Старый жертвенник потемнел от времени, пробилась между валунами трава. Когда-то давно на праздник поклонялись здесь Земле. Вставали кругом истиннорожденные маги: от младшего – ведьмака деревенского до старшего – высшего мага. Теперь же на источенных временем камнях корчилась одинокая неказистая фигура ведьмы. Трудно было разобрать, стара она или молода, худа или дородна. Широкая юбка и растрепанные волосы делали ее похожей на сгусток темноты, и постепенно тьма сгустилась, признав в ней слугу, собралась вокруг скорчившейся на камнях женщины глухим коконом. Глаза ведьмы, обращенные к небу, казались почти белыми. Она говорила тягуче и медленно, словно во сне. Казалось, она не понимает, где находится.
Тьма обвила ее щупальцами, и тонкие черные лепестки проникли под кожу, впитывая страдание. Ведьма перестала стонать, поднялась на четвереньки.
– Благодарю тебя, властитель ветров, никогда не просила я тебя о другом, кроме как утишить мою боль. Но сегодня есть у меня еще просьба. Я верно служу тебе много лет. И если душа моя хоть что-то значит для тебя, откликнись, призови радужную косу Безносой на голову Чернского князя Влада.
Ведьма поднялась, медленно, словно неохотно, не отрывая побелевших глаз от темного небосвода. Раскинула руки так, что лоскутки тьмы полетели в стороны, заструились с ее локтей на траву. Она медленно повернулась, раскручиваясь на одной ноге, все скорее и скорее, пока опутавшая ее тьма не обратилась в черную воронку, перевернутым смерчем припавшую к телу земли. Жадная темная пасть словно вздохнула, и из-под камней заструилась прямо в жерло воронки бледная струйка, одна, вторая. Струйки переплетались в толстые белые жгуты, змеились по ним тоненькие молнии. Словно выцвело все кругом, побледнела, полегла трава, поникли головки лесных цветов. И казалось, содрогнулась земля от жадного касания грозовой воронки.
Ведьма протянула руки, и иссиня-черные, как ночное небо, лоскуты чужой, запретной силы обвили ее, вливая в тело колдуньи выпитые из земли капли магии. Камни вокруг нее накалились так, что стало заметно зеленоватое свечение вокруг самых больших валунов. Когда-то давно в этом жертвенном кругу маги сами отдавали Земле свою силу, сплетая сиреневую нить ведьмацкого заклятья с синей струйкой магии палочника. Завивалась вокруг них голубая бечева силы книжника, поверх нее – зеленая лента золотницкой ворожбы, по зеленому – золототканая тесьма искусства мануса в сплетении с белокурым локоном словничьей петли, и венцом – рубиновая капля едва ли не всемогущей мысли высшего мага.
Ведьма едва ли могла быть сильнее словницы. Скорее уж мана или книжница. По черному одеянию нельзя было разобрать, кто она по рождению. Ни единого цветного пятнышка не было заметно на ее длинной юбке и широкой рубахе, хотя обычно истиннорожденные гордились своей силой и не скрывали ее цвета. Но ведьма, и без того казавшаяся средоточием темноты, торопливо набросила на плечи такой же темный плащ, на котором не оказалось никаких знаков: ни княжеских гербов, ни знаков вольного мага. Никто не окликал ее, не торопил, ни единый звук не нарушал ночной тишины, но ведьма спрыгнула с камня, на котором еще мгновение назад стояла, воздев руки к усеянному звездами небу, и побежала к лесу.
Едва она скрылась за деревьями, над светящимися зеленью камнями хлопнуло с треском. И внимательное овальное око топи вперилось в темноту, словно выглядывая того, что позвал в этот мир радужную смерть.
Ведьма была уже далеко, так что потянувшиеся к ней незримые жгуты топи лишь ощупали край леса, поджидая любого, в ком найдется хоть капля силы.
Но ведьма даже не обернулась. Она получила все, что хотела, и теперь шла прочь, прибавляя шаг.
– Принесла ли ты, что я просила? – окликнул ее грозный голос. – Принесла, так давай скорей. Мочи нет. А то князь завтра же узнает, что в его земле небова жрица завелась.
Жрица вынула из складок юбки склянку и протянула в темноту. Чья-то рука торопливо схватила бутылочку. Послышался всхлип, видно, получив желаемое, скрытая темнотой просительница тотчас выпила снадобье одним глотком, с трудом сдержав бранные слова – до того горьким оказалось лекарство.
Но, видать, и действенным, потому что голос из темноты зазвучал добрее и приветливее.
