – ее муж! – завтра идет на развод! Как же в несвежей рубашке?

Со второй, Катрин, совсем иное. Не скажу, что мы рождены друг для друга, но в нас одинаковый набор житейских установок, которые нет нужды и уточнять: до того все как на ладони. Она – детский врач, что весьма кстати: не приходится тратить денег при простудах Вила. Так вот, все одно к одному. Я доволен и поистине счастлив. Да и на работе как будто везет: интерес есть, и по службе не обходят. Что-что, а с начальством – идеальные отношения. Здесь тоже не без заслуги Катрин: когда справляли ее день рождения, именно она надоумила пригласить шефа. Я уверен в их чисто платонических отношениях (для более серьезного пауза слишком затянулась), но если начистоту (а теперь я гораздо либеральнее во взглядах на жизнь), то старый конь борозды не испортит. «Перестань ты, право, – отмахивается она, когда я начинаю шутить, – он мне в дедушки годится. С ним интересно поговорить – не больше. Ну клянусь тебе: я забываю о нем, как только вешаю трубку. Между прочим, моя мама – они вместе заезжали в управление после того, как я заболел – о нем очень высокого мнения: говорит, воспитанный и культурный человек». – «А я?» – «О тебе она тоже ничего плохого не говорила». – «Тоже!» – бормочу я. Катрин прижимается ко мне и, смеясь, целует… Вечер кончается. Оркестр заметно утомился. После очередного «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный» звучит «Прощальное танго». В нем кружимся и мы с Катрин. Из-за столика неподалеку за нами хмуро наблюдает обиженный лейтенант…

Нам хорошо вдвоем, мы ни на кого не обращаем внимания. И я вспоминаю, что точно так же восемь лет назад, не обращая ни на кого внимания, мы танцевали с нею в наше первое знакомство… Был рождественский вечер в Офицерском собрании, куда по традиции приглашали и офицеров из «Скотланда». Здесь, в банкетном зале, сглаживались все противоречия между «томми» и «бобби», и постороннему взгляду присутствующие представлялись единой, спаянной в вежливости и рыцарстве массой. Зал был потрясающе иллюминирован. Помимо огромной, играющей огнями елки электросвечи мерцали со стен, с простенков и старинных каминов. Шептались, что комендант распорядился установить на потолке дополнительные люстры. Не ручаюсь за истинность, но по помещению действительно перекатывалась вакханалия огней, и от них рябило в глазах. Кроме того, центральная люстра, выложенная хрусталиками в виде шара, могла вращаться, и когда в разгар танцев погасили свет, то по полу, по стенам, по лицам закружились, забегали скользящие, размытые светлячки, которые напоминали чем-то снежинки, подхваченные метелью…

Я танцевал в тот вечер со многими, не ожидая никакого знакомства и не провоцируя его – просто выпил и хотел общения с женщиной. Но как-то сразу наша группка оказалась напротив такой же сплоченной стайки студенток-медичек. Девушки, очевидно, ожидали превентивного удара, но мы, впервые попав в этот зал, только начинали в нем осваиваться. Это рассмешило их, и одна, – смелая, как умеют быть смелыми лишь молодые медички, – что-то громко сказала подружкам. Они, прыснув в нашу сторону, расхохотались. Это растормошило, и мы, мигом поднявшись, направились было к «объекту», но в тот момент дорожку пересекли армейцы. Мы переглянулись и стали подыскивать других партнерш. Катрин я заметил случайно – в одной из соседних пар. Я не знал сначала, что и она была в той «медицинской» группке. Передо мной стояла стройная, ослепительная красотка, которую нарасхват приглашали разномастные офицеры. Счастливчикам она уделяла по несколько минут и, как мне показалось, не больше одного тура. Пробиться к ней не представлялось возможным, и я, наверное, не стал бы даже предпринимать попытки, но внезапно помог случай. Разорвавшаяся у елки хлопушка привлекла общее внимание: все повернулись в направлении хлопка, а я остался неподвижным. Тут мне и повезло: глаза Катрин, рассеянно скользнув по толпе, на секунду задержались на моем лице. На секунду, не дольше! Она отвернулась и легкими грассами понеслась по залу с каким-то моряком, но вскоре вернулась к старой «точке». С интересом взглянула на меня и, невзирая на чужие приглашения, осталась на месте. Я с замиранием сердца, тяжело передвигая ногами, подошел к ней. Чуть позже полюбопытствовал, почему она не погнушалась обществом весьма «перебравшего» кавалера? «А я сразу поняла, что это у вас случайно. Срыв какой-то». – «Верно, уже месяц, как я развелся с женой». – «А вы не считаете, что сами виноваты?» – «Не знаю. Очень может быть. Но сейчас мне просто плохо…»

