Дневник Эмили, 12 октября 1913 года
Я была рада, очень рада покинуть клинику на Фицуильям-сквер, потому что атмосфера в Дублине стала гнетущей и зловещей. Куда ни посмотришь, группы людей выбирают имена и оружие, а также знамена, под которыми можно маршировать: Ирландские добровольцы, Ирландская гражданская армия, Фианна, Куманн на-Ман, Шинн Фейн, и куда же без уволенных рабочих?[23 - Речь идет о периоде общественных волнений, известном под названием «Дублинский локаут» (26 августа 1913 г. – 18 января 1914 г.).]. Улицы взбешены, даже погода не в духе. Как далека эта недужная осень от нетерпеливых ласточек Крагдарры и от леса, наполненного голосами грачей. Меня все сильнее тянуло обратно. По утрам садовники подметали дорожки в сквере и поджигали кучки листьев, и аромата хватало, чтобы мгновенно перенестись мыслями домой! Прогулочные трости из терна?[24 - Трость из терна или шилейла, изначально предназначенная для самозащиты, – элемент ирландской культуры, вошедший в число самых известных визуальных символов Ирландии.] ждут своего часа в подставке у входа; из кухни доносится запах уксуса и специй для маринада, а еще – аромат пирогов в духовке и печеных яблок с гвоздикой; особый золотистый свет струится в тех частях дома, куда он почему-то не проникает в другое время года; в изножье кровати источает тепло глиняная грелка, и черепица погромыхивает от равноденственной бури.
Беда романтического воображения в том, что оно чревато постоянными разочарованиями: реальность никогда не соответствует представлениям о ней. В реальности всегда есть темные местечки, куда свет не добирается, есть отслоившиеся возле плинтуса обои, трещина на плитке с изображением тюльпана и пустующая тумба в холле, на которой должен стоять херувим.
Я написала, что с радостью покинула Дублин; я не утверждала, что была рада вернуться домой.
Они даже не встретили меня. Отправили за своей единственной дочерью служанку, миссис О’Кэролан, в двуколке, которой управлял Пэдди-Джо. О да, было приятно снова увидеть миссис О’К и Пэдди-Джо и ощутить их неподдельную радость от встречи со мной – миссис О’К с трудом произнесла пару слов, зато носовых платков потратила на целую неделю вперед.
С первого взгляда на знакомый фасад с колоннами я почувствовала неладное. Крагдарра изменилась. Это было нечто большее, чем неизбежное крушение романтического идеализма; я ощутила перемены в самом духе особняка. Осенний свет больше не проникал в труднодоступные места; тени победили. О, мама и папа встретили меня на крыльце вполне ласково. Мама плакала, а папа хмыкал и фыркал в бороду, хотя всем было ясно, что он и сам вот-вот расплачется, при этом, однако, они вели себя натянуто, сдержанно, в особенности по отношению ко мне, словно я была гостьей в доме, полном секретов. Лучше всего могу описать это как притаившуюся в глазах тьму – некую озабоченность тайной, чье сокрытие поглощало всю их жизненную силу.
А в самой Крагдарре трости из терна стояли в подставке у входа, яблочно-корично-ежевичный аромат пирогов миссис О’Кэролан просачивался из кухни во все уголки и закутки, октябрьское солнце, проникая сквозь световой фонарь, рисовало лучами на лестнице розу, но во всем этом ощущалось нечто нездоровое. Дом утомился и начал гнить, как будто осень поселилась в нем и наполнила комнаты безмятежным умиранием.
За ужином миссис О’К превзошла саму себя; все блюда – мои любимые, и я думаю, что ей доставляло больше удовольствия их подавать, чем мне – поглощать, но, несмотря на все ее усилия, вместо радостного события получилось нечто напряженное, натянутое, утомительное. Всякий раз, когда мама и папа спрашивали меня о клинике, докторе Орре и происходящем в Дублине, было очевидно, что ответы их не интересуют – родители просто старались вести себя вежливо. Когда я спрашивала о том, как дела дома, они отделывались короткими фразами, продуманными и взвешенными до последнего слова. Стоило мне заметить, что разговор кажется немного отстраненным, как мама парировала: мол, со мной случилось столько всего, столько обидных и ужасных вещей за короткий промежуток времени, что я как будто превратилась в новую Эмили; все известное о прежней Эмили не годится относительно женщины в моем, кхе-кхе, положении.
