Оценить:
 Рейтинг: 0

Он уже идет

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 18 >>
На страницу:
2 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Как настоящий скот, пан Анджей не менял своих привычек, всегда следуя одной и той же борозде. Скоро пани Эмилия с точностью до секунды могла указать, какая услуга от нее потребуется в следующий момент. Страшит только нежданное, хорошо знакомое может вызвать отвращение или неприязнь, но не страх. Ведь то, что известно, уже не пугает.

Прошло пять лет. Пан резко сдал в мужском смысле и напоминал о супружеском долге куда реже, чем в первые годы совместной жизни. Осторожными расспросами служанок и знакомых пани выяснила, что на самом деле ничего особенного муж от нее не требовал, а так называемое скотство и есть интимные отношения между мужчиной и женщиной.

В монастыре бенедиктинцев, где она получила образование и представление о мире, на эту сторону жизни смотрели с заведомым отвращением и сумели, не называя вещи своими именами, привить воспитанницам инстинктивное отвращение к тварной составляющей человеческого существования.

Будучи женщиной неглупой, пани Эмилия поняла и простила мужа, тем более что на самом деле прощать было нечего. Однако после каждой встречи под одеялом она долго не могла избавиться от оторопи и чуть не до утра лежала без сна, слушая рулады, выводимые законным супругом. И вот этой ночью, еще пребывая в той самой оторопи, она вдруг подумала о начале шестого года.

Рулады перешли в почти звериное рычание. Пани Эмилия поморщилась, поднялась с постели, накинула халат и, неслышно скользя босыми ногами по паркету, пошла в свой будуар. Паркет был теплым, пан любил, чтобы хорошо топили, а пани, когда ее не видели слуги, любила ходить по нему без домашних туфель. Ей почему-то вспомнилось детство, лето в имении у богатой тетушки, белая купальня, разрезавшая зеленую гладь тихого пруда, и песок под ногами. Такой же теплый, как этот паркет.

Подойдя к приоткрытой двери будуара, она замерла от испуга. Внутри кто-то был, пани ясно слышала шорох и едва различимые шаги. Осторожно заглянув в щель между створками, она столкнулась с испытующим взглядом глаз в прорези черной маски. Красная бархатная портьера одного из окон была отодвинута, окно распахнуто настежь, и в него глядела полная луна, заливая будуар ярким светом.

Посреди комнаты стоял человек в черной маске и внимательно смотрел на пани. Та от ужаса оцепенела на несколько мгновений, затем, словно загипнотизированная, вошла в будуар, а затем сделала то, что на ее месте совершила бы любая другая женщина, – истошно завопила. Незнакомец одним прыжком оказался возле окна, по-кошачьи ловко взлетел на подоконник, присел, спустил ноги вниз и через мгновение исчез.

Пани продолжала вопить. Ее колотила крупная дрожь, коленки подгибались от страха. Спустя минуту прибежал пан. В ночной рубахе, с колпаком на голове и с обнаженной саблей он был скорее смешон, нежели страшен, но пани было не до смеха. Узнав, в чем дело, пан тоже заорал, но уже басом, и вскоре огромный особняк наполнился стуком каблуков, звоном оружия, треском факелов.

Увидев выдвинутые ящики туалетного столика, пани Эмилия быстро обнаружила, что исчезла шкатулка с драгоценностями. Но главным и самым устрашающим во всей истории была не пропажа бриллиантов, а то, что кто-то сумел проникнуть в тщательно охраняемый дом и подобраться к опочивальне. На месте вора мог оказаться убийца с кинжалом, мститель, посланный одним из пострадавших от ярости пана, и это грозило куда большей потерей.

В будуар можно было попасть либо через спальню, либо через дверь, ведущую в библиотеку. Мнительный пан Анджей перед тем, как улечься в постель, всегда лично запирал дверь в библиотеку, а ключ прятал в тумбе у изголовья кровати. Дверь осталась запертой, следовательно, вор попал в будуар тем же путем, как и бежал из него, – через окно.

Но как он сумел забраться на высокий второй этаж по каменной стене? И как спустился? Неужели цепляясь за выступы в кладке? Такое не под силу нормальному человеку, разве что кошке, да и то не всякой. И как вообще он попал в поместье, обнесенное высоким забором, ухитрившись избежать встречи со свирепыми псами?

Расспросили охрану. Да, один из гайдуков заметил убегавшего вора и сразу натравил на него сторожевого пса, способного одним ударом повалить овцу и вцепиться ей в горло. Пес кинулся за черной фигурой, спустившейся со стены, но тут же жалобно заскулил, вернулся и, поджав хвост, прижался к ногам гайдука, словно ища защиты. Гайдук вскинул ружье, прицелился и спустил курок. Осечка! Снова взвел курок – снова осечка. Незнакомец взлетел на забор и скрылся за ним.