«Катрин, – шепчу я, крепко прижимая ее к себе, – ты сегодня романтична?» – «Ну, прекрати, – вырывается она, – ребенок же услышит». Мы смотрим на Вила. Нет, ему не до нас, он занят своим: набирает полные пригоршни гальки и бросает их далеко в море. Плеск камней сливается с рокотом волны, иногда его перекрывает человеческая речь из рыбацких домиков и пришпиленных к берегу лодок. «Болит голова?» – спрашивает Катрин. – «Немножко, – признаюсь я. – Оркестр так гремел. Давай прогуляемся с полчасика». – «Конечно. Только Вила уложим…»

Почему я стал следователем? Трудно сказать. В детстве никогда не мечтал о лаврах Шерлока Холмса, а в старших классах увлекался гуманитарией. До известной степени выбор был продиктован опять-таки сопротивлением матери, во сне грезившей моим архитектурным дипломом. В архитекторы я идти не хотел. Так и сказал: «Не пойду – и все!» И не пошел. Вместо этого, вызвав повсеместный вздох удивления, подал документы на юридический факультет Оксфорда. Мною владела тогда навязчивая химера, будто такая профессия начисто избавит меня от унизительного контроля семьи. Вероятно, именно поэтому я и согласился с материнскими уговорами жениться, не очень разобравшись в предложенной кандидатуре. На первый взгляд – уступка, а на деле – еще одна попытка вырваться из-под материнской юбки. Таковы были пружины моих важнейших жизненных решений.

В университете занимался настойчиво и в охотку. Мне нравились предметы, нравилось преподавание, нравился контингент. Я был одним из лучших студентов – лучшим! – особенно на последнем курсе. По всем дисциплинам имел «отлично», а по римскому праву ко мне приходили консультироваться докторанты. Кто знает, может, и трудился бы я скромно и со знанием дела в какой-нибудь нотариальной конторе или вел защиту на процессах, но в мою жизнь с налета ворвался некий дух-искуситель по имени Эндрю Тарский. Это поразительный человек! Я знаю его добрых полтора десятка лет – на столько же он и старше меня – и не перестаю изумляться многообразным обличьям, которые принимает сей муж и за которыми – и то частично! – узнать его характер дано лишь близким и наблюдательным людям. «Ха! – воскликнул он, преподаватель эстетики, где-то курсе на третьем, проставляя в мой матрикул жирную пятерку. – А ведь вы, Бланк, безвкусный человек!» – «М-да-а? – поразился я. – Никто мне об этом не говорил!» – «Ха! Я говорю вам. Я! Недостаточно?» – «В чем же выражается мое безвкусие?» – «В незнании жизни! В отсутствии интереса к ней. В том, что вы намереваетесь потратить жизнь на адвокатские благоглупости и убиваете способности, роясь в античном хламе». – «А что мне делать, позвольте?» – «Идти в полицейскую школу! Облачиться в форму! И если уж копаться в человеческом навозе, то не на судейском подворье, а на чистом воздухе странствий и приключений. Там вы действительно преуспеете. С вами начнут считаться. Поверьте старому волку!» В аудитории никого не было: меня он оставил «на закуску», и уединение подбивало на откровенность. «Так что же, – оторопел я, – университет бросать?» – «Зачем бросать, нелепый юноша? Зачем? Вы с успехом совместите и то, и другое. И скоро обнаружите, какие будут это прекрасные дополнения».

