Оценить:
 Рейтинг: 0

Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи

1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи
Йохен Хелльбек

Библиотека журнала «Неприкосновенный запас»
Представленный в книге взгляд на «советского человека» позволяет увидеть за этой, казалось бы, пустой идеологической формулой множество конкретных дискурсивных практик и биографических стратегий, с помощью которых советские люди пытались наделить свою жизнь смыслом, соответствующим историческим императивам сталинской эпохи. Непосредственным предметом исследования является жанр дневника, позволивший превратить идеологические критерии времени в фактор психологического строительства собственной личности. Герои книги – бежавшие в город крестьяне и представители городской интеллигенции, работавшие сельскими учителями, инженеры и писатели – использовали дневник как способ самонаблюдения и самовоспитания, превращая существующие культурные образцы в горизонт внутреннего становления, делая историю частью своего Я.

Jochen Hellbeck

Revolution on My Mind. Writing a Diary Under Stalin

Йохен Хелльбек

Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи

Катиньке

БЛАГОДАРНОСТИ

Эта книга не появилась бы без поддержки многих лиц и институций, которым я глубоко признателен. Бен Эклоф пробудил во мне страстную любовь к русской истории. Увлечение миром крестьянства, возникшее во время его семинаров, привело меня в Народный архив в Москве, с которого началось изложение в настоящей книге. Я благодарен сотрудникам Народного архива, Государственного архива литературы и искусства, Отдела рукописей Ленинской библиотеки, Государственного архива Российской Федерации, Российского государственного архива народного хозяйства, Фонда Солженицына, Бахрушинского музея и Государственного архива социально-политической истории за их знания и гостеприимство. Они оказывали мне помощь, когда я не мог разобраться в почерке авторов дневников или понять какие-либо их языковые обороты. Особенно я признателен Галине Поповой и Галине Акимовой из Народного архива, а также архивистам Государственного архива литературы и искусства за самоотверженную поддержку, которую они оказывали мне на протяжении многих лет. Спасибо авторам дневников сталинской эпохи Леониду Потемкину, Степану Подлубному, Татьяне Лещенко-Сухомлиной и Аркадию Манькову за их доверие и терпение в общении со мной. Наши беседы, посвященные их дневникам, были напряженными и незабываемыми. Марина Гаврилова (урожденная Подлубная) и Александра Афиногенова сообщили мне ценную информацию о своих отцах, ведших дневники, и радушно приняли у себя дома. Вероника Гаррос, Наталья Кореневская и Томас Лахузен любезно ознакомили меня с десятками дневников, обнаруженных ими в различных российских архивах. Я благодарен Олегу Горелову, Валентине Круглеевой, Лилии Рязановой, Семену Виленскому и Вячеславу Ульриху за то, что они указали мне, где можно ознакомиться с другими дневниками. Чрезвычайно важна во время пребывания в Москве была для меня помощь Альберта Ненарокова, Арсения Рогинского и Ларисы Захаровой. Благодаря Андрею Белизову каждый приезд в Москву стал казаться мне возвращением домой.

Леонид Хаимсон из Колумбийского университета научил меня непредубежденно относиться к действующим лицам истории. Он мгновенно определял историческое значение документов, которые я ему показывал, и с присущей ему остротой взгляда и отеческой заботой направлял мое исследование. Неизменные поддержка, критическое участие и поощрение Марка фон Хагена и Ричарда Уортмана были принципиально важны для написания и окончательного оформления книги. Стивен Коткин делился со мной своими принципиально важными догадками. Фрэнсис Бернстайн, Фредерик Корни, Эндрю Дэй, Анна Фишзон, Игал Халфин, Питер Холквист, Надежда Кизенко, Натэниел Найт, Яннис Коцонис, Лори Манчестер, Кеннет Пинноу, Чарлз Штайнведель и Амир Вайнер, создав вокруг себя атмосферу исключительного товарищества, оказали серьезное влияние на образ моих мыслей. Игал Халфин, Питер Холквист и Ян Плампер указали мне дорогу, полную поразительных открытий в окружающем мире и в самом себе. Многие мысли, высказанные в настоящей книге, подсказаны дискуссиями с ними в Гарримановском институте, в индийском ресторанчике за углом и в других местах. Я ценю их дружбу. Другие мои друзья и коллеги читали рукопись, по частям или целиком, и охотно делились критическими замечаниями по поводу прочитанного. Я благодарен Ирине Паперно, Биллу Розенбергу, Лоре Энгелстайн, Борису Гаспарову, Эрику Найману, Борису Вольфсону, Габору Риттершпорну, Сюзанне Шаттенберг и Штефану Плаггенборгу за подробные и полезные замечания. Дискуссии с Йоргом Баберовским, Ивом Коэном, Майклом Дэвид-Фоксом, Мальте Рольфом, Карлом Шлёгелем, Штефаном Трёбстом и Альбрехтом Визенером помогли мне найти место моего исследования в более широких контекстах. Книга была завершена в Ратгерском университете, сотрудники которого вдохновляли меня широтой и глубиной их исторического воображения. Я особенно благодарен Белинде Дэвис, Зиве Галили, Полу Ханебринку, Кэтрин Хоуи, Джексону Лирсу, Филлису Маку и Бонни Смиту. Кроме того, я благодарен участникам различных конференций в Соединенных Штатах, Европе и России, на которых мне довелось представлять результаты своих исследований. Мне повезло, что главным редактором книги в издательстве Гарвардского университета была Джойс Зельцер. Джойс поверила в мой замысел с того дня, когда она о нем впервые услышала, и ее постоянные советы значительно улучшили книгу. Редактируя рукопись после ее представления в издательство, Камилла Смит внесла важные сокращения, которые улучшили ее структуру. Особая благодарность – Альфонсо Рутильяно, который помог мне придумать название книги.