Пани Эмилия пересмотрела все ящики. Исчезли ее бриллиантовые украшения: серьги, кулон и кольцо. Целое состояние! Гайдука обвинили в плохом уходе за оружием и выпороли на конюшне. Били долго, до крови, до потери сознания. Обливали холодной водой и, когда приходил в себя, снова били. Ружье должно стрелять, а если оно два раза подряд дает осечку, значит, его плохо чистили и не смазали.

Все, включая самого пана Анджея, понимали, что гайдук не виноват. Но просто так спустить кражу драгоценностей пан не мог. И гайдук был принесен в жертву для назидания остальным. После порки он прожил три недели, большую часть дня проводя на скамейке в людской, харкая кровью в грязную тряпицу.

Умер он во сне, не проснулся и все. Те, кто обмывал его перед похоронами, рассказывали, что рот гайдука был забит сгустками запекшейся крови, от которых он, скорее всего, и задохнулся.

Собаке пан Анджей тоже отомстил, отдав ее пастухам, опекавшим его огромные стада. Но пес не был приучен к подобной работе и через два дня, ночью, набросился на одного из пастухов, отошедшего от костра по нужде, приняв его за грабителя. Пастуха с трудом отбили, и он еще долго ходил обмотанный тряпками, морщась от боли.

А пса во время той свалки крепко ударили дубинкой по голове, иначе он не разжимал мертво сведенные зубы. Он умер в полном недоумении, не понимая, почему убивают за то, к чему приучали всю его недолгую собачью жизнь.

* * *

Совсем недалеко от поместья, за дощатым мостом через тихую речку, заросшую у берегов кувшинкой, за дремлющими под нежарким осенним солнцем сосновыми перелесками, меж долов, логов и оврагов раскинулось еврейское местечко Курув. Когда-то оно было польским городком, но за последние двести лет в нем осело полторы тысячи евреев, построивших синагоги, молельные дома, миквы, приюты для нищих, бойню, три корчмы и устроивших собственное кладбище. Поляки и русские продолжали жить в городке, но на фоне пришлого люда они как-то стушевались, поникли и стали почти незаметны. Для проезжающих и проходящих Курув, безусловно, выглядел еврейским местечком, со всеми вытекающими отсюда достоинствами и недостатками. Городок располагался на земле пана Моравского, но тот напрямую не вмешивался в дела жителей, требуя только одного – вовремя вносить арендную плату. Для проведения удобной ему политики у пана были скрытые от посторонних глаз веревочки влияния.

Как и в любом другом местечке, были в нем свои богачи, свои нищие, свои раввины, свои сумасшедшие и свои святые. Был и свой мойсер, доносчик, – Гецл. Обо всем, что происходило в Куруве, он немедленно докладывал пану. Во всем остальном Гецл вел себя как обычный богобоязненный еврей, доносительство было для него работой, за которую ему платили деньги, и совсем даже неплохие.

Гецла несколько раз били, причем тяжело, и пан Моравский, подобно праотцу Яакову, велел сшить для него цветное одеяние, дабы выделить его из толпы прочих жидков. Одеяние представляло собой четырехугольную накидку, похожую на талес, и пан приказал прицепить к ней цицес – кисти видения. Гецл нехотя напялил сей странный наряд, а пан Анджей, вызвав к себе глав польской и еврейской общин Курува, объявил, что носитель этой накидки находится под его защитой.

– Собака, которая посмеет тронуть Гецла хотя бы одним пальцем, будет иметь дело лично со мной, – завершил пан свою короткую речь. Связываться с Моравским стал бы только сумасшедший, и с того дня Гецл открыто и безболезненно продолжил заниматься своим ремеслом: приносить в поместье мелкие слухи и крупные сплетни.

– С Небес спускается только добро, – объяснил прихожанам положение дел раввин Курува, ребе Михл. – Теперь мы точно знаем, когда держать язык на привязи.

Прихожане – портные, возчики, мелкие торговцы, бондари и прочий тяжело трудившийся люд – тяжело работали с утра до вечера. Почти все их время уходило на выживание; зарабатывая на хлеб в поте лица, спины, рук и ног, они еле выкраивали время прийти вечером на урок Торы, чтобы сладко заснуть после второй фразы раввина.