Красоту дополнений я обнаружил очень скоро. Буквально через неделю после поступления в школу ко мне подошел декан факультета (Бог весть, откуда он проведал), пожал руку, поздравил и посоветовал в случае «каких-либо проблем», не стесняясь, заходить к нему в кабинет. Не стесняясь! И я… пользовался. Несколько раз. И всегда встречал благосклонный прием. А накануне выпуска он отозвал меня в сторону и предупредил: «Вас ждет сюрприз. Приготовьтесь».

Он был дивным, этот сюрприз: в кабинете, куда меня пригласили, за столом среди преподавателей сидел… заместитель начальника полицейской школы. При моем появлении все заулыбались, закивали головами, а офицер торжественно объявил, что ввиду моих успехов мне присвоено звание старшего лейтенанта и я принят на службу в «Скотланд-Ярд». Кто-то зааплодировал, посыпались поздравления. Начальство пожимало руки: «Отменный выбор! Мы ценим патриотов». Я ловил, впрочем, и завистливые взгляды. У краешка стола тихонько ухмылялся Тарский…

Моя профессия вызвала повсеместный шок. Еще бы! Никто из родни не был человеком порядка. Они именовали себя людьми чести, людьми долга, совести, слова, дела, но порядка – никогда! Мои предки – негоцианты Бланки – переехали из Пруссии в разгар Семилетней войны. Сначала жили и торговали на правах подданных союзной державы, а потом, благодаря энергии и щедрым – часто безвозвратным – займам столичной мэрии, натурализовались и получили британские паспорта. Сказать, что все двести лет наш клан безвыездно просидел в Лондоне – сказать слишком сильно. Коммерция есть коммерция, и купец есть купец. Очень скоро семья разрослась, все и сестры обзавелись собственными домами и фирмами, у каждого появилось дело, и от компании «Blank and brother’s» осталось лишь одно солидарное название. Единственный обобщающий символ. Знак рода. И еще один штрих – праздники, когда мы собирались вместе. Нас было так много, что приходилось открывать смежные двери и расставлять столы в разных комнатах. Но обилие забот – деловых и семейных, стянутых в крепкий узел, – привело к тому, что даже на торжества мы съезжаемся далеко не все, и перед наполнением бокалов обязательно слушаем (кто грустно, кто с издевкой) приветственные телеграммы от родственников, которые по «веским причинам» не смогли быть с нами…

В середине прошлого, XIX века выдвинулись два Бланка – Джеймс, занимавшийся крупными операциями с Ост-Индской компанией, и Альфред, нажившийся на хлебных поставках из России. От Альфреда по прямой линии происхожу я. Семейный архив говорит о нем как об опытном и предприимчивом дельце и отличном семьянине. Я несказанно благодарен ему: он завещал моему деду, а значит и мне, весьма солидное состояние, которое обеспечило моей семье все жизненные блага и которое я должен, обязан, призван, – конечно, в неменьших размерах – передать сыну. Альфред Бланк много торговал и часто общался с поставщиками. В Петербурге у него были налажены обширные знакомства, причем не только с частными лицами. Казна оказывала ему систематическое покровительство. Особенно тепло упоминает он в переписке канцлера Карла Нессельроде, несколько раз обедавшего с ним и подписавшего разрешение на вывоз товара по пониженным пошлинам. Кстати, относясь по семейной традиции к этому канцлеру с чрезмерным уважением, я – в силу разных обстоятельств – так и не смог выбраться в Ленинград, чтобы возложить цветы на его могилу. Дед пугал нас, что большевики, если не разрушат надгробие, то в любом случае собьют крест. Я, признаться, верил этому, но Тарский, побывавший в прошлом году в России, успокоил меня, что на Лютеранском кладбище памятник стоит цел и невредим, хотя должного присмотра за ним нет…

