Но куда там, настольная книга этого пятидесятилетнего валенка – Хроники Амбера[19 - Роджер Желязны, “Хроники Амбера” – фэнтезийная серия из десяти романов.]. А в Амбере, как и в его колхозе, об эмансипации и слыхом не слыхивали. Тем более, он уже оседлал любимого конька и, сидючи на нем, становится напрочь невменяем.
– МАксим, она же израильтянка! – я хватаюсь за голову. – Она не понимает по-русски…
– Это не имеет решительно никакого значения! Русский мат в XXI веке знают все!
Обезоружив меня этой сентенцией, МАксим пришпоривает белого скакуна борьбы за женскую непорочность и разражается новой обличительной тирадой. Он стоит в дверях, загораживая выход и прикрывая своей грудью честь амберских Дам от моих грязных посягательств.
– Что это?! – внезапно взвывает МАксим, тыча пальцем в меня.
Уже не зная, за что хвататься, я раскачиваюсь в такт его причитаниям, обняв себя за плечи.
– У тебя живот видно!!!
Смотрю – действительно, футболка задралась, обнажив полоску живота.
– МАксим, ты чего?
– Чего?! – взрывается МАксим. – Здесь Дамы! Понимаешь?! Дамы!!! Посмотри на себя, как ты стоишь! Как выражаешься!
На это аргументов у меня уже не находится. С высот, собственно, чего именно он меня воспитывает? С высот величия заслуженного рыцаря Амбера? Или ударника сельскохозяйственного труда?
Тем временем МАксим продолжал истошно вскрикивать, все больше заводясь и багровея от благородного негодования.
– Ох, как ты достал… – наконец, не выдержал я. – Тебе не стыдно постоянно клянчить? Постоянно выцыганивать подсказки?
От резкой смены тона лицо колхозника расплылось в придурковатой улыбке.
– Мало того, что я делаю за тебя твою работу, ты еще мне морали читаешь?! – лишь сорвавшись на крик, я осознал, насколько он доконал меня за последние недели. – Хватит меня лечить! Тебе что-то нужно – валяй к Шмуэлю. И когда он выделит мне время, я готов хоть с ложечки тебя кормить. И вообще, реши, наконец: либо ты рыцарь Ланселот, либо – колхозник, а то я уже не понимаю, как с тобой разговаривать!
Тут мне стало совсем противно. Я остановился. Хотел было еще пройтись на тему совковых моральных ценностей, в которых он себя законсервировал, но, кажется, было уже достаточно. Я плечом оттеснил МАксима и вышел.
Не знаю, что именно из сказанного пробилось сквозь каменистую почву его сознания, но на следующий день МАксим объявил мне бойкот и стал готовиться к масштабным военным действиям. Фортификационные работы начались с раннего утра. МАксим произвел рекогносцировку местности, безошибочно определил наиболее уязвимый сектор обороны и перегородил вход в свою подсобку большим столом. И впрямь, не стану же я ломиться туда сквозь стены. Обезопасившись от лобового штурма, он усилил тумбой первую линию укреплений и передислоцировал офисный стул, так, чтобы с него лучше просматривался коридор. Затем развернул массивный шкаф и прибил подальше от чужих глаз доску для заметок.
Забаррикадировавшись, МАксим стал любовно перевешивать табличку с гравировкой NASA Netivot. К моему приходу колхозник сидел на корточках, спрятавшись за своим столом. Так, судя по фильмам, можно сидеть на зоне, можно – в окопе, или в лесу у костра с видавшей виды эмалированной кружкой… ну, или, что само собой напрашивалось, в кустах по нужде. И уж никак не на факультете с чашкой, на которой красуется эмблема Техниона. Тем более, что могут подумать Дамы?!
– МАксим, че ты тут раскорячился? – заржал я. – Как же Дамы?
Колхозник состроил геморроидальную гримасу и пробубнил нечто неразборчивое. Одернув себя (и так вчера наговорил лишнего), я поспешил в свою комнату и взялся за этот фрагмент. Сколько можно держать на пороге персонажа, который так и бьется головой в двери? Правда, с названием надо что-то делать. “НАСА Нетивот” – вполне подходит, но к чему подливать масло в огонь? Воинственно настроенный колхозник может догадаться, заметив на экране родное словосочетание.
Повертев в уме варианты, попробовал обрезать каждое из слов. Глянул, несколько раз перечитал. НАС Нет. Нас нет.
Обрезание
Как ни крути, обойти вопрос обрезания в истории о жизни в Израиле довольно сложно.
Обрезание в иудаизме называется “брит мила” и символизирует союз человека с Богом. Правда, я так и не понял, что именно является залогом союза – сама крайняя плоть или ее усекновение. “Что их Бог намерен делать с этим кусочком меня?” – вероятно, думал я, когда близился мой черед вступать в этот чудный и чудной союз. “Ишь на что позарился, зачем он ему?”