– Спасибо, матушка, – отозвалась просительница. – Что сегодня за услугу хочешь?
– Достань мне подарочек от Чернского Влада. То, что он сам в руках держал.
– Да как же я тебе достану? Я к этому душегубу и близко не подойду, только если из-за свадьбы этой проклятущей, – воспротивилась излеченная просьбе своей врачевательницы.
– Вот хоть бы на свадьбе и раздобудь. Не так много я прошу, голубушка.
21
Это была не просьба – приказ. Хоть и произнесено было ласково, дружески.
И как смело это низкое, убогое существо приказывать. Может, стоило скрутить его, показать, на чьей стороне земная сила. Старый Болюсь уже чувствовал, как поднимается волной, приливает к горлу магия. Одно слово: и свалится грязный вымогатель в базарную пыль, скорчится, раз-другой втянет ртом воздух – и кончится, отдаст Земле душу.
– И не думай, старый прощелыга, – усмехнулся дружинник-палочник, словно читая мысли старика. – Силы-то у тебя хватит, но ума больше. А большой ум человека осторожным делает. Поостережешься, дед, княжьего палочника на базаре ударить. Пока тебя отповедь ломать будет, повяжут. А там, заклеймят, шатер отберут. Словник словником, а с голоду подохнешь, как простой мертвяк… Так что, старик, развязывай мошну, позвени – развесели душу хорошему человеку. А я тебя, как хороший хорошего, от плохих покараулю. Мало ли кто по базару гуляет…
Болюсь через силу расцепил кулаки, вытащил из-за пояса кошель и отдал палочнику. Тот взвесил кошелек на руке, усмехнулся хорошему улову и пошел дальше, оглядывая базарную толпу.
А Болюсь нырнул в свой выцветший шатер, чтобы любопытные не видели, как сурово сошлись брови старого мага, сжались в линию губы. Хорошо ты прожил свою жизнь, словник Болюсь. Гулял, пел вольной птицей, служил всем, никому не прислуживал. Силе словничьей радовался, такой, что не у каждого князя есть. Ни в чем себе не отказывал, ни в чем себя не упрекал. Думал, живется легко и с жизнью легко расстаться придется.
Посмеялась над ним Безносая, не допустила к костлявой ручке, покуда был красив, молод, силен. Отдала своему цепному псу – жестокому, неумолимому Времени. И уж он постарался: рвал когтями лицо, оставляя глубокие борозды морщин, жевал мускулы, превращая их в студень, забрызгал белой бешеной слюной бороду и виски.
И кто теперь Болюсь? Ярмарочный шут, ясновидец из выцветшего шатра. Рад бы на службу, под покров сильной руки, а не берет никто старика. В магии силен, это верно, да только любой мертвяк кулаком дух вышибет.
Не скопил ты, Болюсь, денег. Думал, век будешь молод и силен? Чужую жизнь ясно видел, а своей не разглядел, не предсказал себе линялого шатра.
Странный дар дала ты своему сыну, первому словнику Втореку, матушка-Земля. Позволила в грядущее заглядывать, а полностью полога не откинула, указала малую прореху. В нее все видно, да одного не увидать – своей жизни.
В шатер снова потекли люди, желающие выведать, что увидел в прореху грядущего словник Болюсь, купить у старика немного завтрашнего дня. Больше шли девки да бабы. Им все в сегодняшнем дне не сидится. Но случались и мужчины. Мертвяки заходили редко, не по карману им было словничье ясновидение. Шли ведуны, палочники, и спрашивали все об одном. Мужчины – о службе да торговле: что было, что будет, чем сердце успокоится… А женщины – о любви. Скажи нам, Болюсь, любит, не любит, к сердцу прижмет…
– Прижмет, – лгал старик, даже не стараясь глядеть в грядущее, – обязательно прижмет.
За «прижмет» да «любит» бабы платили охотнее и щедрее. Мужичкам старый Болеслав обещал все больше княжескую милость, успешный торг, выгоды немалые.
А даром своим пользовался редко, да и то смотрел все больше не в будущее, а в былое. Прорицал лишь в тех случаях, когда посетитель попадался недоверчивый. Тут-то и загорался в глазах Болюся молодой задор – все как есть рассказывал, потаенное, забытое и трижды схороненное, гадкое, грязное, от людей пуще зеницы ока оберегаемое.
Такие, недоверчивые, что за зыбкое будущее платить не желали, за прошлое полной горстью сыпали. Прошлое-то – оно вернее. А как выплывет такое верное… Уж лучше отсыпать старому прохвосту золотом да целому остаться.