Альфреду пришлось закончить свои финансовые манипуляции с началом Крымской кампании. На счастье, в амбарах Ист-Энда скопилось достаточно нереализованного хлеба (что прежде пугало его), и он смог еще долго продавать его по разным ценам – в зависимости от качества мешков. Новый «русский бум» пришелся на шестидесятые годы и совпал с эпохой реформ. Письма моего родича пестрят интереснейшими зарисовками той поры. Было о чем писать! В одну из поездок ему дал аудиенцию сам царь-Освободитель, который попросил передать поклон королеве Виктории. После этого прадеду разрешили построить большие хранилища на Гутуевском острове и выдали бумагу на беспрепятственную торговлю.

Но вообще в те годы интересы старшего Бланка лежали прежде всего в среде разбогатевшего московского купечества (у нас в нафталине еще хранится превосходная чуйка). Был он вхож и к генералу-губернатору Москвы князю Долгорукову, исподволь благоволившему ко всякого рода финансистам. Мне, например, всегда приятно сознавать, что древний однофамилец князя – Юрий – хоть и не имел прямого отношения к новым Долгоруковым, но происходил от принцессы-англичанки Гиты Годвин, а Москва, заложенная властителем-полуангличанином, приветливо принимала британского купца. В результате таких поездок и перекупки русского зерна в наших сейфах скопился кругленький капиталец, на который, между прочим, я отдыхаю сегодня в Приморских Альпах. Мир праху прадеда моего! Да будет земля ему пухом!

Подобные симпатии моего клана исключали моральное право на уход из вековой профессии или профессий смежных. Я переступил черту, установив свои нормы, и близкие положительно смотрели на меня, как на белую ворону. Неудивительно, что мать, узнав о моем поступлении в полицейскую школу, вначале приложила к вискам ватки с уксусом, потом чуть не силой нацепила на меня белую рубашку, вывязала галстук и потащила в дом к этой несчастной Джейн, с которой мы наспех обручились…

Почему я пишу о себе так подробно? Наверное, потому, что хочу уяснить закономерность своего столкновения со столь странным уголовным делом, да и понять, отчего это следствие, мне, следователю, вышло боком, и именно таким боком? Просто так ничего не бывает. Что выгораживать себя: мне, грешному, и по сей день многое не ясно. Слишком многое. Но, если начистоту, то сейчас важнее всего не заполнить белые пятна, а узнать, любой ценой узнать, какой же была конечная судьба того заключенного – Ричарда Грайса, или Дика, как я звал его на допросах. К стыду своему, я не знаю о нем больше ничего, ровным счетом ничего, что могло бы хоть как-то успокоить мою совесть. Катрин, единственная моя отрада, мой ангел-хранитель, непроницаемо молчит, и еще долго-долго исход чужих и далеких страданий останется для меня тайной за семью печатями…

Утром шестнадцатого сентября позапрошлого года меня вызвал к себе начальник столичного управления полиции генерал-лейтенант Лоттвик. По штату я состою при его особе, и потому вызов в кабинет шефа для меня не событие. И на сей раз я тоже не предполагал ничего сверхъестественного. Обычная рутина: итоги, текущая работа, пара ценных советов – и рукопожатие на прощание. Я попал под крыло Лоттвика сразу по поступлении на службу, и меня определили в отдел уголовных преступлений. Правда, постоянного дела нет – всякий раз какая-нибудь бенгальская вспышка. Официально я так и именуюсь: инспектор королевской полиции по особым поручениям. Длинновато, зато внушительно. За многие годы совместной службы мы привыкли к определенному порядку вещей, к определенному типу отношений, и исходная точка работы всегда падает на 8.30 утра. Так заведено генералом, и никому не приходит в голову оспорить его вельможные установления.