Как не странно,.. (или, наоборот, странно – затрудняюсь определиться) …в поисках ответа на подобные вопросы написаны тонны макулатуры. К примеру, я только что вычитал: дескать, Творец хотел, чтобы этот “последний штрих” – доведение тела до совершенства – осуществлялся самим человеком. И это, братья по несчастью, учит нас тому, что духовное развитие может и должно достигаться только личным усилием.
С “последним штрихом” было решено не затягивать. Вскоре после репатриации родители туманно объяснили, что, когда меня призовут в израильскую армию, “штрих” может оказаться чрезвычайно критичным. “Ну, и израильские женщины…” – еще более смутно намекали они. Связи с женщинами вообще, а тем паче – с израильскими, я тогда воображал довольно абстрактно. А представить, что же такое собирается делать со мной израильская армия, и вовсе не мог. Неужто заставят письками меряться? Но перечить такой коалиции, как родители, армия, плюс все израильские женщины, в двенадцать лет было сложно.
Придание моему телу окончательного совершенства состоялось не в больнице, а в каком-то подозрительном религиозном заведении. Совершал это священнодейство не хирург, а моэль. Так называется человек, уполномоченный Раввинатом[20 - Раввинат – высший орган, ответственный за назначение раввинов. Сосредоточивает все функции, связанные с духовной жизнью общины.] и, предположительно, имеющий специальную медицинскую подготовку. Замечательная, должно быть, профессия – ежедневно с Божьей помощью оттяпывать у десятка-другого еврейских мальчиков.
Совершенствоваться нас потащили втроем – меня, моего брата и нашего двоюродного брата. Их семья приехала вместе с нами, и жили мы пока в одной тесной квартире. Не помню, кто шел первым, но мне выпало быть последним в очереди на экзекуцию. К ее началу я уже успел насмотреться на них обоих и наслушаться сперва впечатлений, а потом и стонов, когда стал отходить местный наркоз.
Помимо моэля, в комнате обнаружились еще два каких-то хмыря. Это показалось мне перебором. И без того страшно, а тут еще три дядьки на одного… или как бы это… на один мой и так съежившийся от ужаса интимный орган.
Положили на кушетку, вкололи обезболивающее и предупредительно отгородили верхнюю часть меня (с глазами и ушами) от предстоящего кошмара декоративной занавеской. Крайне гуманно и деликатно, вот только левая стена почему-то была полностью зеркальной. В зеркале я, конечно, не видел самого органа и что они там с ним вытворяют, зато кровь, которой эта троица измазалась почти по локти, разглядел сразу и крайне отчетливо.
В глазах плывет. Крови неправдоподобно много. Оторваться от зеркала никак невозможно. И вдруг звонит телефон. Моэль сдирает одну перчатку, хватает трубку и принимается метаться туда-сюда, поминутно взмахивая окровавленной рукой и гортанно каркая на непонятном мне иврите. Двое помощников мгновенно теряют ко мне интерес, ретируются к окну и начинают о чем-то спорить, выразительно жестикулируя.
Анестезия понемногу отходит, зеркало тоже тут как тут – никуда не делось. А жизнь идет своим чередом. Моэль энергично втирает что-то телефонной трубке, те двое точат лясы у окна, и в отражении по белым простыням расплываются багровые пятна. Проснувшаяся боль нарастает и становится все острее.
Спустя мучительно долгий промежуток времени, телефонные терки были целиком и полностью перетерты, лясы всесторонне отточены, и только тогда меня наконец-таки дорезали. И началась самая восхитительная часть кордебалета. Как нас в таком состоянии доставили домой, уже не помню. Зато ясно вижу, как мы все трое дней десять шатались по квартире в юбках.
Ни трусы, ни штаны мы надеть не могли. Выйти куда-либо – и подавно, тем более в юбках. Ковыляли как пингвины, переваливаясь на широко расставленных ногах. Было довольно больно, но дико смешно. А смеяться, оказалось, гораздо больнее, чем ходить. И, если ходить можно было по минимуму, то не смеяться не удавалось никак. Словом, насыщенное времяпрепровождение.
Две недели спустя я смог кое-как напялить брюки и вернулся в школу изучения иврита. Прихрамывая, плетусь по коридору, тихо постанываю, а пацаны в смежном переходе гоняют в футбол. Заглядываться на них мне недосуг, каждый шаг – пируэт эквилибристики – требует осторожности и концентрации. И тут кто-то особо талантливый и меткий со всей дури засандаливает мне мячом между ног.
