«Я филолог, я быстро читаю», – ласково выговорила Вера.
«За границей бывали?» – снисходительно спросил серый юноша, старательно обозначив свое превосходство.
«Да. Там написано, – где уж, вам, нефилологам, внимательно читать, прозвучало в ее ответе, – Болгария и Венгрия, лагерь русского языка, младший преподаватель».
Бывали, видали, и таких, как ты, милый мальчик, слышали. Нам вон даже русский язык, великий и могучий, преподавать дозволялось.
«Значит, в капстрану в первый раз!» – широко улыбнулся переигравший ее серый юноша и с улучшившимся настроением продолжил проповедь.
Ни в коем случае не забывать о высоком звании советского человека. Не вступать в несанкционированные контакты. Ни при каких обстоятельствах не давать иностранным гражданам свой домашний адрес и телефон. Не соглашаться на фотографирование. Не позволять себе критических высказываний по поводу социалистического образа жизни в разговорах с иностранцами.
Откуда взяться разговорам, если в контакты вступать запрещено?
«Вы имеете в виду санкционированные контакты? При которых не позволять себе и не давать телефон?» – решила порезвиться Вера.
Любые контакты. Иногда избежать контактов не удается, и тогда…
«Мы будем молчать», – важно кивнула Вера, поймав осуждающий взгляд мужа.
«Это необязательно», – с легким раздражением отозвался инструктор, сбившийся с мысли. Привык, видно, к подобострастному молчанию.
Поговорив еще минут пять, он вдруг оживился, и в его интонациях появилось нечто человеческое.
«Есть еще кое-что. Поскольку вы едете в Турцию, вы должны представлять себе специфику идеологических условий данной страны. В частности, то, что там запрещена, – он заговорщицки понизил голос, – коммунистическая партия и любая коммунистическая пропаганда».
«О, – приподняла брови Вера, постаравшаяся, чтобы ее междометие прозвучало этаким аглицким „оу“, – как можно?..»
«Таковы их представления о демократии, – важно и печально подстроился под Верины интонации серый юноша. – За то, что можно интерпретировать как коммунистическую пропаганду, предусмотрена высылка из страны. Вас оттуда выдворят в двадцать четыре часа. Уже имеются прецеденты… ваш выпускник, кстати, – обратился он к Вериному мужу, чей тоже серый (свадебный и парадный!) костюм, по-видимому, внушил ему доверие. – Решил посеять… разумное, доброе и вечное. За что и поплатился. Подарил, понимаете ли, значок с изображением Карла Маркса какому-то дикому горцу. Нам потом, правда, объяснял, что это был Пушкин! – мужчины вполне солидарно засмеялись. – Дело было в Искендеруне, на самом юге, им там что Пушкин, что Карл Маркс, что Иисус Христос – все на одно лицо. Их ведь тоже могут посадить за распространение… так что вы уж поаккуратнее».
– Непременно! – с энтузиазмом воскликнула Вера. – Обязательно! Только вот… можно спросить?
Муж занервничал. Он знал любимые Верины подначки, но надеялся, что в честь такого важного дела она воздержится.
– Разумеется, – подбодрил ее инструктор и посмотрел на нее с подобием мужского интереса. Почему-то в это первое время после ее замужества очень многие мужчины смотрели на нее именно так. Что-то раньше подобного не замечалось.
– Видите ли… тут имеется логическое противоречие, – насмешка скрылась в самой глубине наивно распахнутых глаз, – мы не должны позволять себе критических высказываний в адрес социализма, так? Но ведь некритические высказывания могут быть интерпретированы как коммунистическая пропаганда, правильно? Как же быть? – двадцать два года, ах, какая она была самоуверенная и взрослая!
– Вера… Павловна, вы владеете турецким?
– Увы. Только английский, французский, испанский, венгерский, латынь, старославянский…
– Они вам не понадобятся. Особенно латынь и старославянский. Если вы будете вести себя достойно, избегать лишних контактов и всерьез поразмыслите над тем, что я вам говорил о сложности идеологической обстановки…
Избежать контактов не удалось. Вела ли она себя достойно? И когда перед ней всерьез стал вопрос выбора, разве она размышляла над сложностями идеологической обстановки? Господи, как будто мало других сложностей! Особенно когда тебе всего (целых!) двадцать два!