Единственное, что мы можем себе позволить, – втихаря дать ему прозвище. Оно необидное – барон Биндер (в романе «Пармская обитель» – начальник австрийской полиции, расследовавший поступки молодого дель Донго после его приезда из наполеоновской армии). Таким стендалевским именем мы окрестили шефа не случайно: он происходит из старинной аристократической фамилии, и служба в «охранке», соединенная с этим обстоятельством, обретает в наших глазах попеременно то благородный, то смешноватый оттенок. Но вообще мы любим нашего барона Биндера – он своих в обиду не дает и, несмотря на родовитость, крепко стоит за каждого, будь тот даже из низов. Может, в нем много и показного демократизма, но мы за ним как за каменной стеной и с опаской вглядываемся во времена, когда он выйдет в отставку. Ведь незадача: отойдет от дел Биндер, отец родной, и поставят какого-нибудь «ястреба», который уж спуску не даст. Вот будет номер!

Шестнадцатого сентября наш ежедневный разговор пошел по не совсем привычному руслу. Указав мне рукой на кресло, Биндер еще несколько мгновений продолжал, нахмурясь, читать какие-то ротаторные листки, делая на них пометки красным карандашом. Затем, отложив их, он без предисловий спросил: «Как вы оцениваете, Бланк, состояние преступности в городе за последнюю десятидневку?» Все, что я мог сказать, было прекрасно известно и ему самому, и потому я почел за благо промычать нечто нечленораздельное. «Вот именно, – плавно взмахнул рукой шеф и включил вентилятор. – Вот именно. Вы даете очень трезвую оценку. Именно такое у нас ее состояние. А кто виноват?» Я опять что-то промычал, на сей раз чуть поглуше. «Кто виноват? – продолжал Биндер, обращаясь больше к себе. – Мы с вами. Да-да. Мы с вами. Вы и я. И не только. Все управление! Все оно работает спустя рукава. Полагают, видимо, что преступность сама исчезнет. Куда только? А мы с вами, капитан, должного нажима не оказываем. И это никуда не годится. Вот, полюбуйтесь».

Он протянул мне ротаторные листки с приложенной фотографией. На фоне пруда были изображены два дрожащих от холода молодых человека – юноша и девушка, совершенно голые. Рядом с ними валялся труп – патрульный. Пояснительная записка расшифровывала, что поздним вечером 12 сентября банда хулиганов из пяти человек, вооруженная ножами и кастетами, напала на влюбленную парочку в городском саду и, заставив ее раздеться донага, несмотря на пасмурную погоду, глумилась и издевалась над нею три часа кряду. Случившийся поблизости страж порядка подошел к бандитам, вытащил пистолет и велел немедленно оставить парочку в покое. Шпана и бровью не повела. Один из подонков незаметно подкрался к «бобби» сзади и подножкой повалил его на землю, второй выбил пистолет, а третий по рукоятку всадил нож в живот, когда он попытался подняться. Головорезы всю ночь измывались над несчастными и покинули их лишь с рассветом. Характерно, что инцидент имел место в центре Лондона, а преступники, убив полицейского при исполнении служебных обязанностей, даже не устрашились содеянного и продолжали всю ночь бесчинствовать возле трупа. Результат: у парня – воспаление легких, у девушки – нервное потрясение.

«Что ж, пакостно, но очень по-земному. Не ребята Батлера отличились? – постучал я ногтем по бумаге. – Похожий почерк. Он всего две недели как освободился. Третий срок. Я давно говорю: надо весь этот гнойник срезать. А судья ордера не выдает». – «Кто его знает, – процедил Биндер, – будем искать. Надо же: прямо у нас под носом. Хоть мешками с песком огораживайся. Устроим очную ставку. И не миндальничать. Не миндальничать! А то разговоры с утра до ночи: а во Франции, а в Бельгии, а у черта на куличках… Там хорошо, где нас нет. Уверяю вас, и в Бельгии, и во Франции начальство так же вызывает подчиненных на ковер и распекает за промахи».