Проведение исследования и написание книги стали возможны благодаря Фонду исследований немецкого народа (Studienstiftung des Deutschen Volkes), Колумбийскому университету, Обществу сотрудников Мичиганского университета (Michigan Society of Fellows), Фонду Фрица Тиссена, Ратгерскому центру исторического анализа и Центру исследований новейшей истории в Потсдаме. Отдельные части данной книги публиковались в других местах и использованы здесь с разрешения издателей: части глав 3, 5 и 7 были опубликованы соответственно в: Working, Struggling, Becoming: Stalin-Era Autobiographical Texts // Russian Review. 2001. Vol. 60. № 3. Р. 340—359; Fashioning the Stalinist Soul: The Diary of Stepan Podlubnyi (1931—1939) // Jahrb?cher f?r Geschichte Osteuropas. 1996. № 3. S. 344—373; Writing the Self in the Time of Terror: Alexander Afinogenov’s Diary of 1937 // Engelstein L., Sandler S. (eds.) Self and Story in Russian History. Cornell University Press, 2000.

Я глубоко признателен своим родителям. Без их постоянной поддержки и поощрения я просто не состоялся бы, в том числе и как ученый. А Катинька наполняет мою жизнь радостью. С любовью посвящаю ей эту книгу.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Я впервые погрузился во внутренний мир сталинской России жарким августовским днем 1990 года. В тот момент перестройка достигла поворотного пункта, когда либеральные реформы Горбачева начали разрушать советский строй. Для историков перестройка означала архивную революцию: рассекречивание архивов Коммунистической партии будет продолжаться на протяжении большей части 1990-х годов, подталкивая к новым интерпретациям советского прошлого. Я провел несколько недель в московских библиотеках, собирая материал для исследовательского проекта о судьбе российских крестьян при Сталине. Мое пребывание в советской столице подходило к концу – через несколько дней мне предстояло возвратиться в Нью-Йорк. Побывав утром в бане, посетить которую для борьбы с жарой посоветовал мне один из русских друзей, я в неопределенно энергичном настроении шел по центральным московским улицам. Мое внимание привлекла вывеска на одном из зданий: «Народный архив». После недолгого колебания я вошел внутрь.

Сначала мне показалось, что я ошибся дверью, поскольку перед моим взором предстал небольшой магазинчик, заваленный дешевыми транзисторными приемниками и бобинами пленки с записями поп-музыки. Но когда я спросил об архиве, владелец магазинчика направил меня в подсобное помещение окнами во двор. Как и в большинстве архивов, здесь было холодно и темно, поскольку зарешеченные окошки давали лишь скудное освещение. На металлических полках рядами стояли большие серые ящики. Наскоро обустроенная читальня с поломанной мебелью свидетельствовала о том, что архив держится скорее на энтузиазме, чем на щедром финансировании. Оказалось, что директор отсутствует; а его молодые помощники возбужденно рассказали мне о своем увлечении сбором и сохранением свидетельств простых граждан, которые, как они считали, могли поколебать авторитарное советское государство и его господство над личной и коллективной памятью.

Достаточно скоро наша беседа коснулась правления Сталина. Когда я стал рассказывать о своем исследовании, один из архивистов снял с полки ящик, наполненный пожелтевшими, запыленными тетрадями. Я раскрыл тетрадь, лежавшую сверху, и прочел название: «Дневник по Работе Бригады им. 9-го Съезда В.Л.К.С.М. и Ежедневные записи Бригадира и ученика Ф.З.У. Ст.[епана] Фил.[ипповича] Подлубного». Я продолжил чтение и вскоре увлекся историей молодого человека, которого преследовала советская власть из-за того, что его отец был «классовым врагом». Сбежав из деревни и приехав в Москву, Подлубный сумел скрыть свое происхождение и стал образцовым рабочим и коммунистом. Дневник раскрывал двойную жизнь, полную противоречий и опасностей, но главным образом свидетельствовал о попытках Подлубного переделать себя: казалось, он стремился действительно стать тем человеком, за которого себя выдавал.

Через несколько часов, изумленный, я покинул архив и вернулся в музыкальный магазин, переполненный покупателями, жаждавшими товаров и переживаний, долгое время недоступных при советской власти. Казалось, всем им нет дела до исторических документов, хранящихся в соседнем помещении. Навязчивый ритм западной попсы, наполнявший магазин, преследовал меня в дверях, вырывался на улицу и устремлялся к расположенному неподалеку Кремлю.

Мне открылся совершенно иной подход к сталинскому времени, и хотя тем летом я не мог дольше оставаться в Москве, в последующие годы я приезжал сюда снова. Сначала я считал, что дневник Подлубного – исключительное явление. Но в каждый следующий приезд я обнаруживал все больше и больше дневников, которые вели мужчины и женщины, старые и молодые, богатые и бедные, деятели искусства и ученые, студенты и домохозяйки. Некоторые из дневников были обнаружены мною в архивах Москвы и Московской области. Другие поступали из частных источников – от самих авторов дневников или их потомков. Некоторые из авторов дневников приглашали меня к себе домой обсудить свои жизнеописания. Хотя архив КГБ, в котором хранится самое большое собрание дневников советской эпохи, оставался для меня закрыт, я смог прочесть опубликованные версии этих дневников, а также многие другие напечатанные дневники, письма и воспоминания того периода.

Некоторые дневники можно было прочесть за полдня; объем других составлял тысячи страниц. Некоторые были скучны и неэмоциональны, другие – полны душераздирающих и ошеломляющих признаний. И хотя некоторые авторы дневников не анализировали свой внутренний мир, другие, читаемые мной со все нарастающим интересом, спрашивали себя: «кто я» и «как я могу себя изменить». Эти интроспективные и самоанализирующие голоса находятся в центре настоящей книги, в которой я исследую, что означало написать слово Я в эпоху большого Мы.

Многие ученые объясняли, как функционируют тоталитарные режимы, опираясь на общественно-политические теории. Я избрал другой подход. Действующие лица, проходящие по страницам этой книги, писали богатым и нередко поразительным языком; многие их открытия поверхностны, но другие заслуживают пристального внимания. Восстанавливая их надежды, проблемы и выбор, я раз за разом обнаруживал ошеломительную глубину личной вовлеченности этих людей в события революционной эпохи. Они не говорили от имени всего советского общества, но присущий им индивидуализированный язык помогает объяснить, какой была жизнь в сталинскую эпоху. Их голоса звучат с утопической страстью, они позволяют нам погрузиться в увлекательное и тревожное время, когда многие простые люди чувствовали необходимость вписать свою жизнь в революцию и во всемирную историю.

