И наконец:
«Vive l’Humanite! Vive la France!»[6 - «Да здравствует человечество! Да здравствует Франция!» (франц.)]
Арвид задумался.
Нет, мосье Бурдо, так нельзя, это уж определенно. Лучше держаться старого катехизиса. А впрочем – кто знает?
В тусклом солнечном луче, далеко, там, где заворачивала дорога, он увидел двоих. Несмотря на расстояние, он тотчас определил, что это юная девушка и пожилой господин.
«Неужто Лидия с отцом!» – тотчас пронеслось у него в мозгу.
Сердце заколотилось, он сам почувствовал, что багрово покраснел. Он схватился за книгу и поднес ее к лицу, но глаза поднялись от страницы. И он увидел:
Это, в самом деле, была Лидия. Но шла она не с отцом. Это был другой пожилой господин, на вид лет пятидесяти с лишком. Короткая, с проседью бородка и вообще все, что составляет признаки «достойной наружности».
Когда они проходили мимо, Арвид привстал со скамьи И поклонился. Лидия в ответ склонила голову низко, не глянув ему в лицо. Пожилой господин тоже ответил на поклон.
Там, где дорога сделала поворот, они исчезли из глаз.
Рассеянно посмотрев в книгу, он заметил наконец, что держит ее вверх ногами.
Арвид взял другую книжку, ту, что предназначалась для последующих стадий обучения, и принялся наудачу листать.
«Нравственный закон – один для всех, независимо от климата, расы, возраста, пола, умственных способностей; достаточно быть человеком, чтобы его понять, он распространяется на всех и совершенно ясен. Смысл его легко можно выразить в двух словах: «Делай добро, не делай зла», – и все человечество понимает эти слова, ибо голос совести говорит каждому из нас: «Вот это добро, а это зло».
Арвид засунул и эту книжку в карман и зашагал в направлении к городу. Небо уже темнело. Вдруг он остановился, вспомнив, что забыл взглянуть на имя автора. Он снова вынул книгу и посмотрел обложку. Leopold Mabilleau, Docteur des lettres, Directeur du Musеe social[7 - Мабийо Леопольд – доктор филологии, директор Музея обществоведения (франц.)].
Интересно, в своем ли уме этот господин Леопольд Мабийо…
* * *
Арвид Шернблум, снимал комнату на Даларнской улице. Комната была узкая и обставлена жалкой мебелью, но из окна открывался широкий вид на запад, на Шабаш-гору и на Королевский остров, где кончался город.
Кое-как пообедав в одиночку в плохоньком ресторанчике, он пошел в свою одинокую комнату.
Он зажег лампу, но не стал спускать штору. Было холодно. Он развел огонь в камине. Хозяйка каждое утро оставляла там дрова, и он зажигал их по вечерам, на короткое время, пока бывал дома. К девяти ему надо было поспеть в газету.
Он начал разрезать свежую книгу – «Инферно» Стриндберга. Но скоро оторвался от этого занятия и сидел, задумчиво поигрывая разрезальным ножом.
…Кто бы мог быть тот почтенный господин?..
Какой-нибудь старинный, друг дома, кто-то, кого она называет дядюшкой, случайно повстречал ее и навязался в попутчики, не спросясь разрешения…
Да, по всей видимости, это так…
По всей видимости.
И все же… Все же оставалось странное, щемящее чувство.
Хотелось от него отмахнуться, думать о другом. И он стал думать о своем имени. «Арвид Шернблум».
Он ненавидел свое имя. Арвид, – и угораздило же его заполучить имя самого обожаемого в стране тенора. Всякий тенор располагает к насмешкам любого настоящего мужчину. А фамилия Шернблум! И ведь сколько еще шведских мелкотравчатых семейств награждены такими фамилиями, образованными от названий двух предметов, чаще всего никоим образом не сочетаемых[8 - Stj?rnblom; stj?rn – звезда, blom – цветок (швед.)]. Шернблум! Звезда и цветок в одном горшке. Не слишком ли жирно! Фу ты, черт.
И, однако… однако, кто же был тот почтенный господин?
…Ну, а отец его, старый вермландский лесничий, носит фамилию Шернблум вот уже шестьдесят лет, и ему даже в голову не приходит, что над ней можно потешаться. А до него ее носили дед и прадед. Так что же мне-то тужить? «Не лучше я, чем предок мой».