Я кивнул и еще раз изучающе вгляделся в донесение. Как водится, оружие забрали с собой. Что ж, с одной стороны – хуже, а с другой – облегчит поиски. «Разрешите приступать?» – посмотрел я на генерала. Он облокотился о ручку кресла и вдруг улыбнулся: «Нет, Гарри, не разрешаю». – «То есть как?» – я слегка привстал на месте. – «А так. Это дело я передам кому-нибудь другому. Вам я показал его как острую приправу». Дальше разговор пошел в таком доверительном ключе, в каком не велся, пожалуй, никогда. Я слушал, стараясь не пропустить ни слова, ни жеста, но не понимая еще до конца замыслов Биндера. Он отметил, что случай на пруду далеко не единственный; есть и аналогичные; в городе орудует, по-видимому, какая-то молодежная банда, и совсем не обязательно ее атаман – Батлер. Для убедительности генерал показал диаграмму роста преступности в Лондоне (с разбивкой по районам), подготовленную для министерства внутренних дел. Потом, наклонившись ко мне, доверительно поделился, что «подобные штучки» с руки лейбористской оппозиции, и наш долг…

Свой долг я знаю хорошо: мне о нем каждый день твердят, и слова шефа-тори я пропустил мимо ушей. Гораздо больше волновало, какую роль барон Биндер отводит лично мне в своем плане сокрушения гидры бандитизма. Не собирается ли он назначить меня главным Гераклом? Это уж мне не с руки: болото больно вязкое, а успех проблематичен… Я взирал на него, не отрываясь, а он разглагольствовал, довольный, в полной уверенности, что подавил собеседника монументальностью задач. «Вы понимаете?» – спрашивал он поминутно. – «Да-да, господин генерал», – отвечал я с той же частотой. – «И вот тут-то основное не только пересажать мерзавцев, – донесся до меня баритон начальника, когда я, наконец, успокоил себя относительно прочности своего положения. – Нужно доказать избирателям, что мы способны на профилактику. И профилактику действенную. Причем проводить ее надобно как в изученных сферах правонарушений, так и в областях, еще выдвигаемых современным развитием». Генерал говорил убежденно, загибая пальцы, словно подсчитывая составляющие новой теории.

Из его спича я понял, что мы хоть и консерваторы, но должны быть и новаторами, если желаем удержаться на поверхности. Необходимо привести законодательство в гибкое соответствие с динамикой жизни. Но там, где нет возможности сделать достаточное обобщение, чтобы предложить законопроект парламенту, следует использовать и отдельные серьезные факты для внедрения в практику судопроизводства в качестве отсылочного материала – сиречь прецедентов. Это в традиции наших судов. Особенно надо нажать на те юридические грани, где таковые факты отсутствуют, вернее, не выявлены. И здесь непочатый край – медицина. «В медицине я – профан, – развел я руками. – Никогда никого не лечил». – «А лечить и не потребуется. Кроме того, у вас жена – врач», – голос Биндера слегка потеплел. – «Так что ж?..» – «Да нет, о жене я так, к слову, – оборвал он меня. – Разумеется, капитан, я не сошел с ума, чтобы предлагать вам заняться здравоохранением. Речь о другом. Речь идет о конкретном казусе, связанном с медициной. Но о казусе, из которого грешно не сделать расширительного судебного вывода. Дело необычайно запутано. Рубить невозможно, оставить – немыслимо, придется распутать. Мистика какая-то. Возьмитесь-ка за него, инспектор Бланк».

На стол легла еще одна папка – новенькая, картонная; сверху тушью было аккуратно выведено: «Дело №…». Биндер, понизив голос, заговорил о происшествии на кладбище, где два дня назад был обнаружен некий субъект, пытавшийся вскрыть могилу. Его задержали, и выяснилось, что это человек, уже несколько недель разыскиваемый органами правосудия по обвинению в убийстве жены. Каково же было изумление дознавателей, когда стало известно: разрытая могила принадлежала… этой самой жене. «Представляете, капитан, его ищут днем с огнем, а он посреди кладбища взламывает памятник той, которую угробил! Каков молодчик!» – «М да-а, – пробормотал я, – но при чем тут медицина?» – «И инструменты, инструменты! – не слушал меня вещавший. – Целую мастерскую приволок из дома. И полно гвоздей. Вся могила в гвоздях. Зачем они ему?» – «Что ж не спросили?» – «А как спросить, если он не вышел еще из глубокого обморока? Лучшие силы брошены, но пока – робкие сдвиги». – «Чувствительные, однако, пошли преступники! – рассмеялся я. – Былые головорезы не так сентиментальничали». – «Во! – радостно воскликнул Биндер. – Во! В том-то и дело, что сей муж – не обычный головорез. Около года назад он перенес… пересадку сердца».

