Введение в историю
Яков Гаврилович Кротов
Сборник эссе 1978-2018 годов о смысле истории и методе исторической науки.
Превращение пространства в историю
Шелкопряды превращают листья в шёлк, пчёлы превращают цветочную пыльцу в мёд, человек превращает пространство в историю.
Во всех трёх случаях происходит ещё и чудо превращения довольно неприглядного физиологического процесса в нечто очень ценное и полезное. Шёлк, мёд, история – продукты двойного назначения. Они полезны тем, кто их из себя выдавливает, но ещё больше они полезны другим.
История больше похожа на мёд. Каждый человек производит свою историю, заполняя свою ячейку в сотах человечества, но свой настоящий вкус история обретает по мере объединения, как и шёлковые нити становятся шёлком, когда их объединяют в ткань.
История так же невозможна без пространства как человек невозможен без тела, но так же и несводима к пространству. Младенец занимает пространство, но не имеет истории. Пространство младенца кажется взрослому крошечным, но на самом деле это вселенная, космос, бесконечность. Новорожденный ощущает себя гигантом, и если бы он видел галактики, то считал бы их сыпью у себя на коже.
Идёт время: точнее, ходить начинает человек, пространство для него начинает уменьшаться, зато это пространство наполняется другими людьми. Младенец лишь смутно видит даже мать, он прежде всего щупает и нюхает. Он помнит лишь то, что происходило с ним – меня покормили, мне было холодно, мне было тепло, мне было больно. Это – показатели времени, а не история. История начинается, когда человек начинает помнить, как общался с другими людьми, когда человек присоединяет к истории своего взаимодействия с людьми чужие истории.
Символично, что изобретение искусственного шёлка ничуть не обесценило настоящий шёлк. Существует множество историй низкого качества, дешёвок, легко приобретаемых и усваиваемых, но подлинная история по-прежнему одна. Разница та, что для приобретения настоящего шёлка нужны не деньги, и многие богачи, брезгующие даже прикоснуться к чипсам (справедливо брезгующие), преспокойно запихивают себе в мозги историю, так же похожую на подлинную, как чипсы со вкусом икры похожи на икру.
Человек растёт, но его пространственный абсолютизм не обязательно уменьшается. Ведь рост происходит не в истории, а во времени. Время измеряется сантиметрами в год, история – людьми и словами. Если человек, озлобившись на всех, бубнит и строчит бесконечные слова, то его история бесконечно мала – в верхней-то части дроби единичка, его драгоценная персона, а должны быть миллиарды. Причём, если цифры в дроби подлежат сокращению так, чтобы между числителем и знаменателем не было ничего общего, то дробь истории по определению стремится к достижению максимально общего. Ни одного человека сократить нельзя. Только кажется, что бывают одинаковые истории, одинаковые люди.
История есть противостояние смерти, которая сокращает человечество, так что даже при самом мирном течении жизни история есть очень увечное и неполноценное явление. Кого-то уже нет, кого-то ещё нет. Как ни поправляй настоящее и будущее, прошлые трагедии остаются трагедиями, сохраняются разрывы между теми, кто разделён поколениями, расстояниями, ненавистью. Их можно забыть, и людей забывают, но это не решение проблемы, а её обострение.
Помнить всё, впрочем, тоже не выход – абсолютная память не творит историю, а лишь консервирует время. Время так же отличается от истории как ходячий мертвец от воскресшего человека. История ничего не забывает, но далеко не всё впускает в себя. Всех впускает – в идеале, но не со всяким багажом. Это не цензура, это сострадание (хотя вообще-то любовь, но пусть уж это останется секретом).
Человек и превращает пространство в историю в той степени, в которой симпатизирует происходящему, принимает события в своё сердце вместе с теми, с кем, собственно, события и происходят. Если не принимает – то остаётся в пространстве и во времени, окружённый историями других и обладая лишь историей своих страхов, своей ненависти, своей бесчеловечности.
Во времени прогресса нет, но история сама по себе есть прогресс. Изобретение телевизора не так важно, как изобретение истории – а история изобретена, сотворена, она не появилась сама по себе вместе с человеком. Человечество существует настолько, насколько существует история, и человечество движется вперёд не настолько, насколько движется время, а насколько люди соединяют свои отдельные истории в общую. История не воскрешает, не мстит, не наказывает, не учит, она соединяет людей и это и есть высший прогресс.