Я ответила, что новая Эмили – это прежняя Эмили; если сравнить меня с тем, что произрастает в саду, я скорее зеленая ветка на старом дереве, чем какой-то совершенно незнакомый куст. Тогда папа откашлялся, как обычно, когда собирается сказать что-то, чего не хочет говорить, и заявил, что им нужно ко многому привыкнуть заново. Мои собственные мать и отец, сидя за нашим общим столом, обращались со мной как с чужачкой.
Я спросила, к чему привыкнуть, и вдруг поняла. Они стыдились. Стыдились меня! Я стала для них абсолютным позором. К этому времени новость распространилась по всему графству – видели ее, эту Эмили Десмонд? Беременна и даже не имеет представления об отце ребенка, не говоря уже о браке. Бесстыдство, какое бесстыдство. Кем надо быть, чтобы позволить такому случиться со своей дочерью? Ну что они за родители?
Не важно, что дитя мне навязали; не важно, что меня взяли против моей воли, изнасиловали. Почему они боялись произнести это слово? У них сложилась довольно простая картина: вот доктор Эдвард Гаррет Десмонд, некогда уважаемый астроном, с одной стороны, вот миссис Кэролайн Десмонд, известная поэтесса и специалист по кельтам – с другой, и между этой парой колышется здоровенное пузо.
Я уставилась на родителей и поняла, что выражение озабоченности на их лицах притворное. Внезапно я сильно их возненавидела, пожелала сдохнуть и провалиться в ад, не сходя с места. Что-то прокричала – не помню слов, – разбросала тарелки, ножи, вилки, соусницы и плоды трудов миссис О’Кэролан и бросилась к себе.
До сих пор вижу их бледные лица и вытаращенные глаза. В своей комнате я ходила из угла в угол, как зверь в клетке. Я хотела злиться, мне нравилось злиться, я продолжала злиться, потому что желала продемонстрировать им, сколько во мне скопилось злобы. Я нашла, куда ее направить: на дурацкие неодушевленные вещи, у которых вдруг прорезалась упрямая воля и разум, – моя левая туфля заупрямилась, когда я попыталась ее скинуть, поэтому я тянула, тянула и тянула, пока шнурки не порвались, затем швырнула ее в стену и сбила на пол светильник. Подняла его и снова бросила. Если этой штуке суждено упасть, то момент и место выберу я сама – и от удара об пол светильник раскололся надвое.
Мне не спалось. Голова разрывалась от боли в верхней части шеи, которая возникает, когда ты чересчур зол и не способен выразить свою злость. Проходили часы. Понимая, что, по всей вероятности, не засну до рассвета, я решила что-нибудь почитать. Не знаю, что заставило меня выбрать «Сельский справочник диких цветов Британии и Ирландии». Теплые деньки и полевые цветы давно канули в Лету, а ботаника никогда не была моей сильной стороной, и все же я чувствовала, что обязана взять эту книгу. Прислонившись к подушке, я открыла томик в том месте, которое выбрал он сам, и что-то выскользнуло на покрывало – что-то тонкое, озаренное луной и невесомое, как вздох.
Пара крыльев фейри.
Я аккуратно взяла их двумя пальцами, положила на ладонь и долго разглядывала. Потом сжала кулак и превратила находку в пыль.
Утром я поняла, что не хочу видеть родителей. Принесут или потребуют извинений, это лишь вновь меня разозлит. Под предлогом утренней тошноты я позвонила и попросила миссис О’Кэролан принести завтрак в комнату, что экономка и сделала. По крайней мере один друг у меня в Крагдарре остался.
Я пошла в ванную, чтобы умыться, и внезапно испытала откровение: увидела в совершенно новом свете вещь, презренную в своей обыденности. В конце лестничной площадки, у гладильного пресса, имелась дверка, ведущая на старую лестницу, к комнатам прислуги на чердаке. На моей памяти дверца всегда была заперта; мама говорила, что половицы прохудились. Миссис О’Кэролан обитает в спальне-гостиной рядом с чуланом для картошки – и утверждает, что жар от кухонной плиты помогает от ревматизма. Комнаты под крышей пустовали с самого моего рождения. Этим утром дверь оказалась слегка приоткрытой, на волосок. Разве я могла не устроить экспедицию?
Какое сокровище было похоронено и забыто в комнатах для слуг! Первая была заполнена старыми потрескавшимися альбомами и рассыпающимися коробками с фотографиями: мягкие, размытые дагеротипы с изображением усатых джентльменов в кепках и шароварах, гордо стоящих рядом со своими новыми велосипедами; дам, которые в несомненно душный летний день каким-то образом выглядели аккуратными и элегантными в гофрированном шелке и тафте; опирающихся на посохи охотников в твидовых пиджаках и сапогах до колен, с размытыми пятнами у ног – гончие двигались слишком быстро, чтобы камера могла их запечатлеть; маленьких мальчиков в матросских костюмах, готовых разрыдаться; парней, небрежно засунувших руки в карманы, подпирающих загородки на скачках в Слайго. Семьи лудильщиков застенчиво позировали в дверях своих домов, угрюмые и, судя по виду, немытые; девочки в платьях для первого причастия скромно стояли перед Драмклиффским крестом. Экскурсии на лодках, теннисные партии, поездки на двухколесном экипаже по местным достопримечательностям, продуваемые всеми ветрами семейные пикники в дюнах Страндхилла, свадьбы, крещения, Пасха, Рождество – так много минувших дней, так много запечатленных, застывших мгновений. Я перебирала содержимое коробок: пыльные воспоминания оттенка сепии, похожие на засушенные в Библии цветы… а потом вдруг замерла. Фотограф запечатлел девочку лет тринадцати, стоящую у солнечных часов в утопленном саду. На их циферблате сидело… нечто. Я не могла толком разглядеть, оно явно шевельнулось в тот самый момент, когда фотограф сделал снимок, и отпечаток получился размытым, но очертания очень напоминали крошечного человечка, ростом не более фута. Подпись гласила: «Кэроли и Лесная нимфа. Сад времени, август 1881 года».
В следующей комнате блеклый свет, пробивающийся сквозь потолочное окно, отбрасывал странные, беспокойные тени на голые доски пола. Повсюду стояли сундуки, в некоторых местах штабелями до потолка. Оказалось, что они набиты старой одеждой.
Но какая там была одежда! В первом попавшемся сундуке обнаружились охотничьи шарфы из чистого шелка; белые лайковые перчатки, все еще в упаковке; пышные юбки с разрезом для езды в дамском седле; кнуты, хлысты, стеки и жокейские сапоги; красные охотничьи куртки и бриджи, обработанные кожевенным маслом и задубевшие от слипшегося талька. В следующем не было ничего, кроме шляп на все мыслимые случаи жизни, от самых скромных до самых нелепых: черные невесомые траурные вуали из брюссельского кружева; конструкции, сочетающие райских птиц с фруктами и перьями для посещения скачек на ипподроме Фейрихаус; нарядные соломенные шляпки с лентами, все еще чистыми и хрустящими от крахмала. Третий сундук хранил зонтики с бахромой, расписные китайские веера и оперные перчатки из разных пар, расшитые жемчугом; четвертый – вечерние и бальные платья, все такие свежие, как будто только вчера завершился сезон в Дублине и миссис О’Кэролан сложила их ожидать следующего. Но самое лучшее, самое прекрасное хранилось прямо под потолочным окном: свадебный наряд из шелкового кружева шантильи. Я никогда раньше не видела такого красивого платья и никогда больше не увижу. Когда стану невестой, когда выйду замуж, надену такое же – из тафты, кружева шантильи и кремовой органди. Я вытащила его из сундука и прижала к себе; в крышке не было зеркала, так что я могла лишь воображать, как выгляжу. Казалось, платье сшили для меня, все эти годы оно пряталось в старых комнатах для прислуги и ждало, пока я его разыщу. Но примерять платье я не стала. Почему-то мысль о том, что оно коснется моей обнаженной плоти, встревожила.
Наиболее сильное восхищение вызвала третья комната. Толкнув дверь, я узрела посреди пустоты чей-то силуэт. Вздрогнула и лишь потом поняла: это мое дурацкое отражение в зеркале в полный рост. Вот сижу сейчас, пытаюсь описать то, что почувствовала, когда вошла туда, и понимаю: надо представить, что я не осматривала комнату, а продолжала перебирать фотографии. Сепия – вот первое и главное впечатление; кремово-коричневый свет, порождение воспоминаний о минувшем. Тишина; пылинки повисли в лучах каштанового света; потолочные балки убраны гирляндами букетов, давным-давно оставленных сохнуть в недвижном воздухе и позабытых. В комнате витал причудливый аромат, вездесущий и не поддающийся определению; как будто пахло пеплом роз. Балки и подвешенные сухие букеты дробили охристый свет на плоскости и колонны. В дальнем углу виднелась шляпа пчеловода, снабженная сеткой, а рядом со шляпой – дымарь. Среди теней, сопротивлявшихся лучам цвета сепии, я заметила нечеткие контуры ступенчатых пирамид; оказалось, это сложенные рулоны обоев. В полумраке запах пересохшей на солнце бумаги, мягкой, старой, тронутой желтизной, показался мне волшебным.
Не помню, как долго стояла там, пока комната открывалась мне; по большей части я была потрясена. То, что за пятнадцать лет, на протяжении которых этот дом и прилегающие территории изучались до мельчайших мелочей, я не узнала тайны этих комнат, поражает меня сейчас, но тогда я как будто угодила под воздействие чар: прикосновением заставляла старые букеты покачиваться, пальцем обводила узоры на древних обоях и фризах.
Я бы там задержалась, но откуда-то снизу донесся голос миссис О’К, призывающий меня обедать. Как бежит время! С неохотой я закрывала дверь, в последний раз окидывая взглядом комнату и засушенные цветы. И кое-что увидела. Уверена, что видела. Никакой игры света; в зеркале отражалось свадебное платье из кружева шантильи – стояло, как невеста перед алтарем, надетое вместо тела на сложенные колонной мертвые букеты.
26 октября 1913 года
Крагдарра
Драмклифф
графство Слайго
Дорогой доктор Чемберс,
надеюсь, это письмо, полученное по прошествии столь долгого времени с той поры, как наши пути пересеклись в последний раз, не станет чересчур большим сюрпризом; даст Бог, оно застанет вас в добром здравии и благополучии. Возможно, вы помните нашу последнюю встречу – она случилась пять лет назад, в отеле «Глендалох Хаус», на торжественном ужине в честь нашего старого и любимого директора, доктора Эймса. Помню тот вечер так хорошо, словно все было вчера. Мы сидели друг напротив друга, и я наслаждался весьма энергичной беседой о гомруле и проблеме Ольстера – и вот эти темы, набившие оскомину, вновь у всех на устах. Я много раз собирался поздравить вас с назначением на пост директора Школы Балротери. Совершенно непростительная оплошность с моей стороны; позвольте выразить самое искреннее восхищение вашими прошлыми успехами и уверенность в успехах будущих.
По правде говоря, я обращаюсь к вам именно в официальном качестве, как к директору школы. Пожалуйста, простите за прямоту. Вы понимаете, меня вынуждают к такому чрезвычайные обстоятельства. Увы, вам наверняка известно, что за последние месяцы семье Десмонд довелось испытать немало злоключений. Несомненно, популярные газеты проникают даже в такой уединенный монастырь, как Балротери; и вот вследствие тех самых событий мне придется выставить Крагдарру вместе с угодьями на продажу, а самому довольствоваться жилищем поскромнее. В связи с чем я и хочу поинтересоваться, нет ли в школе вакантных преподавательских постов. Я осведомлен, что вы столкнулись с трудностями при подборе персонала, наделенного достойными знаниями в области естественных наук и математики – и обе сферы мне отлично знакомы ввиду прежней профессии. Буду весьма признателен, если вы учтете мою кандидатуру при появлении подобной вакансии в обозримом будущем. Вас не нужно уверять в моих академических заслугах, ибо знания мои безупречны, и я не сомневаюсь, что к любым слухам о моей персоне вы отнесетесь с тем презрением и пренебрежением, каких они заслуживают. Уверен, вас не нужно убеждать и в том, что мои услуги могут принести огромную пользу вашему учебному заведению. В заключение позвольте выразить горячую надежду на благосклонное отношение к моей просьбе и пожелать вам здоровья, благополучия и счастья.
Искренне ваш,
Эдвард Гаррет Десмонд,
доктор философии
Дневник Эмили, 5 ноября 1913 года
Мною овладели лень и апатия. Я давно тебя не открывала, дорогой дневник. С последней записи миновало почти десять дней. Могу придумать кучу оправданий: настроение; ощущения; общая вялость, от которой кости как будто наливаются свинцом; ну и существо в моем чреве. Иногда кажется, что я всего лишь замысловатая складка плоти, обернутая вокруг этой крошечной, нечеловеческой твари с целью ее защитить. Порой чувствую себя большим, жирным и ленивым пузырем теплого масла, надутым до предела, готовым лопнуть от малейшего прикосновения. Но, по правде, честность твоих страниц, открытость твоего сокровенного сердца пугают меня. Ты упрекаешь меня; ты требуешь исповеди.
Что ж, если надо, я исповедуюсь. И в каком грехе сегодня признается Эмили? Лень? Пройденный этап, синие чернила все записали – и бумага стерпела. Может, гнев? О да, дорогой дневник, пожалуй, речь и впрямь пойдет о нем.
Они выглядели очень виноватыми и вели себя с необычайной осторожностью и предусмотрительностью, боясь, что какое-нибудь небрежное слово заставит меня вновь опрокинуть стол вместе с завтраком и умчаться в свою комнату. Мне все объяснили так медленно и продуманно, в таких простых словах, будто имели дело с иностранкой или идиоткой.
До сих пор вижу улыбку на полных, влажных маминых губах, до сих пор слышу нотки самодовольной вежливости в ее голосе: «Эмили, нам придется уехать из Крагдарры. Понимаю, всем будет нелегко – мы очень любим этот дом, – но за деньги, которые твой отец выручит от продажи поместья, мы подыщем милое местечко где-нибудь вблизи от Дублина и там попытаемся вновь стать семьей, а также наймем обещанную гувернантку, чтобы ты могла продолжить учебу, и, быть может, хватит на няню для ребенка».
Я представила себе это «милое местечко», какую-нибудь «городскую джентльменскую резиденцию» в Боллсбридже или Пальмерстауне: терраса из красного кирпича со ступеньками, ведущими к входной двери, комнаты для слуг в подвале, дым из труб и пейзаж за окном: другие трубы, тоже извергающие дым, крыши и телефонные провода. Место, где дикий дух земли закован в цепи, приручен и задушен «респектабельностью», «порядочностью» и «прогрессом», причем случилось это так давно, что он сдох и сгнил, а этого даже не заметили. Ужасно! Чудовищно! Я вскочила, опрокинув стул, и закричала: «Нет! Нет! Нет! Нет! Вы не можете продать Крагдарру. Вы не можете продать мой дом. Вы не можете, вы не посмеете вынудить меня переехать в Дублин. Я убегу, вот увидите…» Я была уже на полпути к двери, когда они одновременно сказали: «Объявления уже размещены в газетах» и «Куда ты пойдешь в таком состоянии, девочка моя?»
Гнев, дорогой мой дневник, гнев и растущая, сокрушительная, серая туча уныния. Кажется, в глубине души я всегда принимала неизбежность продажи Крагдарры. Но разве можно радоваться неизбежности? Смерть – самое неизбежное из неизбежных явлений, но это же не значит, что ее надо ждать с нетерпением. Я отдыхала от гнева и растущего день ото дня, час за часом отчаяния лишь на чердаке – особенно в той комнате, которую назвала Комнатой Парящих Цветов. В ней царит необычайная атмосфера безмятежности и умиротворения, ощущение красоты и чуда, ждущих, когда кто-то их обнаружит. Эта аура меня привлекает, но вместе с тем я ее боюсь, ведь она представляет собой дух старой магии, магии камней, небес и моря. Странно… Одни и те же вещи меня отталкивают и притягивают, ну что я за извращенное существо.
