– Почему специфичен?
– Не знаю, может, на самом деле он и не специфичен, может, я просто тут родилась и безвыездно живу, а на самом деле – всюду одно и то же.
– Каждый город – специфичен, – говорю я.
– Если каждый специфичен, то везде – одинаково, – отвечает она, и теперь смеюсь я.
– Есть пара мужиков, которые всегда управляли Зыборком. Их отцы управляли Зыборком. Их сыновья станут управлять Зыборком. И они всегда делали тут, что хотели. В один год кто-то из них – мэр, другой – советник, третий – директор. А потом меняются. Бернат был одним из них, и он единственный не боялся Кальта.
– Кальта? – спрашиваю я.
– Это такой бандюк. Сукин сын, похуже каждого из них, – пожимает плечами Агата. – Но неважно. Они все всегда договаривались. А если не договаривались, то город знал. Их дела всегда были важнее прочих.
– А их жены должны были стоять рядом и не отсвечивать?
– Их жены – всеобщее посмешище. Весь город знает, кто из молодых потаскушек наставляет им рога. Весь город смотрит на их деньги и придумывает легенды об этом бабле. Комментируют, как они одеваются в церковь. Смеются, когда они толстеют или стареют. Ты бы хотела стать посмешищем, Юстина? – спрашивает она.
– Жена Берната – одна из них? – отвечаю я вопросом на вопрос.
– И не худшая.
– Но это ведь жены всех, кто в первых рядах, если я верно понимаю, – смотрю на нее, а она отводит взгляд, только шлет загадочную улыбку в сторону черных зубов замка.
– Каждая женщина в Зыборке ходит под мужиком, словно под крестом.
– Ты тоже? – не могу удержаться, мои зубы не успевают прикусить язык, клацают друг о друга.
– А ты? – отвечает она.
Видит мое лицо и начинает смеяться.
– Я должна бы спросить, нравится ли тебе у нас, а не болтать всякую ерунду, – Агата сует мне под нос маленькую бутылочку, вынув ту из кармана. Я качаю головой. Бутылочка с виду где-то миллилитров двести, в ней что-то маслянистое и оранжевое.
– Не знаю пока, нравится или нет, – говорю я, а она щурится, глядя мне в глаза, словно желая прочесть во мне некую болезнь.
– Знаешь, мы пока что плохо друг друга знаем, не было случая сойтись. Но я знаю, что на людей Томек производит такое впечатление, какое уж производит. Полагаю, и на тебя тоже. Это нормально.
– Я его боюсь, – говорю я искренне и чувствую, как что-то сваливается у меня с сердца, облегчает его, сползает телом, чтобы выпасть боком, низом, сквозь лодыжку, сквозь стопу.
– Он справедливый человек, – говорит Агата, отпивает глоток из бутылки и прячет ее в карман. – Такое здесь – редкость. Правда.
Слово «справедливый» приводит к тому, что я начинаю бояться еще сильнее. Но об этом уже не говорю вслух; вместо того чтобы говорить, смотрю на запаркованные под больницей машины. Больше половины из них – полицейские. Их семь.
– Миколай тоже справедливый, – говорю наконец.
– Он бедный, – отвечает Агата.
– Да, бедный, – киваю.
– Они меня ненавидят, – говорит она, глядя на меня. Не знаю, что ей ответить.
– Может, пойдем уже, – говорю я, а она кивает и идет в сторону входных дверей, быстро и напрямик.
Я вообще не понимаю, отчего мы не вошли сразу, может потому, что одна из нас немного вставленная, а вторая немного пьяная, а Агата словно читает мои мысли, перед дверьми останавливается и говорит:
– Перед тем как войти в больницу, всегда следует успокоиться.
«Это она бедная, это она – слабее всех», – думала я, когда шла за ней по белым, пустым, обшитым пластиком коридорам, вдыхая запахи лизола, мочи, спирта и ржавчины. На моих глазах за пару десятков секунд она превратилась в совершенно другого человека.