Мда… Здесь как бы описывать нечего. Часа полтора я, скорчившись, валялся на полу и вряд ли когда-либо забуду это переживание.
Так я и вступил в союз с Богом, в которого не верил и не верю. Зато мое тело обрело окончательное совершенство, в чем, как и предрекали мои прозорливые родители, имели удовольствие убедиться и израильская армия, и немало прекрасных женщин.
Финкельштойценберг
Раз уж мы затронули увлекательную тему гениталий, о которых не принято говорить в открытую, но которые так или иначе подразумеваются под изрядной долей человеческих интеракций, расскажу еще одну историю.
Мой прежний научный руководитель – в магистратуре, как и профессор Басад, гонял подопечных и в хвост и в гриву и тоже был горазд на придурь. Но в своем особенном роде. Звали его Пинхас Цви Ван Виссер де Финкельштойценберг. Цви и Пинхас – это два имени, а все остальное, видите ли, фамилия.
У еврейских имен, как правило, есть значения. В значение основного имени – Пинхас – мы вникать не станем, а то получится перебор, тем более что никто его так на самом деле не называл. Звали либо официально – профессор Ван Виссер де Финкельштойценберг, или нечто в этом роде – как у кого получалось, либо по-свойски – Пини.
Дословно “пини” переводится как “моя писька”… даже в какой-то уменьшительно-ласкательной форме: моя пиписька. О чем я, собственно, никогда не задумывался, пока мой друг Дорон не выказал недоумение этой наитупейшей форме сокращения имени Пинхас.
Тогда я вспомнил, как мой научный руководитель рассказывал, что в Штатах, где он учился в аспирантуре, его трудное для американского уха имя “Пинхас” постоянно путали с названием собачьей породы “пинчер”. И он решил сократиться до Пини. То есть называться собачонкой за рубежом ему казалось несолидным, а пиписькой на родине – вполне приемлемым.
Эту историю я услышал при еще более забавных обстоятельствах. Пини имел обыкновение в часы досуга вызывать меня к себе в качестве придворного шута. Происходило это так: он звонил после обеда и спрашивал, не занят ли я. Я шел, так сказать, на десерт. В ответ “десерт” мычал нечто маловразумительное о том, что он, конечно, занят кипучей исследовательской деятельностью, но для нашего светила науки время завсегда найдется.
– Прекрасно, – резюмировал Пини, – дуй ко мне в кабинет.
В кабинете, с видом римского патриция, Светило принималось блистать незаурядной эрудицией, затевая пространные рассуждения на совершенно непредсказуемые темы: восточноевропейское кино, русская поэзия XIX века, культурное влияние римской империи на какие-то племена, экспедиция обедневшего идальго и разбойника с большой дороги Кортеса к ацтекам… все не упомнишь. Можно сказать, мой профессор развил во мне талант поддерживать разговоры на любые темы, не важно, знаком ли я с их предметом или нет. Впрочем, собеседник ему не требовался, требовался – благодарный слушатель.
Еще Светило обожало делать телефонные звонки в моем присутствии:
– Говорит профессор Пинхас Ван Виссер де Финкельштойценберг с факультета программной инженерии и компьютерной техники Техниона – технологического института Израиля, – выдавал он какой-нибудь несчастной секретарше, кидая на меня победоносный взгляд. После многозначительной паузы объявлялось, что он к тому же лауреат чего-то такого, что я уже не помню, и почетный член еще чего-то, чего именно – я и тогда не разобрал.
Все телефонные разговоры (так и подмывает добавить: сей августейшей особы) неизменно начинались с оглашения полного титула и перечня регалий, будто одной его чванливой фамилии было мало. Я почтительно склонял голову, не находя слов от восхищения. Хотя, вероятно, следовало восторженно визжать. Нахваставшись регалиями, профессор Ван Виссер де Финкельштойценберг с головокружительной высоты своего превосходства втолковывал и без того запуганной женщине на другом конце провода who is who, and who is not[21 - “Who is who, and who is not” (англ.) – парафраз на выражение “кто есть кто” – кто есть кто, а кто не (кто).].
Так вот, вернемся к обстоятельствам, при которых я узнал, как мой научный руководитель стал пиписькой. Профессор Ван Виссер и так далее сходил на сеанс… (держитесь крепче!) …сеанс гадания по Каббале. Тут я впал в ступор. Сходил, значит, он к гадалке, и та поведала, что его проблемы гнездятся в имени. Потому, мол, что он решил называться не тем именем. Тут, несмотря на ступор, необходимо пояснение о двух именах у ашкеназских евреев: в США, в Канаде, в Австралии и в еще некоторых западных странах при рождении даются два имени – основное, которым, как правило, человек представляется окружающим, и второе, являющееся данью традиции, и которое никто не употребляет.