Только давно не заходили щедрые в Болюсев шатер. Поиздержался старик. И полог у входа настойчиво требовал замены. А дружиннички с каждым днем наглели, просили больше. Пользовались переполохом перед свадьбой княжны. Впопыхах Казимеж дочку замуж выдавал. «Уж не тяжела ли княжна?» – невзначай заподозрил Болюсь, зажмурился, глянул в щелочку в грядущий день.
Нет, не тяжела. И лучше бы ей с этим не торопиться, повременить с материнством. Не убьет отец, так погубит сын. А хороша была княжна: стройна, величава, бела, как январский снег. В молодые годы Болюсь знал толк в женской прелести. И прелести этой дала княжне Землица полной горстью.
Видел на базаре старик молодую бяломястовну – лебедью белой плыла, глаз не оторвать. Так нет же, сосватал батюшка лебедушку черному ястребу. Да так торопится, что стыдоба. И не боится брать в зятья самого кровавого Владека, Черного князя…
Болеслав не то чтобы не любил Владислава, нет. Что греха таить, побаивался, а порой и завидовал. Крепка была рука у кровопийцы, порядок в землях – диво дивное. Сама радужная топь опасалась хозяина Черны, обходила стороной границы его владений. Сколько раз пытался Болек увидеть будущее князя Владислава. Но силен был князь, словно и не человек. Так заклятьем свое грядущее укрыл, простому словнику не пробиться – высший маг колдовал. Умел, ветров сын, свое от чужих глаз прятать. Видно, было что хоронить.
Только однажды, на малое мгновение, вспыхнуло в туманной круговерти заговоренной княжьей судьбы бледное девичье личико, прядка рыжая, а следом за ним – семицветные глаза, небесный плащ. Цыкнула Безносая на любопытного старика: не лезь, песий хвост, куда не велено.
С тех самых пор опасался Болеслав думать о Черном князе. Не проведала бы Погибель…
Задумавшись, старик вышел из пустого темного шатра. И едва не столкнулся лицом к лицу с самим многомудрым князем Казимежем. Словник торопливо склонил голову, выставив на обозрение владыке круглую блестящую плешь.
– Эк, хорош, – с удовольствием крякнул Казимеж. – С тебя бы, батюшка, на стенах картины писать. И благообразен, и кроток. Знать, в былое время грешил много?
– Как есть грешен, – скромно ответил Болюсь. – Несу за свои грехи повинность добровольной бедности и нищенствования. Не подарите ли грошиком во искупление прегрешений?
– А грошиков по числу грехов? – засмеялся Казимеж. – Так, чай, у меня в казне столько не наберется. Уж больно благостен у тебя вид.
Веселость давалась князю с трудом. Под глазами правителя залегли глубокие тени, кожа казалась желтоватой и тусклой – видно, рано начал праздновать дочернюю свадьбу бяломястовский господин. Однако держался истинным хозяином, головы не клонил, смотрел прямо, с усмешкой.
– Ты, говорят, батюшка, грядущему под подол заглядывать прыток? – спросил он, испытующе посмотрел в глаза старому пройдохе.
– Коли и погляжу, так вреда не будет, – с притворной кротостью ответствовал Болеслав. – Какой от меня вред в такие-то годы. Один погляд. И Безносая в постелю не берет, даже ей, костлявой, помоложе надобно.
Князь слушал старикову болтовню рассеянно, но терпеливо, а Болеслав болтал да поглядывал на господина. Знать, не по базару погулять вышел Казимеж, по делу забрел в линялый шатер. Вот и заливался соловьем Болюсь, набивал себе цену.
– Раз уж ты такой глазастый, глянь и для меня, – вполголоса проговорил Казимеж.
Видно, трудно далась князю просьба. Не позволяла гордость и осторожность господам словничьим ясновидением пользоваться. Будущее – ткань непрочная, ткни – и уж прореха на прорехе, увиделось одно, а случилось другое. Да и приврет вольный словник, недорого возьмет. А как не приврать, если будущее увидишь такое, что расстегивай ворот под острый топор. Это тебе, князь, не «к сердцу прижмет»… Может, и сказал бы Болюсь о том, что видел в княжне Эльжбете, но побоялся. Переменится грядущее, треснет, как копейное древко, да тебе же, старая плутня, щепкой в глаз угодит.
– Далеко ли смотреть? – шепнул Болюсь.
– Недалече, – ответил Казимеж. – Знаешь, о чем спросить желаю. Свадьба сегодня…
Казимеж замолчал, нахмурил брови, тряхнул под полой монетами.