– Ты этого даже не замечаешь. Всегда отстраненность, высокомерие.
– Почему ты хочешь исповедаться? Мне расскажешь?
– Только не тебе. Так ты можешь посоветовать мне священника? Кого-нибудь, кому я могла бы довериться и который мог бы не только выслушать, но и ответить на мои вопросы…
Похоже, у матери был настоящий мистический кризис. Право же, сегодняшний день оказался из ряда вон выходящим. Дождь усилился.
– Наверно, это возраст, не знаю, – прошептала она. – Но мне нужен кто-то, превосходящий меня духовно.
Я взял ручку и вырвал листок из записной книжки. Не задумываясь, я написал имя и адрес священника, к которому часто ходил сам. Священники – не то что психоаналитики, ими можно делиться с родными. Я протянул ей листок с координатами.
– Спасибо.
Она встала, и за ней потянулся шлейф духов. Я тоже встал.
– Ты зайдешь?
– Я уже опаздываю. Я тебе позвоню.
Она стала спускаться по лестнице. Ее замшевый силуэт превосходно сочетался с блеском мокрых листьев и белизной краски. Ощущалась та же свежесть и четкость. Я вдруг почувствовал себя совсем старым, резко повернулся и поспешил в коридор, где сверкала ярко-зеленая дверь моей квартиры.
5
За четыре года после переезда я так и не разобрал вещи. Коробки с книгами и компакт-дисками до сих пор загромождали прихожую и теперь уже составляли часть интерьера. Я положил на них пистолет, сбросил плащ и снял ботинки – мои вечные мокасины «Себаго»: одна и та же модель, начиная с юных лет.
Я зажег свет в ванной и увидел свое отражение в зеркале. Знакомый облик: темный фирменный костюм, протертый почти до дыр, светлая рубашка и темно-серый галстук, также изношенный. Я был похож скорее на адвоката, чем на полицейского, на адвоката, который якшался с проходимцами и остался на бобах.
Я подошел к зеркалу. Мое лицо наводило на мысль о сильно пересеченной местности и о лесе, сотрясаемом ветром, – пейзаж в духе Тернера. Лицо фанатика со светлыми, глубоко посаженными глазами и черными, спадающими на лоб кудрями. Продолжая размышлять о совпадениях сегодняшнего вечера, я подставил лицо под струю воды. Люк в коме, а мать наносит мне визит.
На кухне я налил себе чашку зеленого чая – термос был приготовлен еще с утра. Потом поставил в микроволновку миску риса, сваренного в выходные на всю неделю. В вопросах аскетизма я следовал дзен-буддизму и не переносил органических запахов – ни мяса, ни фруктов, ничего вареного или жареного. Вся моя квартира была пропитана ладаном, который я жег постоянно. К тому же рис я мог есть деревянными палочками, потому что терпеть не мог ни звона металлических ножей и вилок, ни ощущения от прикосновения к ним. По этой же причине я был редким гостем в ресторанах и не любил обедать вне дома.
Но сегодня вечером еда застревала в горле. Едва сделав два глотка, я выбросил содержимое миски в помойное ведро и налил себе кофе – уже из другого термоса.
Моя квартира состояла из гостиной, спальни и кабинета. Типичная квартира парижского холостяка. Все белое, кроме пола, выложенного черным паркетом, и потолка в гостиной – там были незаделанные балки. Не зажигая света, я прошел прямо в спальню и улегся на кровать, отдавшись течению мыслей.
Конечно, о Люке.
Но мысли мои были не о его состоянии – тут тупик – и не о причинах того, что он сделал, – тоже тупик. Я выбрал воспоминание. Одно из тех, в котором проявилась самая странная черта моего друга, – страсть к дьяволу.