ПРОЛОГ

ФОРМОВКА РЕВОЛЮЦИОННОГО Я

Рано утром 8 июля 1937 года НКВД арестовал Осипа Пятницкого. Один из самых высокопоставленных государственных партийных деятелей сталинской России был обвинен в том, что замышлял террористические акты против советского государства. Десять дней спустя его жена начала вести дневник. С трогательными подробностями в дневнике Юлии Пятницкой описываются обстоятельства ареста ее мужа, невзгоды и горести, обрушившиеся на нее, человека, прежде входившего в советскую элиту. Соседи и бывшие друзья стали избегать ее как жену «врага народа»; она потеряла должность инженера, и ее – вместе с двумя маленькими детьми – оставили на произвол судьбы без каких-либо источников дохода и средств к существованию. Отчаявшаяся женщина непрестанно думала о муже, и в конце концов этот вопрос поглотил все ее внимание. «Кто же он?» – спрашивала она в дневнике. Был ли действительно Пятницкий преданным коммунистом, как он утверждал? Сначала она склонялась к тому, чтобы доверять ему: в конце концов, они были женаты 17 лет. Но это бы означало, что ошибается партия. Такие рассуждения Пятницкая обрывала на полуслове: «Очевидно, я не так думаю. Очевидно, Пятница никогда не был профессиональным революционером, а был профессиональным мерзавцем – шпионом или провокатором… И потому так жил он, и был таким замкнутым и суровым. Очевидно, на душе было темно, пути иного не было, как ждать, когда его раскроют или когда он сумеет удрать от кары»[1 - Пятницкий В.И. (ред.). Голгофа: по материалам архивно-следственного дела на Соколову-Пятницкую Ю.И. СПб., 1993. С. 41 (15.02.1938).].

Пятницкий был псевдонимом Осипа. Урожденный Таршис, он принял его после вступления в большевистское движение. Этот псевдоним, происходящий от слова «пятница», дали Осипу товарищи, уподоблявшие его приверженность революционному движению преданности Пятницы своему господину, Робинзону Крузо. Но, несмотря на это, Юлия после ареста Осипа не могла со всей определенностью сказать, кем был ее супруг. Она хотела верить утверждениям Пятницкого, что его большевистская совесть «перед партией так же чиста, как только что выпавший в поле снег», но сами такие мысли она описывала как «черные» и «преступные». Логика подобных мыслей, противоречивших официальным обвинениям, вела ее к вопросу о том, в каком направлении движется страна. В конечном счете она подрывала ее идентичность советского гражданина и члена боевого товарищества коммунистов. Эта идентичность, основанная на приверженности коллективному строительству светлого будущего, была для Юлии сутью жизни.

Страницы дневника Пятницкой иллюстрируют борьбу между ее взглядами и сознательными усилиями, которые она прилагала к восстановлению своего мировоззрения преданной партии коммунистки. Дневник служил орудием, при помощи которого она могла освободиться от ядовитых мыслей и тем самым вновь обрести уверенный, целостный голос убежденного революционера. Ее задача состояла в том, чтобы «доказать, не для других, а для себя… что ты выше, чем жена, и выше, чем мать. Ты докажешь этим, что ты гражданка Великого Советского Союза. А если нет сил, убирайся ко всем чертям»[2 - Пятницкий В.И. (ред.). Голгофа. С. 76, 79, 100 (26.03.1938; 09.04.1938; 27.05.1938).].

Такие личные документы, как дневник Юлии Пятницкой, лишь недавно ставшие доступными исследователям, заставляют подвергнуть сомнению представление о тоталитарных обществах и, в частности, о сталинском режиме, выступающем в качестве образцового примера тоталитаризма. Затрагивая проблему самовыражения в сталинской России, мы обычно думаем, что государство лишало своих граждан возможности высказывания собственного мнения и что истинные мысли и искренние стремления людей выражались только в частной сфере, защищенной от навязчивого вмешательства государства. Мы думаем, что личностное ядро советских граждан было качественно иным, нежели способ их «официальной» саморепрезентации. Мы рассматриваем этих людей в соответствии с либеральной концепцией субъекта – как личностей, стремящихся к автономии и дорожащих своей частной жизнью как сферой свободного самоопределения. С этой точки зрения советские граждане наверняка должны были противостоять государству, полному решимости уничтожить их независимость и приватность[3 - Говоря о «либеральном субъекте», я имею в виду теоретический конструкт, лежащий в основе западных концепций Я. Различение «частного» («приватного») и «общественного» («публичного») важно для либерально-демократической концепции общества, опирающейся на согласие отдельных субъектов. См.: Halberstam M. Totalitarianism and the Modern Conception of Politics. New Haven: Yale University Press, 1999. Р. 46—49, 113—117.].

В своей идеальной форме дневник представляется нам вместилищем частных убеждений, выраженных стихийно и непринужденно. С учетом вездесущности государственных репрессий в тоталитарных системах лишь исключительные личности, побуждаемые совестью или заботой о потомках, рискуют вести тайные дневники. В романе «1984» Джорджа Оруэлла Уинстон Смит начинает вести дневник, чтобы выразить себя вопреки государству Большого Брата. Ведение дневника является «проступком», который, будучи обнаружен, «по всей логике» приведет к «смертной казни или по крайней мере к 25-летнему заключению в лагере принудительного труда». Оруэлловское государство Большого Брата активно стремится искоренить любое представление о личном Я. Принудительные коллективные формы жизни лишают людей времени, места и даже необходимых орудий – бумаги и карандаша – для формулирования каких-либо личных мыслей. Уинстон Смит ведет свой дневник в «удивительно красивой тетради. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости – такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше. Он приметил ее на витрине старьевщика в трущобном районе и загорелся желанием купить»[4 - Orwell G. 1984. San Francisco: Harcourt Brace Jovanovich, 1984. С. 7 (русский перевод В.П. Голышева: http://readr.ru/dghordgh-oruell-1984-perevod-golisheva-vp.html).]. Смысл этого описания ясен: личному дневнику – артефакту прошедшей либеральной эпохи – не место в тоталитарном государстве.