История истории начинается с огромной ошибки – убеждения, что в прошлом было лучше. Речь даже не о рае, рай – это религия, а не история. Речь о золотом веке. Якобы изначально люди были лучше, даже грешили без нынешнего лицемерия. Убил Каин Авеля, так и убил, не заявлял, что это справедливая война. Но семья была семейнее, жёны женственнее, дети трогательнее.
История есть прогресс уже потому, что отправная точка истории человечества – это история животных, «обезьян», условно скажем. Не было происхождения человека от обезьяны, человечества от животных. Было происхождение человеческого коллектива от животного стада, от стаи приматов. Коллектив так же отличается от стаи, как личность отличается от коллектива. Все попытки представить коллектив разновидностью стаи, а человека – разновидностью обезьяны, это отрицание не прогресса, а эволюции. Прогресс начинается там, где заканчивается эволюция.
Прогресс, история совершаются не бессознательно, не путём мутаций и приспособлений, а путём творчества и свободы. История не разворачивается, словно цветок из бутона, словно организм из генома, она не дана изначально. Изначально даже нет отдельных историй отдельных людей, есть лишь история коллективов, начиная с семьи, а это всегда лишь полуистории, всегда более ложь, чем правда, миф, причём миф столько же поддерживающий жизнь всех вместе, сколько и ограничивающий жизнь каждого в отдельности.
Семья, община, цех, государство всегда с лёгкостью принесут каждого своего члена, не говоря уже о постороннем, в жертву себе как целому. Это не Авраам, который был готов принести в жертву весь народ, отцом которого уже считал себя, народ, сосредоточенный в единственном сыне.
Прогресс в истории есть движение от историй коллективных к историям личным. Только из частных историй может состоять общечеловеческая история. История человечества не сумма историй войн, стран, открытий. Она – история тех, кто созидал, любил, творил, творит и будет творить. Конечно, в неё входит и истории войн, рабства, насилия, но это история болезни, а не история истории. История человечества не есть и механическое сложение отдельных человеческих историй в могучую кучу. В отличие от истории коллективов, которые все могут и должны быть известны в мельчайших подробностях, в истории каждого человека много «приватного» – запретного для других. Это не грешки и преступления, напротив, это «святая святых», то, что объединяет людей помимо слов, и должно оставаться закрытым друг для друга.
Человечество похоже на шелковичного червя ещё и тем, что движется волнообразно. Разные народы, разные люди, даже разные части души одного и того же человека могут находиться в разных исторических эпохах. У кого-то ещё рабовладельческий строй, кто-то уже на сто лет вперёд забежал одной-двумя мыслями. Иногда хочется топнуть ногой и потребовать, чтобы все и всё подтягивались поскорее, только ведь на одного забегающего вперёд приходится не менее одного, забегающего совсем не вперёд. Так что и в истории полезно не превышать скорость и дистанцию, чтобы не оказаться преждевременно в вечности. Чтобы человечество не вымерло в одинаковость, нужно терпеть источник неравномерности в развитии – свободу и уметь ею пользоваться для преодоления всего, что мешает жизни становиться историей.
Великое третье и его враги. История и творчество
Не два, а три начала определяют историю человечества. Человек склонен мыслить оппозициями: родить/умереть, быть/не быть, свет/тьма, старое/новое. Это соответствует реальности внечеловеческой и дочеловеческой, но в человеке есть нечто, выходящее за пределы реальности. Не один процент, а сто первый процент.
Есть оппозиция «психика/материя», а есть крохотное «дух», и это крохотное может взорвать оппозицию, симметрию чёрного и белого. Может и не взорвать, может быть задавлено и задушено. В этом смысле у «великого третьего» в человеке есть свой негативный двойник. Если назвать «третье» творчеством, то двойник – разрушение, убийство, калечение.
«Великое третье» беспокоит человека и побуждает его творить, причём творчество ощутимо именно человека, а не этого «третьего». Человек вновь и вновь переживает эту странность: он создаёт новое, чудесное, не сводимое к предыдущему, не вытекающее из предыдущих причин и сред, и это творчество переживает как «вдохновение», «озарение», «выход из себя», «преодоление», «трансцендирование», но это творчество – именно его. «Великое Третье» по отношению к человеку не то, что человек по отношению к собаке или автомобилю. Творит сам человек, хотя к моменту начала творчества человек ещё не есть вполне человек, вполне творческая личность, только в процессе творчества человек становится собой.
Страшно творчество, оно непредсказуемо, а ведь предсказуемость – главное средство борьбы человека с материей. Слишком очевиден факт материи как угрозы, как чего-то не принимающего человека, жизни, сопротивляющегося жизни, которую, казалось бы, материя и порождает, пусть случайно. Порождает невольно, случайно, бездумно, и порождённое отрывается от материи как протуберанец от солнца и так же начинает остывать и расползаться в пустоте, и пустота, а не человек есть преобладающий тип материи.
В борьбе с пустотой, которую человек знает как смерть и зло, человек старается гарантировать творчество, чтобы оно приобрело регулярность природного, материального явления, совершалось размеренно, словно восход и заход, но не приносило ущерба, в отличие от слишком яркого или палящего света. Творчество же нерегулярно и неуправляемо. В результате там, где раньше с восхищением говорили «вдохновенно», теперь со скепсисом говорят «харизматично». Как биологическое существо человек пытается ввести творчество в привычные, биологические рамки. Ты поэт? А почему ты поэт? Ты какой поэтической традиции следуешь? Вот на полке книги по истории поэзии – как ты вписываешься в эту историю, кто тебя родил как поэта?
В биологическом мире единственный способ дать определение чему-либо – через рождение. Обезьяна это то, что рождено обезьяной. Собака от собаки, царь от царя, левит от левита, учёный от учёного. Не физически, конечно, но профессор тот, кому другие профессора дали это звание. Кто рождает художника: учитель-художник, критик, зритель или покупатель? Возможны варианты, главное же – кто-то «рожает», кто-то подтверждает, передаёт, верифицирует. «Ученик не может быть выше учителя», и уж подавно не может быть без учителя. Такое уподобление творчества рождению исключает самое опасное в творчестве, которое вообще-то постоянно отрицает предыдущее, взрывает с трудом наведённый или придуманный порядок. Вот откуда чередование в творчестве взрывов, огненных протуберанцев – и остываний. Причём, это не только внешний по отношению к творящему процесс, не только «общество», «обыватели» гасят творчество.
Самому творцу трудно вынести творчество, трудно постоянно быть творцом, трудно бегать по волнам. Вновь и вновь волны цементируются, чтобы по ним можно было и увереннее бегать, и ходить, да и просто посидеть в кресле.
Уподобление творчества биологическому процессу работает почти всегда успешно. Но – почти. На самом деле, оно игнорирует эволюцию в биологии, где рождение никогда не бывает простым копированием, где всегда есть мутации, непредсказуемость – отнюдь не творческий сам по себе процесс, но уж точно имеющий к «собака от собаки» такое же отношение какое реальная круглая земля имеет к плоской земле, благополучно существующей и по сей день в повседневном мировосприятии любого человека. Даже астроном, отлично сознающий, что земля не плоская, в быту пренебрегает этим знанием: оно не нужно, чтобы дойти из дома до магазина.
Так же человек пренебрегает знанием того, что культура эволюционна не потому, что есть преемственность и дисциплина, регулирование культуры, а потому что – и прежде всего – потому что есть взрывы и озарения. Автомобили движутся по дороге не потому, что есть правила дорожного движения, даже не потому, что водители крутят руль, а потому что в моторах происходят взрывы, и даже электрический мотор всё равно эксплуатирует не статику природы, а тот «шевелящийся хаос», который пытались игнорировать, как пытались игнорировать шарообразность земли.
В реальной жизни движение периодически прекращается, потому что регулирование культуры превращается в омертвление культуры. В убийство творчества. Убийство, вполне подобное физическому убийству. Убийство как нечто, отнюдь не идентичное смерти, даже противоположное смерти. Убийство лишь использует смерть, но убийство – человеческая бесчеловечность, тогда как смерть – просто природный процесс, который человек вычленил из природы и обозначил как нечто осмысленное и важное.
Человек проводит и принципиальные – как ему кажется – отличия между разными видами убийства – смертной казнью, убийством на фронте, убийством как преступлением – но человек вновь и вновь сталкивается с тем, что эти различия не помогают бороться со опасностью хаоса, беспорядка, бесчеловечности, а сами становятся её источником. Так и в культуре: человек создаёт механизмы, подобные убийству, когда одному говорят «ты не поэт, ты иждивенец и лодырь», а другому говорят «ты поэт», «ты пророк», «ты учёный».
Не говорить нельзя, такое говорение это очень творческая находка, это способ быть едиными, но и рисков у такого говорения столько, что оно вновь и вновь оказывается катастрофой, омертвляет человечество, гасит творчество и ведёт в пропасть занудства, механичности, лжи – лжи как вчерашней правды, самой страшной разновидности лжи, как самая страшная смерть – это вчерашняя жизнь, которая сегодня с утра осталась вчерашней, не внесла ничего нового.
«Фарисейство», «тоталитаризм», «мещанство», да просто – если по классику, по Эразму нашему по Роттердамскому, – вот что такое вчерашняя жизнь, пытающаяся прожить сегодня за счёт вчера, остановив завтра. Торможение, а не помощь – торможение и как социальный институт, и как внутренний психологический механизм. Торможение противостоит творчеству, и должно противостоять, потому что творчество может разрушить само себя, творчество слишком часто монологично, и переход множества «творчеств» в диалогическое состояние, в контакт друг с другом, намного сложнее родов, взросления, воспитания. Тут человеческое вновь и вновь противоречит обезьяньему внутри человека и вне, в других людях и в природе. Торможение само по себе есть тоже разновидность творчества, но именно поэтому и оно рискует остыть – и остывает, и начинает уже не тормозить, а омертвлять и убивать, не слушать, а затыкать рот, не помогать, а мешать, тормозить не за счёт использования пространства для маневра, а просто тупо останавливая все процессы, убивая, а не связуя.
История и есть творчество в мире, где творчество невозможно и опасно, но всё-таки возможно, и где ни природа, ни внутренние страхи и слабости человека пока не смогли ни остановить творчества, ни дать ему ту свободу, которая творчеству необходима. История есть творчество в мире, где ещё умирают от голода, где убивают голодом – или вводят яды под видом «смертной казни». История есть чудное и страшное совершение одновременно скотского, обезьяньего и человеческого, и понимание истории есть и условие её поддержания, и условие её преодоления ради продолжения.
История как текст
История появляется там, где появляется общение. Единицей общения является текст. Текст – не сигнал. Когда Свифт высмеивал мудрецов, желающих свести – для вящей точности – общение к предъявлению предметов – он был неправ, потому что высмеивал создателей кибернетики, но он был прав, потому что защищал текст как специфически человеческое явление, отличное от сигналов в кибернетике и природе в целом.
В реальности большая часть слов, которые произносят люди, не являются словами, а являются сигналами – скелетами или зародышами слов. Это омертвелые слова, слова-окаменелости. Общение есть труд по превращению сигналов в слова.
Уровень общения определяется не «содержательностью» текста самого по себе, а тем, насколько этот текст вызывает возможность ответа, насколько возможный ответ является свободным. Пьеса Шекспира – насколько её читают и смотрят – это создание условий для огромного количества людей проснуться, ответить не аплодисментами или вторичными словами-формулами, а чем-то своим.
Вот почему идея «точно определить значение слов» есть перенесение на сферу общения – явления сугубо человеческого – принципов кибернетики, математики. Свести человека к яйцеклетке и сперматозоиду плюс тепло, свет, зарплата. «Спасибо» свести к пожеланию быть спасённым Богом (абсолютно идиотическое с точки зрения теологии пожелание). Послать в космос таблицу умножения и золотое сечение. Слова нужно не сужать до «да/нет», а расширять – только расширение слов есть истинное расширение космоса, и это расширение возможно именно в общении. Разумеется, общение вовсе не есть исключительно или даже преимущественно разговор с конкретным собеседником.