Мимо нас проходит молодая санитарка, Агата ее останавливает, хватает за руку, санитарка подпрыгивает от страха.
– Говорят, вы нашли Берната, – говорит ей Агата.
– Вы родня? – спрашивает та.
– Девочка, тут же все – семья.
Я вдруг думаю, что каждый журналист просто мечтает о том, чтоб однажды ему позвонил некто опасный и анонимный, и чтобы знал о нем все, и сказал, что журналист должен перестать, иначе случится нечто плохое, обвалится весь мир журналиста. И этот звонок, кроме прочего, докажет, что он был прав, что он обладает интуицией, что на перекрестке свернул на нужную дорогу, на ту, где дракон и сокровище.
– В таком случае – не могу, – говорит санитарка. Испуганная, она отступает на шаг.
– Девочка, – поясняет Агата, – она ведь моя подруга.
Потом пожимает плечами, окидывает санитарку взглядом, идет дальше, Я послушно шагаю следом, санитарка что-то кричит, кажется, даже бежит за нами, но мы удивительно быстры для одной вставленной, а второй пьяной, мы идем по лестнице, тут все еще никого нет, словно больница вдруг опустела из-за некоей тревоги.
Каждый журналист фантазирует об этом, а когда с ним такое случается, он никогда не знает, что должен сделать. Только журналисты в фильмах сразу знают, сразу бросаются работать – иначе у фильма не будет сюжета. Мой коллега как-то ответил на такой звонок, когда работал по делу Олевника [37 - Громкое дело в Польше, связанное с похищением осенью 2001 года Кшиштофа Олевника, сына «мясного магната»; тело жертвы было найдено в 2006 году. Подозревалось, что организованная преступная группа, убившая похищенного, имела контакты с полицией.]. Его жена как раз родила близнецов. Беременность проходила тяжело, но дети родились здоровыми. Позже он рассказывал мне, что в тот момент он и понял, что все это – не настолько уж важно, что это чужие люди, что – не его дело. Что он неверно понимает чувство долга. В тот же день, когда ему позвонили, он усадил себя и семью на самолет и полетел в Великобританию, чтобы работать в магазине с польскими продуктами. Теперь, насколько знаю, у него уже свой магазин. Он много улыбается, потолстел килограмм на двадцать.
Я не знаю, что должна сделать. У меня нет близнецов. У меня и одного-то ребенка нету. Но у меня есть муж, у мужа есть отец и брат, у отца и брата есть дети. Думаю о них так впервые.
Мы входим в коридор интенсивной терапии и тогда натыкаемся на большого толстого мужика в полицейской форме, который вырастает перед нами как большая резиновая стена.
– Прохода нет, – говорит Резиновая Стена.
– Я – семья, – говорит Агата.
В глубине коридора, более затхлого и грязного чем остальные, за спиной толстяка я вижу еще больше полицейских. Вижу еще и жену Берната, которая сидит под стеной, а лицо ее словно сделано из раскрошившегося гипса. И я вижу отца Миколая, который держит руку на ее плече, и по этому, совершенно чуждому для него жесту, я делаю вывод, что с Бернатом – худо.
– Прохода нет, – повторяет Резиновая Стена.
Жена Берната нас не замечает, она тупо глядит в одну точку. Но нас видит отец Миколая; встает и медленно подходит.
– Простите, я с ними, – слышу за собой голос моего мужа, оборачиваюсь и вижу его, задыхающегося, расхристанного и полураздетого, но удивительно трезвого.
– Ну и ладно, и будьте с ними, мне-то какое дело, вместе и постоите, – говорит Резиновая Стена.
– Что ты тут делаешь? – спрашиваю я Миколая.
– Отец позвонил на телефон Гжеся, хотел, чтобы я сюда приехал, – говорит он, переводя дыхание. Всего-то один этаж, но Миколай никогда не был силен.