– Насчет того, что он прав. Ты что-то проиграл, – отвечает он и выходит из машины. Осматривается вокруг.
– Мне просто некуда ехать, – говорю я.
– Как и мне, – пожимает он плечами.
Воздух влажный, но резкий, в нем чувствуется близость леса, мох, ковер гниющей листвы, покрывающей землю.
– Пойдем, отвезу тебя кое-куда, – говорит Гжесь.
Я киваю, снова сажусь в машину.
До леса мы доезжаем быстрее, чем я мог бы подумать. Тут сумерки глубже, деревья вокруг кажутся монолитной стеной.
– Мне, например, он постоянно проедает плешь, что я не сберег семьи. Не сберег, не сберег, и так по кругу, сука, Мачей. Словно семья – это нечто, что берегут, – говорит он через минуту.
– А что с ней делают, если не берегут?
Он некоторое время смотрит на меня. Щурится.
– Она приехала с тобой сюда. Подумай, в какой жопе ты был бы, если бы приехал сюда сам.
Я не ожидал от него такого. Но у нас слабо натренированы разговоры.
– У нас в последнее время были проблемы, – говорю я. Закуриваю. Даю знак, чтобы он все же дал мне тот напиток. На вкус он – как и на запах: бензин с сахаром.
– То есть ты тоже не сберег, – констатирует он.
– В некотором смысле.
Он выезжает на лесную дорогу, машина начинает подскакивать на выбоинах, я раздумываю, выдержит ли подвеска. Он останавливается. Выключает фары. Когда делает это, мы сразу оказываемся в темноте. Выходим наружу. Лес холодный, влажный, большой. Земля мягкая и мокрая. Я чувствую, как ботинки чуть погружаются в нее.
– Был другой чувак, – говорю я через некоторое время, не потому, что мне хочется поделиться этим с собственным братом, но потому что в горле снова выросла косточка и ее нужно сплюнуть, иначе я задохнусь.
– Охуеть. В смысле – печально, – говорит он.
– Я попросил, чтобы она осталась, – отвечаю я, сокращая все до одной фразы.
– Мы с Камилой просто не договорились, – тихо, словно сам себе, говорит Гжесь.
Я не чувствую облегчения. Упрекаю себя за это. Последнее, что мне сейчас нужно, это чтобы брат и отец плохо думали о Юстине, чтобы смотрели на нее, как на суку, тихо давали ей это понять.
– Не знаю. Мне кажется, что сейчас – важнее всего. Сейчас она – с тобой. Ты, как понимаю, это проглотил. Если проглотил, то высри и не жуй воздух, – говорит он.
– Это непросто.
– Наверняка. У меня есть дети. Это кое-что другое. Они со мной, когда только можно. Проблемы начнутся, когда они пойдут в школу. А может, пойдут здесь. Может, Камила вернется из Германии. Может.
– Хочешь сказать, чтобы я сделал ребенка? И это что-то исправит? – спрашиваю я.
До сих пор мы о таком не думали. Не предохранялись, не использовали резинок, не использовали таблеток, будет – значит будет, не будет – значит не будет. Я был староват, чтобы переживать из-за теста на беременность, но пока нам подходило, что мы вдвоем, что можем делать – типа – что хотим, где хотим и как хотим. Естественно, это неправда.
Это довольно глупая мечта: что ты, типа, можешь делать что хочешь. Что хочет может делать только маленький ребенок. Может обрыгаться и вываляться в грязи. Может за обедом совать себе макароны в нос. Может отравиться, и все его примутся спасать.
– Нет, так думать нельзя, – отвечает Гжесь. – Это глупо. Но знаешь, когда есть ребенок, уже никогда не станет так, что у тебя нет ничего. Мне кажется, это очень важно.
– Думаешь, у меня ничего нет? – спрашиваю я.
– Не знаю. Не знаю, старик. Откуда бы мне знать? – отвечает он вопросом.
Что-то гукает в лесе, далеко. Я даже не знаю, птица это или чей-то голос, голос того, кто нас заметил, кто хочет нам что-то сказать. Темнота густа, словно сироп, она начинает мне мешать, царапает под одеждой. На ровном месте поднимает давление. Город и свет вросли в меня глубоко.
– Ты ничего не знаешь. Я тебе не говорил, – спохватываюсь я через минуту.
– О чем? – спрашивает он.
– Ну, знаешь о чем. О том чуваке, – отвечаю я.
– О чем? – повторяет он.
Мы возвращаемся к озерцу, идем в сторону последней многоэтажки слева от рынка. Она точно такая же бесформенная и гадкая, как и десяток лет назад, у нее тот же темно-желтый цвет хозяйственного мыла. Я знаю пару человек, которые в ней жили, но сам там никогда не был. Недалеко, в паре кварталов, жил Трупак. Я проводил у него дни и вечера, потому что его матери часто не было, уезжала в Германию прибирать квартиры. Отец съехал на другой конец Польши, а старшая сестра сидела во Франции с мужем, потому у Трупака хата постоянно была свободна. Мы часами играли в «Дюка Нюкема» на компе, курили травку и слушали на разбомбленном маге тему из «Секретных материалов».
Гжесь останавливается у домофона, нажимает кнопку.
– Влезай, – говорит мужской голос.