Жанр дневников, процветавший в дореволюционной русской культуре, предположительно должен был исчезнуть в наступившей после революции обстановке страха и недоверия. Считалось, что те, кто вел дневники во время революции и в первые годы советской власти, прекратят это делать в сталинскую эпоху, когда написание личных текстов легко могло превратиться в саморазоблачение[5 - Богомолов Н.А. Дневники в русской культуре начала ХХ века // Тыняновский сборник: Четвертые тыняновские чтения. Рига: Зинатне, 1990. С. 148—158. По наблюдению Жоржа Нива, после 1917 года «дневник как жанр интимной литературы исчезает. Ни революция, ни террор ему не способствуют… У нового человека нет внутреннего мира. Личный дневник? Он даже не знает, что это», см.: Nivat G. Le journal intime en Russie // Russie-Europe. Le fin du schisme: Etudes littеraires et politiques. Lausanne: L’?ge d’homme, 1993. Р. 146.]. В 1926 году ОГПУ конфисковало дневник у Михаила Булгакова. После возврата дневника (без каких-либо обвинений) писатель уничтожил его[6 - Впоследствии Булгаков попросил вести дневник жену, и она вела его: Дневник Елены Булгаковой. М.: Книжная палата, 1990. Большие фрагменты булгаковского дневника сохранились в машинописной копии, отпечатанной ОГПУ.]. Оставшиеся в живых интеллигенты сходятся во мнении, что дневник в сталинский период был анахронизмом. «В то время нельзя было даже подумать о ведении настоящего дневника», – замечает в предисловии к беседам с Анной Ахматовой, записанным в виде дневника в 1938—1941 годах, Лидия Чуковская. Чуковская добавляет, что всегда «опускала или маскировала» «основное содержание» своих бесед с поэтессой. В воспоминаниях, написанных в 1967 году, Вениамин Каверин рассказывает о своем посещении Юрия Тынянова в Ленинграде в конце 1930-х годов. Хозяин, указав на открытое окно, из которого несло гарью, сказал: «Люди жгут память и делают это уже давно, каждую ночь… Я теряю рассудок, думая о том, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники»[7 - Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1: 1938—1941. М.: Время, 2007. С. 5. Однако на самом деле Чуковская во времена сталинщины завела несколько дневников. Чуковская Л. По эту сторону смерти: из дневника 1936—1976 гг. Париж: ИМКА-пресс, 1978; Каверин В. Эпилог: мемуары. М.: Аграф, 1997. С. 233.].

Однако представление о всеобщем и единообразном подавлении личных нарративов опровергается теперь потоком личных документов первых десятилетий советской власти – дневников, писем, автобиографий, поэтических произведений, обнаруживаемых в недавно открытых советских архивах. Дневник, похоже, оставался популярным жанром советского и особенно сталинского периода. Дневники вели писатели и художники, а также инженеры и ученые, учителя, профессора и студенты, рабочие, крестьяне, служащие, партийные работники и комсомольские активисты, военные, школьники и домохозяйки. Дневники вели партийцы разного уровня и беспартийные, включая людей, осужденных за контрреволюционную деятельность.

Их личные хроники очерчивают экзистенциальную территорию, отмеченную авторефлексией и борьбой. Многие советские дневники характеризуются явной интроспективностью, но их интроспекция не направлена на индивидуалистические цели. В противоположность Уинстону Смиту, «дневниковое» Я которого было обращено против целей и ценностей, пропагандировавшихся государством, авторы советских дневников обнаруживают стремление вписаться в общественно-политический порядок. Они стремились к самореализации в качестве субъектов истории, действия которых определялись активной приверженностью общему революционному делу. Их личные нарративы настолько насыщены революционными ценностями и категориями, что они, кажется, сводят на нет различие между личной и общественной сферами. Многие авторы дневников сталинской эпохи были увлечены поиском того, кем они, в сущности, являются и как они могут преобразовать себя. Они брались за перо, потому что сталкивались с насущными внутренними проблемами и искали на них ответ в дневниковом самодопросе. Их дневники были действенными инструментами для вмешательства в собственное Я и сопряжения его с осью революционного времени.

Интерес к самопреобразованию, характерный для советской власти и авторов рассматриваемых дневников, уходил корнями в революцию 1917 года, стимулировавшую новый подход к Я как к политическому проекту. Все политические деятели, вставшие на сторону революции, несмотря на их идеологические различия, связывали ее с перестройкой жизни общества и каждого человека по революционным стандартам рациональности, открытости и чистоты. Долгожданное свержение царского строя должно было привести к созданию просвещенного политического устройства, которое избавило бы Россию от «темноты» и рабской покорности, присущих крестьянским массам и лежащих в основе проклятой отсталости. Революция знаменовала собой переход от старой жизни к новой. Речь шла об идеальном будущем, продвижение к которому диктовалось «законами истории», о будущем, которого можно было достичь, применяя рационалистическую науку и современную технику. Это будущее воображалось как естественная среда обитания идеального «нового» человека, которого революционеры описывали как человека-машину, неутомимого работника или ничем не скованную целостную личность[8 - Plaggenborg S. Revolutionskultur: Menschenbilder und kulturelle Praxis im Sowjetrussland zwischen Oktoberrevolution und Stalinismus. K?ln: B?hlau, 1996. Понятие новый человек, несмотря на грамматическую принадлежность к мужскому роду, относится к человечеству в родовом смысле и представляет идеал, к которому стремились люди. Тем не менее сама конструкция «новый человек» обладает ощутимо мужскими чертами.].