…Да, но отец прадедушки не был Шернблум. Он был Андерссон. И это была никакая не фамилия, это означало просто, что он сын некоего Андерса.
Всего-то я и знаю о моем происхождении, что мой прапрадедушка был сын некоего Андерса. А сколько людей и того о себе не знает!
Тут ему пришло в голову, что название мелкого испанского дворянина – «идальго» – значит «чей-то сын».
«Да, – подумал он. – Важно, где ты находишься. В своем краю – я «чей-то сын», пусть сын человека бедного, но зато всем известного, чтимого. А здесь я – совершенное ничто. В лучшем случае, сын мой станет «идальго», если у меня вообще будет сын. Да нет, не будет у меня сына. Когда я заделаюсь сторонником деторожденья, я буду уже так стар и потрепан, что не смогу плодить детей…»
…Но кто же был тот почтенный господин?..
На секунду ему показалось, будто он видел его портрет в какой-то газете, но он не смог припомнить, в какой.
Он шагал взад-вперед по комнате. Три шага туда – три шага обратно. Больше в меблирашке не было моста.
Он остановился перед картой Северного Вермланда, что висела над диваном. Когда он вселился сюда, он первым делом принялся срывать со стен чудовищные хозяйкины картины. Своих взамен у него не было. Помнится, за этим своим занятием он думал, усмехаясь: «Лозунг времени: разрушить всякий может, труднее создавать». О нет, при всем желании он не сумел бы произвести на свет «картину», даже и хуже этой мазни, которой место на свалке. Но с хозяйкиной живописью никакие рассужденья не примиряли. И за неимением других украшений он повесил на стену карту своего Вермланда.
А там, где висели прочие «картины», остались голые красновато-грязные обои, свидетели еще восьмидесятых годов. Э, да не все ли равно… И что ему до того, как выглядит жилье, куда судьба забросила его случайно, мимоездом?
Он смотрел на карту. Читал милые сердцу, привычные названья усадеб, рек и гор. Дальбю, Рансбю, Гуннебю, Издолье, Ровный мыс, Журавлиный берег, Пятипалая гора.
Пятипалая гора. Как ясно он ее помнит. Она стоит отвесной синей тенью прямо к югу от его родного дома. Если сравнивать с Чимбораццо в Эквадоре, ее и горой не назовешь. Но там, где ей случилось встать, ее зовут горой, и она выше всех гор в округе. А если смотреть на нее с севера, какой же у нее прекрасный, словно тщательно продуманный архитектором контур – три вершины, средняя повыше других. Когда он впервые приехал домой на каникулы из латинской гимназии в Карлстаде, он прозвал эти три вершины – Прогресс – Апогей – Регресс. Выше-выше-высоко-вниз!
Но отчего эта горка зовется Пятипалой? Быть может, если глядеть на нее из какой-то особой точки, она отдаленно напоминает руку? Ничуть. Или стопу? Ничуть не бывало.
Имя может говорить так много и так мало…
«Лидия Стилле». Как звучно. Лидия Стилле, Лидия Сти…
В дверь позвонили. Он вслушался. Никто не открывал. Хозяйки, верно, нет дома.
Ему не очень хотелось идти открывать. Если что-то важное, позвонят еще.
Но прошло несколько секунд, целая минута, должно быть, а больше не звонили. Тогда он пошел и открыл дверь.
Там никого не было. И в почтовом ящике пусто.
Снова он сел к огню и принялся ворошить головешки. Камин совсем почти выгорел.
Он думал про то, что давно прошло. Про выпускной год в Карлстаде. И про фру Краватт, которая той зимой и весной перед самыми выпускными экзаменами помогла ему причаститься великих тайн…
Фру Краватт было тридцать с лишком лет, она была вдова привратника и лучшая в городе стряпуха. Даже и от губернатора посылали за ней, когда давались большие званые обеды. Сама же она к еде была более чем равнодушна, и все свои помыслы отдавала иной страсти. Воскресными утрами он заходил к ней ненадолго. Случалось; ему заглянуть к ней и на большой перемене. Не он один пользовался ее милостями. С ним делили их пять или шесть его однокашников. Когда же он в разговоре с фру Краватт касался этого предмета, она просто и безыскусственно ему отвечала: