– Больше часов, – повторяет Кафель, и тогда Чокнутый отпускает плечо моего брата, а Кафель встает и изо всех сил толкает Гжеся, который упал бы на пол, не поймай я его в последний момент за рубаху.
Второй дуболом, который сидел за Кафелем – теперь я его вижу: большой, лысый и молодой бычара, похожий на скульптуру из замороженного сала, – встает, но Кафель останавливает его взмахом руки:
– Стоять, сука.
– Эй, спокойней. Спокойней. Это мой брат, – говорю я и ставлю Гжеся вертикально.
– А я думал, что твоя сестра, – Порчик отворачивается и сплевывает на пол, прямо мне под ноги.
– А остроумие у тебя отточилось, – информирую его.
– Хлебало завали, а то ёбну, – информирует он меня.
Кто-то стоит рядом со мной, и только через миг я вижу, что это Коля, который таращится на выставленные на бар бутылки.
– Я говорил, что могут быть проблемы, и не обещал, что отдам все до конца месяца, – говорит Чокнутому Гжесь.
Я отступаю на шаг. Все портится с головокружительной скоростью. Лица собравшихся кажутся бронзовыми, замершими масками. От них отдает потом, дешевыми духами, затхлостью, грибами. У меня кружится голова. Жидкий горький шарик водки подскакивает к горлу. Я опираюсь о бар, только чтобы лучше увидеть, как Кафель лупит моего брата кулаком в лицо, как мой брат опрокидывается на пол, как встает через миг, снова стоит перед ними, испуганный и сгорбленный.
– Что ты говорил? Что ты говорил, Грэгор? Это ведь уже полгода тянется. Говоришь это полгода. Ты только все ухудшаешь, ты в курсе? – спрашивает его Чокнутый.
– Сука, мужик, я же должен алименты платить, – говорит Гжесь; я физически ощущаю, насколько ему стыдно, а мне стыдно от того, что стыдно ему, от стыда горит лицо, словно я сунул голову в морозильник.
– Когда ты стоишь у машины и кидаешь стольники, ты тоже это себе повторяешь? Что должен алименты платить? – Чокнутый пожимает плечами.
– Мне нужен еще месяц, Чокнутый, – говорит Гжесь.
– Месяц. За месяц тебя, сука, вепри в лесу сожрут, – Кафель отряхивается.
– Ладно, ладно. Я ведь тебя не убью, – говорит Чокнутый.
Хуже всего, печальней всего, что Гжесь, которого я знал, кинулся бы со всем, что оказалось бы под рукой, вслепую и не остановился бы, пока Кафель не лежал бы на полу, распластанный, со сломанной челюстью.
– У тебя есть месяц, – говорит тот и похлопывает Гжеся по щеке, а мой брат продолжает неподвижно на него смотреть.
Девушка за баром стоит в углу, взгляд ее снова втуплен в телефон. Она вообще не обращает на нас внимания. Для нее все нормально. Наверняка такое случается и имеет разные причины – ревность, долги, водка, скука, – но на самом деле это убийство времени, неловкое копание в машинерии, которая запускает эту жизнь хоть в какое-то движение.
И тогда Коля, который все еще стоит около нас со взглядом как два пустых грязных стакана, быстрым движением руки переставляет бутылки, каждую на другое место. Теперь они стоят в совершенно другом порядке. Движение длится долю мгновения и словно бы останавливает все вокруг.
– Если хочешь поиграть с бутылками, Коля, то можешь у меня прибраться, – говорит девушка, и все снова устремляется вперед.
– Валим, – говорю я Гжесю, который стоит как окаменевший. – Пойдем.
– Прости за это. Порой разговоры заканчиваются так, – говорит Чокнутый.
– Я помню, когда ты был другим, – отвечаю я.
– Я и сейчас другой. Это он изменился, – Чокнутый пожимает плечами и улыбается, и его спрятавшиеся поглубже в череп глазки уменьшаются еще сильнее.
Гжесь идет первым. Я – следом. Иду быстро, не оглядываясь по сторонам; когда оглядываюсь на Чокнутого, вижу, что лицо его скорчено, словно в болезненной судороге. Мне кажется, что если он сейчас не расслабится, то у него сломаются все зубы.
Мы выходим на воздух. Тут свежо и холодно.
– Пойдем еще выпьем, – говорит Гжесь. – Позвоню паре приятелей. Пойдем выпьем.
– Сколько там? – спрашиваю я.
– Чего? – он строит из себя дурака.
– Того, что ты им торчишь. Продулся, да? Игровые автоматы?
– Неважно, – говорит он.
– Важно, – отвечаю я.
– Неважно, – повторяет он.
– Говори, а то я тебя сам отмудохаю, – говорю я так громко, что пара человек оглядывается на нас. Он фыркает смехом. Отступает на шаг. Стирает остаток крови с губ и вытирает руку о штаны.
– Пятьдесят тысяч, – говорит и сплевывает на землю.
Пятьдесят тысяч. Будь у меня пятьдесят тысяч, я бы не стоял под зыборской хибарой в полночь, глядя, как он ходит, пьяный, отирает разбитое лицо и немо шевелит губами.
– Игровые автоматы? – спрашиваю я снова. Помню, что Гжесь любил биться об заклад, играть в карты, вбрасывать монеты в «одноруких бандитов», когда был еще малым пацаном. Он не отвечает, значит, я прав.
– Потому она с тобой и развелась? – спрашиваю я снова, а он снова не отвечает.
– Пойдем выпьем, – повторяет Гжесь через минуту. – Выпьем под водонапорной башней. Будет как когда-то. Сходим ночью в лес. Да, я бы прошелся. Сходил бы в лес.
– Она потому с тобой развелась? – повторяю я вопрос.
Он минуту смотрит куда-то вдаль, сквозь меня, клацает челюстью, кусает воздух.
– Не только поэтому, – говорит. – Но поэтому тоже.
Хватает в кулак что-то мелкое, что пролетает мимо.
– А ты что? У тебя хорошая, складная жизнь? – спрашивает он через какое-то время.
– Отец в курсе? – спрашиваю я.
– Сука, я уже взрослый, и ты – взрослый, – ворчит он и хватает меня за руку.
– И что теперь? Что думаешь делать?
Он поднимает руку и бессильно опускает ее вдоль тела. Поднимает ладонь, крутит ею, осматривая. Зыборк, его прямоугольники покрашенных в бледную пастель домов, немой главный перекресток рядом, по которому раз в минуту на скорости проносится машина с местными номерами со скучающим ребенком внутри, закрытый киоск «Руха», бледные огни в окнах жилого дома напротив, столб с объявлениями и вывеска магазина обуви, пастельные фасады, тротуары на средства Евросоюза, столбики, оградки и деревья, словно бы все это, весь этот испорченный мир должен был оказаться ответом.
– Как-то да будет? Это хочешь мне сказать? Что как-то да будет? – спрашиваю я.