Жизнь рабочих бедолаг, наполненная искренним, чистым служением Творцу, создавшему им такие условия, текла ровно, не оставляя следа в этом мире. Возможно, в горних высях каждый храп на уроке, каждый капитель псалмов, прочитанный по памяти среди беготни и сумятицы, записывались алмазным пером на золотых скрижалях. Но в мире дольнем серое полотно их будней украшали редкие цветные искорки, а сами они проходили сквозь жизнь незаметно, один за другим бесследно исчезая под могильными плитами.

Жили в Куруве несколько молодых евреев, которых пока нельзя было записать ни в святые, ни в раввины, ни в сумасшедшие, ни причислить к трудовому люду. Никто еще не знал, что из них выйдет. Именовали этих юношей поруш, то есть отрешившимися. День и ночь они проводили не в погоне за куском хлеба, а в молитве и учебе, отбросив удовольствия этого мира, как муху из борща.

Сказать по чести, сколько их там было, этих удовольствий, у нищих евреев Курува? Но сколько бы ни было, пренебрегать ими не стоило, ведь для бедняка, питающегося черным хлебом, луком и редиской, субботний чолнт из куриных крылышек, на который богач и смотреть не станет, представляется райским блюдом, приготовленным руками ангелов.

Несмотря на полуголодное существование, восемнадцатилетний поруш Зяма был ладным, крепко сбитым парнем, высокого роста, с не по годам густой бородкой. Его цепким, ухватистым рукам больше подобало держать не книги, а молот кузнеца или деревянную кувалду бондаря. Но этому Зяму ни в детстве, ни в отрочестве не учили. Он умел только листать святые книги, это ему нравилось, и ничем иным поруш не желал заниматься.

Есть люди, которые убегают от мира, чтобы избежать его соблазнов. А есть такие, которым просто не оставили выбора. Не было в Зяме ни страсти приобретательства, основы всякого богатства, ни азарта первопроходца, ни куража авантюриста, ни расчетливого скопидомства купца. С книгами переплелась его душа, и лишь к учению лежало сердце.

Чтобы преуспеть в любом деле, а в учении Торы особенно, необходимы три непростые вещи.

Во-первых, талант от Бога. Его у Зямы хватало. Хватало и острого ума, и прекрасной памяти, и умения внезапно сопоставить то, что учил полгода назад, с новой темой и сделать головокружительные выводы.

Во-вторых, усидчивость, или, выражаясь народным языком, «обширное седалище». И это у Зямы имелось, он мог сидеть над книгой, не отрывая глаз два-три часа, сосредоточив мысли на одной теме до полного единения с ней.

И в-третьих, а возможно – во-первых, удачное стечение обстоятельств. Его именуют по-разному: везение, талия, фортуна, – но, как ни назови, именно оно у Зямы отсутствовало напрочь.

Говорят, будто сие обстоятельство жизненного пути могут с успехом заменить связи или деньги. А есть такие, что утверждают, будто именно они и есть удача и настоящий фарт. Но ни первого, ни второго, ни всего остального у Зямы тоже не было. Его жребий – влачить существование, разгрызая день за днем выпавшую ему долю и рассчитывая, что когда-нибудь Всевышний обратит на него милостивый взгляд и пошлет столь недостающую удачу.

Жил он с родителями: отцом – старым водовозом и матерью – торговкой вразнос. Он был сыном их старости, его старшие братья и сестры давно отделились, обзаведясь семьями и кучей малышей, Зяминых племянников и племянниц. Старики-родители уже не могли работать и жили тем, что приносили дети. Ой-вей, не дай Бог зависеть от чужих милостей, и уж особенно полагаться на доброхотность собственных детей!

С голоду родители не умирали, но и совсем не роскошествовали. И вот от этих-то убогих щедрот немного перепадало и Зяме. Однако никаких иных действий, кроме перелистывания книг, Зяма не намеревался предпринимать.

– Зачем? – объяснял он, когда заходила о том речь. – Весь мир принадлежит Богу, и Он держит его в крепкой руке. Бог посылает и достаток, и удачу, и здоровье, и саму жизнь. Зачем же я буду делать вид, будто стараюсь что-то заработать собственными силами? Это просто неуважение к Владыке мира! Я словно показываю: раз Ты мне Сам не даешь, так и без Тебя заработаю. Не-е-ет, други мои, лишь на Него я полагаюсь, только Ему верю и на Его милосердие уповаю.

Торой Зяма занимался в основном по ночам. Не из мистических соображений и безо всякого отношения к каббале и прочим премудростям тайного знания. Все было куда проще: ночью постоянное томление под ложечкой, голод, грызущий внутренности, помогали Зяме не заснуть до утра.