Создание «улучшенного издания человека» (Троцкий) было официально поставленной целью большевистского режима, пришедшего к власти в октябре 1917 года. Перековка человечества и строительство рая на земле составляли смысл существования коммунистического движения. Проповедуя эти ценности советскому населению, каждый коммунист был обязан изменить собственную жизнь по образу и подобию «нового человека». Попытка коммунистов создать новый мир была в значительной степени ожесточенной борьбой с «пережитками» феодального и капиталистического обществ, порождавшими эгоистические и эксплуататорские настроения. Одновременно большевики стремились превратить людей в политически сознательных граждан, понимающих исторические закономерности и участвующих в строительстве социализма в силу собственных убеждений. Через многочисленные политико-воспитательные кампании советская власть подталкивала людей к сознательному отождествлению с революцией (как ее понимало партийное руководство) и, следовательно, к осмыслению себя в качестве активных участников исторической драмы. Их призывали сделать революцию частью своего внутреннего опыта и дать ей истолкование, которое бы определялось не только объективным ходом истории, но и духовным развертыванием их субъективного Я[9 - Halfin I. Terror in My Soul. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2003; Kharkhordin O. The Collective and the Individual in Russia: A Study of Practices. Berkeley: University of California Press, 1999. Р. 57—60.].

При Сталине режим провозгласил намерение воплотить представление о новом человеке в жизнь. Принятые в 1928—1929 годах партийным большинством решения об ускоренной индустриализации страны, коллективизации крестьянства и активизации борьбы с классовыми врагами отражали страстное желание уничтожить все, что осталось от «старого мира», и приступить к строительству нового. Деятели сталинского режима считали, что революция достигла зрелости и породила у своих сторонников новое сознание, которое позволит осуществить подобный рывок. Индустриализация должна была обеспечить для нового человека материально-насыщенную среду обитания. Масса героев сталинской эпохи – от летчиков-полярников до шахтеров и доярок-ударниц – были представлены как воплощение социалистической личности. Их героические деяния показывали, к чему могут – и должны – стремиться советские люди, чтобы реализовать свой человеческий потенциал. Сталинская эпоха выдвинула советскую мечту, контуры которой идеолог партии Николай Бухарин очерчивал, имплицитно противопоставляя ее американской мечте. В советской мечте социализм превращал бездуховные «рабочие руки», эксплуатируемые капиталистами, в «людей, в коллективного творца и организатора, в людей, работающих на себя, в сознательных производителей своей собственной “судьбы”, в действительных кузнецов своего счастья»[10 - Бухарин Н.И. Тюремные рукописи Н.И. Бухарина: В 2 т. Т. 1: Социализм и его культура. М.: АИРО-ХХ, 1996. С. 66. Бухарин сформулировал эти идеи в 1934 году, см.: Бухарин Н. Кризис капиталистической культуры и проблемы культуры в СССР // Известия. 30.03.1934. С. 6, 18.]. В соответствии с этими революционными требованиями советских граждан следовало оценивать по траекториям их собственной жизни. В двойственном контексте мощных революционных нарративов самопреобразования, с одной стороны, и режима политического надзора над субъективностью людей, проявляющейся в ходе их самовыражения, граждане не могли не осознавать свою обязанность иметь определенную «биографию», публично представлять ее и работать над своим самосовершенствованием. Говорение и писание о себе стали чрезвычайно политизированной деятельностью. «Биография» сделалась произведением, имеющим значительный политический вес.

Активизация мыслей и действий людей, направленных на их Я, привела к резкому росту количества советских автобиографий. Дело не только в том, что значительно больше людей сталио думать и писать о себе, но и в том, что автобиографический подход затронул совершенно новые слои населения. Этот процесс вел к тому, что люди стали нащупывать язык самовыражения одновременно с обучением чтению и письму[11 - Gorham M.S. Speaking in Soviet Tongues: Language Culture and the Politics of Voice in Revolutionary Russia. DeKalb: Northern Illinois University Press, 2003; Dobrenko E. The Making of the State Writer: Social and Aesthetic Origins of Soviet Literary Culture. Stanford: Stanford University Press, 2001.]. И все же, хотя коммунистический режим внес значительный вклад в создание автобиографических свидетельств, голоса свидетелей не являлись лишь результатом приспособления к интересам режима. Язык Я не рождался из предопределенной идеологической литании. Скорее он существовал в более широкой революционной экосистеме, которую коммунистический режим не только создавал, но и сам являлся ее продуктом. Приверженность самосовершенствованию, общественной активности и самовыражению в согласии с историей возникла за много десятилетий до русской революции и уходила корнями в традиции русской интеллигенции. По сути дела, быть достойным определения интеллигент значило проявлять себя критически мыслящим субъектом истории. Это наследие XIX века сформировало самопонимание деятелей революции 1917 года и определило рамки проводившейся ими политики общественной идентичности и личного самоопределения[12 - См. особенно: Morrissey S. Heralds of Revolution: Russian Students and the Mythologies of Radicalism. New York: Oxford University Press, 1998; Steinberg M. Proletarian Imagination: Self, Modernity, and the Sacred in Russia. Ithaca: Cornell University Press, 2002; Могильнер М. Мифология «подпольного человека»: радикальный микрокосм в России ХХ века как предмет семиотического анализа. М.: Новое литературное обозрение, 1999. Понятие «экосистема» введено нами под влиянием представления Катерины Кларк об «экологии революции», см.: Clark K. Petersburg: Crucible of Revolution. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1995. Р. 1—29; см. также: David-Fox M. Revolution of the Mind: Higher Learning among the Bolsheviks, 1918—1929. Ithaca: Cornell University Press, 1997. Р. 190—191.].