Первым, видимо, текстом в истории человечества является изображение человека с головой животного из пещеры под Ульмом (на картинке), около 40 тысяч лет назад. Или это всего лишь сигнал? Судить об этом трудно, потому что любое суждение о дописьменных культурах основывается на аналогии. Репродукция «Сикстинской Мадонны» на стене – это сообщение или сигнал? Иногда то, иногда другое, но чаще это омертвелый знак. Подлинное общение тиражируется, опошляется, омертвляется. Когда речь идёт о современности, объективацию легче выявить (сравнив подлинник и репродукцию, тексты о подлиннике и тексты о репродукциях, буде таковые найдутся), когда речь идёт о росписях Ласка, ситуация намного труднее. Очевидно, что там гениальные рисунки смешаны с каракулями-маракулями, но мы не можем уверенно считать, эти гениальные рисунки – первый исходник, оригинал, а не вторичное воспроизведение. Мы в ситуации музыковеда, который из всего XVIII века располагает лишь музыкой Сальери, – он не может определить, существовал ли Моцарт.
В формировании личности всегда есть этап, когда человек реконструирует историю предков. Это реконструкция ещё не есть история, это зоология, это выявление опорных точек, по отношению к которым прокладывается свой путь. Настоящее общение с людьми любого времени и любой степени родства начинается, когда человек не определяет своё или чужое положение, а начинает двигаться из этого положения в неизвестность, создавать дорогу, выдувать реальность совместно с другими.
Черепаха истории и Ахилл человечества
Быть можно только, если одновременно ты умеешь не быть. Так не для обезьяны, так для человека. Такое возможно, потому что существует текст, фиксированная речь, слово, отделившееся от человека. Это фантастическое изобретение, освобождающее общение от разрушительного воздействия болезни, смерти и просто дурного настроения.
Человек не может не забывать, человек должен забывать, чтобы оставаться человеком, само забывание есть увлекательнейший и претворческий процесс, но это забывание должно иметь противовес. Забывание должно сочетаться с фиксацией, такой фиксацией, которая бы не довлела над человеком. Где-то должны храниться все оригиналы, подлинники, черновики сиюминутного, ставшие основой для последующих высказываний, но это хранилище не должно мешать человеку говорить дальше.
«Подлинник», «черновик», «исходник» применительно к человеку противоположен не «фантазии» и «подлогу», а противоположен остановке, смерти. Человек не должен, не смеет врать не потому, что речь невозможна без неточностей и подвираний, а прямо наоборот – потому что неточности и подвирания извращают общение. Но «точность» в общении не есть точность в вычислении, это точность диалогическая, ведь в общении задействовано человеческое, а человек бесконечная творческая величина, человек не может быть равен ни другому, ни даже самому себе. Точнее, человек может быть равен себе (не другому), но тогда это болезнь, остановка, омертвление.
Расхожая мудрость по-разному, но всюду так или иначе напоминает о парадоксальности памяти. «Живи так, как если сегодня вечером умрёшь, работай так, как если будешь жить ещё сто лет». (Вместо «работай» в эпоху всеобщей религиозности ставили «молись»). Это то же, что «я царь, я раб». Как одновременно наслаждаться текущим днём, «однова живём», «после нас хоть делюж» -и при этом неустанно вкалывать? Да уж как-нибудь так, ты же умный человек!
Именно об этом многие риторические приёмы-«сшибки». Речь не может не быть парадоксальной (если она речь, а не тряпка). «Я не буду говорить о», – возвещает оратор и начинает говорить именно о том, о чём он поклялся не говорить. «Я пришёл исполнять закон до последней йоты» – и тут жди такого нарушения и йоты, и альфы, и юса малого, что мало не покажется. Так это же очень хорошо! Только так и нужно! Да, Ветхий Завет святое, его никто никогда не отменит – но чтобы не отменить, нужно отменить напрочь, нужен Новый Завет. Верный Богу должен убить Бога! Только недурно помнить про казус с Кащеем Бессмертным, который похвалялся Ивану Дураку, что смерть кощеева в игле, игла в яйце, да и взвыл – «ну не в этом же, Ваня!» Убить Бога надо в себе, свою самоуверенность душить в зародыше, в младенчестве и в старости.
Нужно помнить всё-всё-всё, забыть означает лишиться возможности простить, но «помнить» всегда включает в себя и умение не быть рабом памяти. Только в соединении с творческим началом, которое всегда есть создание чего-то из ничего, бытия из небытия, память превращается в историю. Не забывать, но так стремительно двигаться вперёд, чтобы память всего лишь сопровождала творчества как черепаха Ахилла – и отстать не может, и опередить не дано. История черепаха, человек – Ахилл.
Юваль Харари: история газона как модель истории человечества