Некоторое время я думаю о Карателе. Он был моим идолом. Даже не идолом. Был для меня кем-то вроде опекуна. Я каждый месяц с замиранием сердца ждал очередного выпуска его приключений. Когда же, наконец, получал, то читал его от корки до корки по десятку раз. В противоположность Супермену или Спайдермену, Каратель был серьезным чуваком. Мстил за семью, которую случайно убили во время стрельбы в Центральном парке. С того времени больше ничего не имело для него значения – только война. Он подходил к делу методично и справедливо. Убивал оптом. Не выказывал милосердия. Знал, что его война не имеет смысла, что никогда не закончится и ему не удастся перебить всех бандюков на свете, но он все равно ежедневно вел ее. Он был мудрецом. Знал, что смысл – в дороге, а не в цели. Напоминал в этом буддийского монаха. Всякий раз, когда я читал эти комиксы, чувствовал себя в безопасности.
Всегда, когда я нахожусь там, где быть не желаю, всегда, когда мне кажется, что придется защищаться от чего-то, всегда, когда я вхожу в место, где могут оказаться люди, которые считают меня врагом, или те, кого врагом считаю я, – тогда думаю о Карателе. И всегда, когда я о нем думаю, сразу задаю себе вопрос: нужно ли пережить трагедию, чтобы вообще научиться защищаться? Чтобы стать умелым? Жестким? Опасным? Не лучше ли прожить хорошую жизнь как фраер? И не было бы лучше – так я думал – оставаться мягким фраером, которого Каратель полюбил бы? Оставаться в его тени? Не было бы такое лучшим вариантом? Быть этаким слабым, мягким приятелем Карателя, которого тот просто уважает?
После выхода комикса Каратель снился мне ежедневно. В одном из снов он стоял передо мной без своего парадного костюма с черепом: был в белой футболке, курил сигарету и говорил, чтобы я успокоился, что эти гниды все равно меня одолеют, и единственное, что я могу сделать, это уйти и, уходя, насрать им на коврик. В другой раз молча дал мне пистолет.
Но это было давно. Теперь он уже мне не снится. Мои сны стали блеклыми и пустыми, словно старые слайды. Каратель покинул меня – и неудивительно. В его характере было делать то, что он делал, хотя это, в конечном счете, мало что меняло. Я не мог, не умел делать даже те вещи, которые изменили бы хоть что-то. Нормально. На его месте я бы тоже успокоился.
Квартира находится на первом этаже. От входа чувствуется запах вареной пищи и средства для хранения одежды. В коридоре стоят, брошенные, пары ботинок. На стене – деревянные планки, туристический календарь, картинка с цветами. Слышен телевизор. Гжесь без вопросов входит в комнату, где на скаевском, большом, непропорциональном для квартиры диване, перед большим плоским телевизором сидит несколько человек. На столике лежат чипсы, стоит пиво. Комната обставлена дешевой мебелью из ДВП, на них громоздятся десятки фиготеней, бутылок от виски и духов, плюшевых мишек, отпускных фоток в рамках в форме сердечек. «Это тут делают все снимки на nasza-klasa.pl [25 - Польский сайт, соответствующий русскоязычному «Одноклассники. ру».], именно в этой квартире», – думаю я; только через минуту понимаю, что так выглядела большая часть квартир в Зыборке, когда я еще тут жил.
– Григорий, мрачный как горы, – говорит полноватый, стриженный под горшок парень в пастельном свитере и черном спортивном костюме. Он же – на одном из отпускных снимков, стоит в плавках рядом с мощной, загорелой до темной бронзы девушкой, опирающейся о спортивную машину. Теперь он встает и приветствует меня и моего брата.
– Это мой брат, Миколай, – говорит Гжесь.
– Сема, – говорит парень, даже на меня не глядя.
В комнате еще две молодые девушки в ярком макияже, в тесных платьях и кружевных блузках. Одна из них непрестанно говорит что-то другой, обе еще не заметили, что мы вошли.
– Ну, типа, говорю, выходи из комнаты, выходи, сука, я хочу одна побыть, знаешь, поглядеть телевизор, она спрашивает, а что будешь смотреть, ну и я уже тогда с тормозов, сука, говорю ей, не знаю, сука, просто хочу посидеть одна, что ты тут сидишь все время, давай свали, она мне, что хочет поговорить, хочет поговорить обо мне и Лукаше, а я ей говорю, да какое тебе дело до него? Что, проблемы у тебя с ним? Что он, мешает тебе?
Потом прерывает себя, обе поворачиваются в нашу сторону и окидывают нас тем самым спокойным взглядом, которым, вероятно, окидывают весь знакомый им мир.
Через какое-то время они возвращаются к телефонам в розовых чехлах, что держат в руках. Рядом с ними в кресле сидит еще один парень, худой и дерганый, в спортивной куртке, грязной красной бейсболке и в мешковатых джинсах. У парня постоянно работает нога, он отбивает ею быстрый, синкопированный, известный только ему ритм. В телевизоре крутится музыкальный диск, молодой цыган в позолоченной кепке поет о свободе, которую дает ему моторизация, парень глядит на экран широко открытыми глазами, словно в тексте песни скрыт шифр, в существовании которого он уже уверен, но еще не научился его читать.