Некоторые советские революционеры считали дневник, наряду с другими формами автобиографической практики, средством самоосмысления и самопреобразования. Но другие смотрели на него с тревогой и подозрением, считая ведение дневника сугубо «буржуазной» деятельностью. О том, подобает ли коммунисту вести дневник, спорили. Ведение дневника было оправдано при условии, что оно способствовало развитию социалистического сознания и воли к действию, но существовала также возможность, что оно приведет к пустой болтовне или даже хуже к «гамлетизму» – мрачным раздумьям вместо революционных поступков. Люди, писавшие дневники в уединении, не под контролем товарищей, рисковали оторваться от воспитывавшего их коллектива. Без такого контроля дневник стойкого коммуниста мог превратиться в рассадник контрреволюционных настроений. Не случайно дневники были одними из самых желанных для органов документов во время обысков в домах предполагаемых «врагов народа».

Итак, дневники 1930-х годов были не просто прямыми порождениями советской государственной политики воспитания революционного сознания. Лишь в редких случаях дневники возникали по предписанию, полученному в классе, на стройплощадке или в редакции. По большей части эти документы велись по инициативе самих авторов, которые, в сущности, часто сожалели об отсутствии руководящих указаний о том, как им строить свою жизнь: не существовало официальной формулы очищения от «старой» природы и сохранения веры в новую. Будучи результатом непрерывной вовлеченности в самоанализ на протяжении определенного времени, дневники выявляли точки напряжения и разломы, которые обходились молчанием или вытеснялись в других нарративах. Поэтому дневники дают превосходную возможность понять формы, возможности и ограничения самовыражения при Сталине. Разумеется, не всякий дневник того периода служил целям интроспекции или отличался богатством языка самоанализа. Но множество авторов дневников разного возраста, общественного положения и профессий пытались ответить на одни и те же вопросы: кто они и как они могут измениться. Их объединяло общее стремление вписать свою жизнь в более общий революционный нарратив. Для их записей характерны общие формы самовыражения и идеалы самореализации, не сводящиеся к отдельным случаям и имеющие более широкое культурное значение.

Авторы этих дневников представляли себя типичным для Нового времени образом. «Быть человеком Нового времени, – пишет Мишель Фуко, – значит не воспринимать себя находящимся в потоке преходящих моментов, а видеть в себе объект сложной и трудной обработки»[13 - Foucault M. What is Enlightenment? // Rabinow P. (ed.) Тhe Foucault Reader. New York: Pantheon, 1984. Р. 41. Юрий Лотман выступает за прочтение автобиографий Нового времени как «культуры программ поведения», см.: Лотман Ю.М. Литературная биография в историко-культурном контексте (К типологическому соотношению текста и личности автора) // Лотман Ю.М. Избранные статьи. Таллин: Александра, 1992. Т. 1. С. 372.]. Это означает представлять себя субъектом собственной жизни, а не, скажем, объектом высшей воли. В Новое время субъекты перестают признавать наперед заданные роли; они стремятся к самостоятельному созданию собственных биографий. Таким образом, субъектность предусматривает определенную степень сознательного участия человека в сотворении своей жизни[14 - Это понимание субъектности, хотя оно и возникло под влиянием Фуко, не основано на предложенном Фуко понятии assujetissement. Этот термин был разработан Фуко для того, чтобы подчеркнуть иллюзию самостоятельности индивида и таким образом подвергнуть критике либеральную основу Нового времени; однако в случае его применения к нелиберальному советскому государству возникают проблемы. См.: Engelstein L. Combined Underdevelopment: Discipline and the Law in Imperial and Soviet Russia // Goldstein J. (ed.). Foucault and the Writing of History. Cambridge: Blackwell, 1994; Plamper J. Foucault’s Gulag // Kritika. 2002. Vol. 3. № 2; Hellbeck J. The Analysis of Soviet Subjectivity Practices: Interview with the Editors of Ab Imperio // Ab Imperio. 2002. № 3. Р. 217—260, 397—402. О Фуко и субъектности см.: Rabinow P. (ed.). Foucault Reader; Dreyfus H.L., Rabinow P. Michel Foucault: Beyond Structuralism and Hermeneutics. Chicago: Chicago University Press, 1983. См. также: Mansfield N. Subjectivity: Theories of the Self from Freud to Haraway. New York: New York University Press, 2001.]. В частности, советские дневники, с которыми я имел дело, позволяют понять происхождение нелиберальной, социалистической субъектности. С самого своего зарождения как политического движения социализм определялся его сторонниками через противопоставление либеральному капитализму. Когда революционеры в Советской России приступили к построению социалистического общества, они стали соревноваться со стандартной индустриальной модерностью, характерной для капиталистического Запада. Они разделяли с ней приверженность технике, рациональности и науке, но считали, что социализм победит экономически, морально и исторически, поскольку опирается на сознательное планирование и силу организованного коллектива[15 - См.: Kotkin S. Magnetic Mountain: Stalinism as a Civilization. Berkeley: University of California Press, 1995; Malia M. The Soviet Tragedy: a History of Socialism in Russia, 1917—1991. New York: Free Press, 1994; Hoffmann D.L., Kotsonis Y. (eds.). Russian Modernity: Politics, Knowledge, Practices. New York: St. Martin’s, 2000; Hoffmann D.L. Soviet Values: the Cultural Norms of Soviet Modernity. Ithaca: Cornell University Press, 2003.]. В этом контексте Я-нарративы высвечивают значение и смысл социализма как антикапиталистической формы самореализации. Авторы дневников представляли себе идеальную жизнь в контрасте с капиталистическим Западом, который они воспринимали как эгоистический, индивидуалистический, ограниченный, словом – буржуазный. Они стремились к тому, что один из авторов дневников назвал «второй стадией» понимания – способности избежать атомизированного существования и постичь себя как частичку коллективного движения.

В расширенной жизни коллектива виделся источник подлинной субъективности. Коллектив обещал дать человеку дополнительную энергию, исторический смысл и нравственные ценности. Напротив, жизнь вне коллектива или вне потока истории грозила личностной деградацией, обусловленной неспособностью участвовать в устремленной в будущее жизни советского народа. Юлия Пятницкая осознавала эту динамику, и в ее дневнике звучало настойчивое и отчаянное желание воссоединиться с коллективом. Потеряв после ареста мужа работу инженера, она целыми днями сидела в публичной библиотеке, перелистывая технические журналы: «Просматривала Машиностроение за март. Каждый день, прожитый мною, двигает меня назад. Строятся новые машины: станки, сельскохозяйственные, для метрополитена, для мостов и т.д. … Инженеры ставят по-новому вопросы организации, технологии инструментального дела. В общем, жизнь идет безусловно вперед, несмотря ни на какие “палки в колеса”. Чудный дворец культуры для “Зисовца”. Прямо завидки взяли: почему я не в их коллективе?»[16 - Пятницкий В.И. (ред.). Голгофа… С. 76 (26.03.1938).]