Я открыла для себя прекрасное и совершенно не требующее усилий развлечение: с помощью швейных ножниц миссис О’Кэролан вырезаю из обоев в старых рулонах красивые и сложные узоры. Вырезав вьющийся виноград, стебли, плетистые розы, густую листву и фантастических, наполовину пламенных птиц, я перемещаю фигурки по полу, расставляя и переставляя, смешивая и комбинируя, превращая в забавных маленьких гибридных существ: цветочных химер; облачных драконов; уродливых и потешных маленьких василисков из спутанной листвы; гоблинов и фей, сотканных из завитушек и прочего орнамента. Сами узоры подсказали мне это времяпрепро-
вождение; они казались какими-то незавершенными – частями чего-то большего, изолированными и пойманными в ловушку, неподвижными, утратившими силу, втиснутыми в бумагу. Я всего лишь восстанавливаю связи между давно разделенными фрагментами.
Примечательный факт: сидя на подушке на полу, возясь с ножницами и горшочком клея, я теряю ощущение времени. В какой-то момент оказывается, что решетчатый прямоугольник бледного осеннего света незаметно переполз с левой стены чердака на правую и миссис О’Кэролан зовет меня ужинать. Возможно, на чердаке стрелки часов бегут проворнее. Возможно, накопившаяся там масса прошлого, словно привязанное к тросику грузило, быстрее вытягивает время из будущего, разматывая его, как катушку. Или, если мыслить более приземленно, дело всего лишь в том, что я становлюсь старше с каждым годом и пережитое превращается в груз, который постоянно тяжелеет, заставляя катушку грядущего разматываться с нарастающей скоростью. Наверное, это ужасно – дряхлеть и ощущать, как свитая из мгновений веревка становится короче, как само время тащит твое бренное тело к могиле, словно торопясь от тебя избавиться.
Я намеренно не спешу описать случившееся во время Мессы благодарения за урожай – не потому, что исповедь моя идет к зениту (или, скорее, к надиру?), но потому, что увиденное очень сильно встревожило меня и тревожит до сих пор.
Мне всегда нравились великие церковные праздники. В такие моменты, в такие дни я чувствую, что Церковь преуспевает в объединении духовной и мирской сфер. Мерцающий свет рождественских свечей; терпеливый звон железного колокола над зимними полями, призывающий всех отпраздновать смерть года и рождение Искупителя; мрачная и бледная скорбь Страстной недели – чистая, лишенная красок и орнаментов – всегда чудесным образом контрастировала с ликующим празднованием воскресения и возрождения в сам день Пасхи. Когда Церковь обращается к своим древним, стихийным корням, небо и земля как будто сближаются сильнее всего. Это особенно очевидно во время мессы в честь урожая с ее стогами из снопов ячменя, аккуратными пирамидами яблок и груш, корзинами с крыжовником и ежевикой, ящиками с мытой морковью и пастернаком, луком-пореем толщиной с запястье, золотистыми луковицами и головками цветной капусты, бушелями овса и ржи, мешками и грудами картофеля. Нет, там целые горы благородных корнеплодов, за которыми присматривают куколки из кукурузы и соломенные кресты святой Бригитты. Все празднуют доброту и святость земли, по которой мы ходим. Для меня это всегда было главное событие церковного календаря. В этом году, как и раньше в день Праздника урожая, я проснулась под пение жаворонка и приготовилась к мессе. Нарядилась в лучшее, всё – землистых оттенков; выбрала из гардероба вещи красновато-коричневого, желто-коричневого, горчичного и елово-зеленого цветов. Мало что сходилось на животе, но все равно к половине одиннадцатого я ждала папу в холле. Он вышел из гостиной, натягивая автомобильные перчатки, и очень удивился.
– Эмили, – сказал он, – что ты делаешь?
– Иду на мессу.
– Моя дорогая, – начал он, и эти два слова прозвучали так, что я сразу поняла: хорошего не жди. – Моя дорогая, в этом году тебе туда не надо. Мне жаль, но придется посидеть дома.
Я подавила приступ ярости.