Октябрь 1989
Мне двадцать два года. Двор Католического университета в Париже. Я проучился четыре года в Сорбонне, только что защитил магистерскую диссертацию «Преодоление манихейства у Блаженного Августина» и хотел продолжить образование. Я собирался учиться в Католическом университете, чтобы получить степень доктора богословия. Темой я выбрал «Становление христианства по латинским произведениям раннехристианских авторов». Это позволяло мне на несколько лет погрузиться в творчество моих любимых писателей: Тертуллиана, Минуция Феликса, Киприана… Уже тогда я соблюдал три монашеских обета: послушания, бедности и целомудрия, так что родителям обходился недорого. Отец не одобрял моих взглядов. «Потребление – вот религия современного человека!» – провозглашал он, без сомнения цитируя Жака Сегела. Однако моя верность принципам вызывала у него уважение. Что касается матери, то она делала вид, что поддерживает мое увлечение, которое в глубине души льстило ее снобизму. В восьмидесятых годах стало более престижным говорить, что сын готовится к поступлению в семинарию, чем признаваться, что он проводит время с друзьями в саунах или балуется кокаином.
Однако оба они заблуждались – я пребывал вовсе не в атмосфере строгой суровости. В основе моей веры были радость и ликование. Я жил в мире света, в огромном нефе, где постоянно горели тысячи свечей.
Я был увлечен своими любимыми латинскими авторами. Их творения отражали крутой поворот, совершенный западным миром. Мне хотелось описать этот переворот в жизни и сознании, это всеобщее потрясение, которое вызвала христианская мысль, ставшая антиподом всему, что говорилось или писалось ранее. Явление Христа было не только духовным чудом, но и революцией в философии. Физическое преображение – воплощение Иисуса – и превращение Слова. Речь и мысли человека никогда больше не будут прежними.
Я представлял себе изумление иудеев при Его появлении. Избранный народ, ожидавший могучего воина-мессию на огненной колеснице, увидел сострадающего человека, чьей единственной силой была любовь, верившего, что каждое поражение есть победа и что все люди – избранные. Я думал о греках и римлянах, которые создавали богов по своему образу и подобию, наделив их собственной противоречивостью, и неожиданно обнаружили невидимого Бога, принявшего человеческий облик. Теперь Бог больше не подавлял людей, а спускался к ним сам, чтобы помочь им подняться над любыми противоречиями.
Вот эту эпоху великого поворота я и хотел описать. Благословенные годы, когда христианство было подобно гончарной глине, материку в процессе формирования, а первые христианские писатели были одновременно рычагом и отражением, жизненной силой и опорой. После создания Евангелия, Посланий и Писаний апостолов эстафету приняли мирские авторы, соизмеряя, развивая, комментируя неисчерпаемое богатство, доставшееся им в наследство.
Я шел по двору Католического университета, когда кто-то хлопнул меня по плечу. Обернувшись, я увидел перед собой Люка Субейра. Молочно-белая физиономия под рыжей шевелюрой, тонкая хрупкая фигура, на которой болталось шерстяное пальто, шея обмотана шарфом. Я ошалело выпалил:
– Ты что здесь делаешь?
Он посмотрел на экзаменационный лист, который вертел в руках.
– Полагаю, то же, что и ты.
– Ты пишешь диссертацию?
Он поправил очки и ничего не ответил. Я недоверчиво усмехнулся:
– Где ты пропадал все это время? С каких пор мы не виделись? С выпускных экзаменов?
– Ну, ты ведь вернулся к своим буржуазным истокам.
– Да ладно тебе. Я пытался тебе дозвониться все это время. Чем ты занимался?
– Учился здесь, в Католическом университете.
– Ты занимался богословием?
Он щелкнул каблуками и стал по стойке смирно:
– Так точно, сэр! И вдобавок получил степень магистра классической филологии.
– Значит, мы выбрали один путь.
– А ты в этом сомневался?
Я не ответил. В последние годы нашего пребывания в Сен-Мишель Люк изменился. Он стал еще более саркастичен, а его фамильярное отношение к вере превратилось в постоянные насмешки и иронию. Я недорого бы дал за его призвание. Он предложил мне сигарету и, прикуривая, спросил:
– О чем твоя диссертация?
– Зарождение христианской литературы. Тертуллиан, Киприан…
Он восхищенно присвистнул.
– А твоя?
– Я еще не решил. Скорее всего, о дьяволе.
– О дьяволе?
– Да, как о торжествующей силе нашего века.
– Что ты несешь?!