Принадлежность к коллективу и связь с историей были обусловлены необходимостью труда и борьбы, невозможных без неудач, провалов и обновленных обязательств. На фоне неутихавших призывов к «бдительности» такие авторы дневников, как Юлия Пятницкая, описывали свою неспособность соответствовать требованиям, предъявлявшимся к мышлению и поведению советских людей. У них возникали прямые вопросы и сомнения по поводу того, как согласовать радужные официальные репрезентации строящегося социалистического общества с серыми и тягостными реалиями их личной жизни. Но они сопротивлялись собственным наблюдениям, вызванным, как они полагали, «слабостью воли», и клялись бороться с ними. До некоторой степени колебания и сомнения были необходимы для работы над собой; они создавали динамику борьбы и движения вперед, динамику, которую авторы дневников переживали как развертывание своей воли.

Разделения внутренних стремлений и внешней покорности оказывается недостаточно для понимания власти советской революционной идеологии, преобразующей и пробуждающей персональное Я. Многие личные нарративы сталинской эпохи показывают, что идеология была живой тканью тех смыслов, над которыми серьезно размышляли авторы дневников. Идеология создавала напряжение, поскольку зачастую резко контрастировала с наблюдавшейся автором реальностью. Суть, однако, не в том, чтобы сосредоточиться на точках напряжения как таковых, а в том, чтобы увидеть, как люди работали с ними: сколь нетерпимо было для них «двоедушие», насколько малопривлекательным представлялся уход в личную жизнь, как они пользовались механизмами рационализации, пытаясь восстановить гармоничное представление о себе как части социалистического общества. Значительная часть идеологических противоречий в советской системе раннего периода не возникала между государством, с одной стороны, и гражданами (как вполне сформированными Я), с другой, а заключалась в способах взаимодействия граждан со своими собственными Я.

Несмотря на широко распространенную склонность вычитывать субъективность сталинской эпохи между строк и сосредоточиваться на пропусках и умолчаниях, чтение должно начинаться с самих строк автобиографических утверждений. Ханна Арендт, в течение многих лет изучавшая свидетельства представителей тоталитарного общества, пришла к выводу, что для «истинного понимания ничего не остается», кроме как принимать смысл высказываний за чистую монету. «Источники говорят и тем самым обнаруживают самопонимание и самоистолкование людей, которые действуют и считают, что знают, что они делают. Если мы отрицаем их способность к самоинтерпретации и претендуем на то, что понимаем больше них и можем рассказать, в чем состоят их подлинные “мотивы” и какие объективные “тенденции” они представляют – и неважно, что думают они сами, – мы лишаем их самого дара речи, насколько речь вообще имеет смысл». За исключением тех редких и легко обнаруживаемых случаев, когда люди сознательно лгут, заключает Арендт, «самопонимание и самоистолкование являются основой любого анализа и понимания»[17 - Arendt H. On the Nature of Totalitarianism: An Essay on Understanding // Arendt H. Essays on Understanding, 1930—1954. New York: Harcourt, Brace, 1994. Р. 338—339.].

Поскольку эта книга акцентирует формирующее воздействие идеологии на жизнь субъектов сталинской эпохи, может показаться, что она возвращается к теориям тоталитаризма, включая Арендт и Оруэлла. Сторонники тоталитарной парадигмы понимают идеологию в коммунистическом государстве как корпус официальных истин, исходивших от центральных государственных учреждений и служивших интересам режима. Идеология индоктринировала людей, внушая им, что они участвуют в великом «движении», а на самом деле обманывая их относительно истинных условий несвободы. Во многих смыслах убедительное, данное истолкование сводило советских граждан к жертвам устремлений режима. Затем пришло новое поколение социальных историков и обнаружило активное участие значительной части населения в мероприятиях большевиков. В процессе такого обнаружения советский строй был поразительным образом деидеологизирован, а его функционирование объяснялось в категориях «эгоистических интересов» различных социальных групп, выступающих в качестве бенефициаров режима. Однако историки этой школы не пытались критически проанализировать, какие формы подобные «эгоистические интересы» могли приобрести в социалистическом обществе[18 - См. особенно: Fitzpatrick S. Education and Social Mobility in the Soviet Union, 1921—1934. Cambridge: Cambridge University Press, 1979; Getty J.A. The Origins of the Great Purges: The Soviet Communist Party Reconsidered, 1933—1937. Cambridge: Cambridge University Press, 1985.]. Синтез этих позиций реабилитировал бы идеологию и одновременно сохранил бы ощущение индивидуальной субъектности (agency), но субъектности, не существующей автономно, а создаваемой идеологией и динамично взаимодействующей с нею. Подобное внимание к идеологии и субъектности как переплетенным и взаимодействующим элементам позволило бы лучше почувствовать экзистенциальные обстоятельства исследуемого времени, которыми, за исключением Арендт, не интересовались ни сторонники теории тоталитаризма, ни ревизионисты[19 - Этого нельзя сказать о «Магнитной горе», превосходной микроистории Магнитогорска, написанной Стивеном Коткином и вдохновившей и мою работу. Я по-иному, чем Арендт, отношусь к взаимосвязи идеологии и субъектности. Арендт не интересовалась отдельным человеком как активным субъектом. С ее точки зрения, движущей силой является сама идеология: «независимо от любого опыта» идеология, «наталкиваясь» на конкретного человека, устраняет субъектность. При таком подходе недооценивается активное и творческое участие личности в усвоении идеологии, в процессе которого от человека требуется переработать свой субъективный опыт, а не отбросить его. См.: Arendt H. The Origins of Totalitarianism. New York: Harcourt, Brace, Jovanovich, 1979. Р. 470. См. также: Naiman E. Sex in Public: The Incarnation of Early Soviet Ideology. Princeton: Princeton University Press, 1997.].