Изумленный вздох, вырвавшийся у меня, был расценен генералом как признак понимания, и он опять удовлетворенно кивнул. Мы с повышенным интересом склонились над папкой. Скупые строки досье давали скудную пищу для доводов и выводов. Ричард Филипп Грайс, сорока лет, служащий бюро по систематизации и распространению рекламных объявлений, врожденный порок сердца. Двадцать седьмого мая 19.. года, с добровольного согласия (подписка прилагается), был подвергнут операции по пересадке сердца в кардиохирургическом центре профессора Оскара Вильсона, следствием чего явились заметная поправка здоровья и прекращение жалоб. Женат вторым браком на миссис Анне Клемент Грайс, в девичестве О’Далли, тридцати пяти лет, уроженке Дублина, натурализованной британской подданной с момента вступления в брак с мистером Николасом Смитом, электриком (распоряжение министерства внутренних дел № 1358-б от 5 сентября 19.. г.). По расторжении брака с мистером Смитом, ныне проживающим в Ливерпуле, потерпевшая некоторое время занималась надомной машинописной практикой, а затем, по непонятным причинам, оставила работу и устроилась секретаршей в рекламное бюро, куда позднее пришел и Грайс. Упомянутые, оформив брак, начали совместную жизнь на квартире у Грайса, который вскоре тяжело заболел, почему и потребовалась операция. После поправки Грайс вернулся домой. Отношения его с женою в данный период неясны. Связь между ними и трагичным исходом выясняется. Известно лишь, что поздно вечером второго сего августа миссис Грайс выпала из окна своей квартиры, разбившись насмерть. По одной версии, она покончила самоубийством, по другой – была выброшена во двор мужем. Свидетельские показания противоречивы (консьержка, бывшая незадолго перед тем в доме Грайсов, указывает, что Анна находилась одна, но Ричарда ожидала с минуты на минуту; Грайса видели у трупа жены в людном месте, но откуда он подошел с улицы или из квартиры, не знает никто etc). Повестками из полиции обвиняемый пренебрег. На следующее утро после случившегося он бесследно исчез и не подавал о себе вестей. Произведенный на дому обыск существенных результатов не дал. Принятые меры к поимке не привели. Лишь 14 сентября, спустя полтора месяца, он был обнаружен глубокой ночью на кладбище… взламывающим надгробие своей жены. Мотивы туманны. Негодяй не подчинился охране, оказал дерзкое сопротивление и ранил сторожа. Однако, потеряв в стычке много сил, сам лишился сознания и в настоящий момент находится без чувств в тюремном госпитале. Ввиду исключительных обстоятельств дело передано в отдел особо опасных преступлений…

Мы одновременно закончили чтение и переглянулись. «Небогато, – заключил я, и Биндер кивнул. – Неясно. Неизвестно. Непонятно. Не представляю, как из этого я смогу лепить прецедент. Там нужна железная логика. А парень-то, видать, не из разговорчивых». – «Надо думать, молчун!» – согласился шеф. – «Что ж, господин генерал, положено – значит положено. Я вывернусь наизнанку – сделаю все, что в человеческих силах». – «Я не сомневался в вас, Гарри, – удовлетворенно улыбнулся Биндер. – Выбрал вас из многих и не ошибся.

Дай руку, Бэкингем,
1 2 >>
На страницу:
1 из 2