Ночи он проводил в бейс мидраше. После окончания вечерних занятий ученики расходились по домам, а он сидел еще часик над Талмудом. Затем ужинал куском черного хлеба с луковицей, запивая не успевшим остыть чаем, вытаскивал из-за книжного шкафа одеяло и подушку и устраивался на деревянной лавке. Просыпался после полуночи, умывался, открывал книги и погружался в них до начала утренней молитвы.

После ее завершения Зяма с чувством хорошо потрудившегося человека шел домой. Старики к тому времени заканчивали завтрак, но мать всегда приберегала для младшенького лакомый кусочек. Из того, что приносили старшие дети, она выбирала то вареные яички, то блины с кислым молоком, а то тертую пареную репу. Иногда Зяме доставался кугл – запеканка из лапши, – творог, блинчики, всего понемногу, по крохе. Разумеется, братья и сестры знали, что Зяма кормится вместе с родителями, и накладывали больше, чем нужно старикам.

Поруш завтракал, спал до обеда, потом возвращался в бейс мидраш и сидел в нем до послеполуденной молитвы. Завершив ее и дождавшись вечерней, он проводил еще час над Талмудом, а затем принимался за ужин. Кусок черной горбушки, завернутый материнскими руками в белую тряпицу, был настолько пропитан любовью, что Зяма полностью насыщался – то ли хлебом, то ли исходящими от него эманациями – и укладывался на лавку до полуночи.

В местечке Зяму за глаза называли святым, эти слухи долетали и до его ушей, не оставляя, впрочем, малейших царапин на алмазной поверхности души. Он хорошо знал истинную цену своему усердию, ночным бдениям и отстраненности от удовольствий этого мира.

Не раз и не два во время учебы он замирал, не спуская глаз со страницы, однако мыслями, никому не видимыми и не познаваемыми мыслями уносясь далеко от букв и слов. Широко расставленные локти крепко упирались в столешницу, гладко оструганную, полированную стеклышком, а потом локтями и локтями вот таких же, как Зяма, сидельцев. Неужели ему суждено провести всю свою молодость в этом бейс мидраше, над этими книгами? Неужели добрый и справедливый Бог не даст ему ни одного шанса?

О, выпади хоть какая-нибудь ничтожная, малипусенькая возможность вкусить плодов мирских наслаждений, будьте уверены, Зяма бы не оплошал. Ведь во всяком деле главное – начать, оказаться внутри потока. А потом умный человек всегда сумеет оседлать струю, превратиться из щепки, влекомой бурными волнами, в гордый парусник, небрежно рассекающий те самые волны носом, окованным до блеска надраенной медью.

Речь, разумеется, не шла о грубых желаниях, примитивной жажде богатства, почестей, женского внимания. От такого рода низменных мыслей Зяма был бесконечно далек. Он мечтал написать глубокую, очень глубокую книгу, или научиться произносить вдохновенные проповеди, или дойти в понимании Талмуда до самых вершин, куда добирались лишь великие законоучители.

Но сказано: не делай из Торы мотыгу, не пытайся с ее помощью приобрести блага земные. Лишь ради Господа должно быть старание твое, к правде, к правде стремись!

Все это Зяма хорошо понимал и, отдавая себе отчет в своих же мечтах, четко осознавал, что его стремление к высотам духовности и есть то самое запретное действие превращения Божественного дара в землеройное орудие. Но ведь он не умел ничего другого и даже не представлял, где такое находят и как им после обнаружения пользуются. Поэтому, возвращаясь из заоблачных далей в душное помещение бейс мидраша, он каждый раз просил доброго Бога не держать зла на Зяму, а пожалеть и немножечко, ну совсем чуть-чуть, взять да пособить!

И если Владыка мира не считает нужным помочь написать книгу или научиться красиво говорить, почему бы Ему не послать учителя, которому Зяма бы поверил до конца и пошел бы за ним не оглядываясь, через море невзгод и несчастий. Ведь жизнь представлялась порушу грязным болотом, через которое необходимо перейти, да еще не испачкавшись.

Шли дни, недели, месяцы, ой-вей – годы! – а Всевышний упорно не предоставлял Зяме даже самой маленькой возможности. Оставалось лишь делать то, что умеешь, сжимая зубы до боли в деснах, и надеяться, надеяться, надеяться, пропуская мимо ушей наивную болтовню жителей Курува о святости юного поруша. Да, Зяма точно знал истинную цену своей святости, своему усердию, ночным бдениям и отстраненности от удовольствий этого мира.

* * *

<< 1 2 3 4 5 6 ... 18 >>
На страницу:
2 из 18