Идеологию лучше понимать не как заданный, фиксированный и монологичный корпус текстов в смысле «идеологии Коммунистической партии», а как фермент, действующий в сознании людей и в ходе взаимодействия с субъективной жизнью конкретной личности приводящий к весьма разнообразным результатам. Человек здесь выступает в роли своеобразного операционного центра, в котором идеология распаковывается и персонализируется, в процессе чего индивид переделывает себя в субъекта с определенными и осмысленными биографическими чертами. Активизируя индивидуума, сама идеология обретает жизнь. Поэтому идеологию следует рассматривать как живую и адаптивную силу, оказывающую влияние лишь постольку, поскольку она функционирует в живых личностях, взаимодействующих с собственным Я и миром в качестве субъектов идеологии. В значительной мере логика великих революционных нарративов преобразования (преобразования общественного пространства и собственного Я), коллективизации (коллективизации индивидуалистически настроенных производителей и собственного Я) и очищения (кампаний политической чистки и актов индивидуального самосовершенствования) создавалась и воспроизводилась советскими гражданами, рационализировавшими непостижимую политику государства и, таким образом, являвшимися агентами идеологии наряду с руководителями партии и государства.

Стремление авторов дневников сталинской эпохи к целенаправленной и осмысленной жизни отражало распространенную потребность в ее идеологизации, превращении жизни в выражение прочного, внутренне непротиворечивого, универсального мировоззрения (Weltanschauung). Эта ориентация на осмысленность и включенность в общество пересекалась со стремлением большевиков переделать человечество. Таким образом, режим мог направить устремленность к обретению ценности и преодолению собственного Я, возникшую за идейными границами большевизма, в приемлемое для него русло. В свете этого советский проект предстает вариантом более общего европейского явления межвоенного периода, которое можно описать как двойное обязательство: иметь личное мировоззрение и интегрироваться в общество. Эта идеальная форма бытия была названа «скоординированной жизнью»: она обещала подлинность и интенсивную осмысленность, реализуемую в коллективных действиях, предпринимаемых в соответствии с законами истории или природы[20 - «Скоординированная жизнь» (ausgerichtetes Leben) – термин, предложенный немецким критиком: Kracauer S. Schriften, I: Der Detektiv-Roman: Ein philosophischer Traktat. Frankfurt a. M.: Surkamp, 1971. S. 109, 111, 118, 129. О концепциях нелиберальной самости в Европе см.: Wohl R. The Generation of 1914. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1981; Fritzsche P. Germans into Nazis. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1998; Herf J. Reactionary Modernism. New York: Cambridge University Press, 1984.].

Апелляция к Я лежала в сердце коммунистической идеологии. Она была ее определяющей чертой, а также источником ее силы. На фундаментальном уровне эта идеология выступала творцом личного опыта. Всякий, кто вписывал себя в революционный нарратив, обретал голос как действующий субъект, принадлежащий к более широкому целому. Более того, присоединение к движению было для каждого индивида стимулом к переделке Я. Силу коммунистического призыва, обещавшего, что те, кто раньше были рабами, могут превратить себя в образцовых представителей человечества, нельзя переоценить. Она ярко выразилась в сбивчивых автобиографических нарративах полуграмотных советских граждан, подробно описывавших свой путь от темноты к свету. Универсальность амбиций и масштаб советской революции выводили ее участников на уровень субъектов истории, которые ежедневно способствовали движению истории к идеальному будущему. Многие из дневников, которые я буду здесь обсуждать, созданы в диалоге с этим двойным призывом коммунистического проекта: призывом к самопреобразованию и призывом к участию.

ГЛАВА 1

ВОСПИТАНИЕ СОЗНАТЕЛЬНЫХ ГРАЖДАН

Когда в феврале 1917 года в России произошла революция, Дмитрий Фурманов работал преподавателем вечерней школы для рабочих в родном городе, промышленном Иваново-Вознесенске. Полупрофессиональный писатель и бывший студент, покинувший Московский университет в самом начале Первой мировой войны чтобы участвовать в работе Красного Креста, 25-летний Фурманов немедленно включился в деятельность буйно разраставшейся сети революционных комитетов и партийных ячеек. Через месяц после начала революции он писал в дневнике: «Почетное звание “общественного работника” удесятеряет силы… обязывает быть в высшей степени осторожным, рассудительным и строгим, приучает к сознательности, личному самосуду и личной самооценке. <…> В этой новой школе вырабатываются принципы, закаляется воля, создается план, система действий. <…> Эта великая революция и во мне создала психологический перелом»[21 - Фурманов Д. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 4: Дневники, литературные записи, письма. М.: ГИХЛ, 1961. С. 92—93 (26.03.1917).].

Фурманов утверждал, что революция, как предвестница нового, разумного и справедливого общественного строя, преобразила его по своему образу и подобию. Вмешавшись в его личную жизнь, революционная воля рационализировала работу его тела и души. Однако не все дневниковые записи Фурманова в тот период были столь энергичными по тону. Многие фрагменты свидетельствуют о его неуверенности в себе и нервных попытках определить свою политическую позицию. Так, в записи за август 1917 года, озаглавленной «Кто я?», Фурманов пытался выяснить для себя, кто он – «эсер, интернационалист, максималист»? Два года спустя, уже вступив в большевистскую партии и будучи назначен на ответственную должность комиссара красной дивизии, сражавшейся на Гражданской войне, он продолжал жаловаться на отсутствие необходимой подготовки и недостаток политического энтузиазма, указывая, что его психологическая жизнь еще не вполне скоординирована с революцией[22 - Фурманов Д. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 4. С. 100, 216, 224 (18.08.1917; 29.12.1919; 01.03.1920).].

1 2 >>
На страницу:
1 из 2