Из Анкары, куда они все-таки попали, несмотря на Верины фокусы, их долго везли на автобусе вместе с инженерами, приехавшими строить здесь какую-то теплоэлектростанцию, на месте они оказались поздней ночью и не увидели ничего, кроме отведенной им квартиры, куда их отвел сонный, специально дожидавшийся их приезда переводчик с английского языка.
– Мы над вами шефствуем, как Тимур и его команда! – торжественно провозгласил он, и Вера с радостью услышала в его интонациях дорогое ее сердцу ерничество. – Завтра все вам покажем, даже уже сегодня. Канистра с питьевой водой на кухне, из-под крана пить не рекомендуется.
– Правда? – испугалась не сталкивавшаяся с житейскими трудностями Вера. – А если выпить?..
– Сразу вы не умрете, – зевнул пожилой вальяжный переводчик и, подумав, добавил: – Но потом обязательно. Спокойной ночи, Верочка, – добавил он, с удовольствием отметив, что его фраза нашла ценителя.
Это его «Верочка» больно отозвалось в сердце, всколыхнув все, что не давало ей покоя долгие три года и несколько стремительно промелькнувших последних месяцев.
Что же она сделала со своей жизнью, господи боже мой?!
И следующие нескончаемые полгода она только и делала, что старалась заглушить этот вопрос, и они тянулись и тянулись, давая почувствовать и почти пощупать каждую минуту и каждое мгновение, она так рассчитывала на все то, что она с восторгом увидела в первое утро: на все эти горы, минареты, кипарисы, яркое небо, яркое солнце… но нет!
Последний университетский год наплывал – ночным кошмаром, обжигающей ледяной волной, не дающей дышать, мучительным запахом цветущих яблонь; не было ничего, кроме этой яблоневой аллеи, которая вела от метро к первому гуманитарному корпусу и которая, как почему-то казалось, цвела и цвела весь этот последний год, словно не было ни осени, ни зимы, ни ранней весны…
Их и правда не было. Яблони зацветали в самом конце мая, даже в начале июня и отцветали с окончанием сессии, – очень короткое, в сущности, время. Но стоило зажмуриться – и вот она, аллея, в вечном цвету.
Они цвели и во время похорон.
Верочка нарочно старалась вспоминать другое время года. Цеплялась за детали: сентябрь, первые дни учебы, новое расписание, новые спецкурсы; декабрь, зачетная сессия, канун нового года, разговоры о дипломе, распределении, госэкзаменах; промозглый февраль, сразу после каникул, март, когда уже не было занятий, можно было просто писать диплом, но она, конечно же, ходила два раза в неделю – как на дежурство, как на свидания… так ведь были же они: сентябрь, декабрь, февраль, март, черт их возьми! Обязаны были быть, как в любом другом году! Но стоило зажмуриться… и аллея…
Значит, не надо зажмуриваться. Верочка не зажмуривалась и смотрела вокруг широко открытыми внимательными глазами – на себя, нынешнюю, в зеркале, на своего мужа, обедающего или читающего газету с толстым словарем, на новых людей, с которыми приходилось общаться, на дальние голубые горы, на зацветающее что-то – ярко-розовый миндаль, бело-розовые персики, желтые мимозы с огромными, пушистыми, не московскими жалкими восьмомартовскими шариками цветов, лиловые и пурпурные бугенвиллии, голубую и сиреневатую лаванду на склонах гор, белые и снова розовые олеандры. Все цвело, все было в весеннем, буйном цвету. Все цвело всеми цветами радуги.
Все, кроме яблонь. Они не желали здесь расти – корявые, разлапистые, бледно и невыразительно цветущие яблони. Они остались там – в воспоминаниях, откуда никак не вырвешься… «или воспоминание самая сильная способность»… нет, только не это!
Главное, не закрывать глаз, смотреть и смотреть вокруг, проще смотреть на вещи, называть их своими именами, готовить обеды, вникать в служебные дела мужа и пустые женские разговоры, заниматься чем-нибудь, чем-нибудь… чем, господи?!
Ну чем можно заниматься, если мысленно каждый день идешь и идешь к первому гуманитарному корпусу и каждую минуту приказываешь себе повернуть обратно?! Брось это, Верочка, он женат, он немолод, ты для него никто, просто перспективная ученица, будущая аспирантка, хватит уже с тебя этих семинаров! Нет, нет, не никто, я же знаю, я чувствую!
Воспоминания распадались на куски и кусочки, рассыпались, как стеклышки из открытого калейдоскопа. У Верочки был такой в детстве, она любила разобрать его и долго разглядывать каждое стеклышко, чтобы потом, когда они сплетались в геометрическом узоре, прикидываясь витражом в однажды виденной ею англиканской церкви, увидеть в зеркальном обмане правду: вот он, осколочек зеленого стекла, наверное от бутылки; вот и другой, неизвестно откуда взявшийся, темно-рубиновый, почти треугольный; вот янтарно светящийся обломок прозрачной желтой пуговицы; вот два синеньких стеклышка, она сама нашла их, ковыряя палочкой пыльную землю во дворе.
Воспоминания распадались на такие же осколки, Верочка очень хотела увидеть их простыми стеклышками с неровными краями, не имеющими никакой цены, жалкими останками бутылок, пуговиц, пузыречков от лекарств, но они упорно складывались во фрагменты некогда виденного ею разноцветно-прекрасного витража в англиканской церкви; их волна накрывала ее с головой, мешая готовить обеды, мешая не плакать, мешая дышать. Она сделала все, что могла, чтобы избавиться от наваждения: она перестала ходить в первый гуманитарный корпус, она вышла замуж, она не пошла на похороны, она уехала в другую страну.
Она все сделала правильно и разумно, она шагнула в новую жизнь с широко открытыми глазами. Перед которыми, если их закрыть, тут же встают цветущие яблони.
Что она получила в результате своих разумных поступков?
Неразумные затягивающие воспоминания – и все. Здесь и сейчас происходило что-то: муж работал, брал переводы домой, она изо всех сил старалась ему помочь, лазила по словарям, женщины сплетничали, начальство делало и говорило что-то, но Верочки здесь не было. Она вся была – там и тогда, а не здесь и сейчас.
«Или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?» – магия пушкинской фразы не существовала для нее сама по себе, она тоже была воспоминанием: это был его голос, его интонация, его умелые, по-актерски отделанные паузы. И им очаровано все, что подвластно ему, – Верочка была очарована и подвластна. Им и ему, а здесь и сейчас – воспоминаниям о нем.
И вот опять. То же чувство, называемое дежа-вю.
Она снова в воспоминаниях, снова не может спокойно насладиться тем, что есть здесь и сейчас, снова думает о мужчине, которого могла бы любить, которого даже любила уже, но которого заставила себя забыть.
О первом она теперь вспоминала без боли. Нет, правда, ну что это за любовь, если он на двадцать лет старше, женат и тяжело болен, о чем Верочка, правда, долго и не подозревала. Что могло из нее получиться, из этой платонически-романтической ерунды, которую она вбила себе в голову? Гимназистка, влюбившаяся в учителя словесности, не более того. Разве можно сравнить?
Второе давалось с трудом. Он был неотделим от всего этого – моря, солнца, гор, буйства красок, этого особого запаха цветов и бриза, он появился в ее жизни вместе с этой страной, он вылечил ее, он вытеснил все осколки воспоминаний, – неужели же только затем, чтобы самому превратиться теперь в воспоминание?
Но теперь она не даст воспоминаниям взять верх над ней. Она совсем другая, она наконец-то решила не жить вчерашним днем, съездить в эту Турцию, где уже перебывали все друзья и знакомые, а то, что было, – с этим она как-нибудь справится. Не двадцать два года все-таки!
Она приехала сюда, чтобы разобраться в себе. Чтобы убедить себя, что нельзя жить одними сожалениями, чтобы почувствовать, что она может спокойно войти в это дивное турецкое море – во второй раз. Но уже вчера, в самолете, увидев внизу черепичные крыши, она поняла, что лгала себе.