Клуб неисправимых оптимистов
Жан-Мишель Генассия
Жан-Мишель Генассия – новое имя в европейской прозе, автор романа «Клуб неисправимых оптимистов». Французские критики назвали его книгу великой, а французские лицеисты вручили автору Гонкуровскую премию. Герою романа двенадцать лет. Это Париж начала шестидесятых. И это пресловутый переходный возраст, когда все: школа, общение с родителями и вообще жизнь – дается трудно. Мишель Марини ничем не отличается от сверстников, кроме увлечения фотографией и самозабвенной любви к чтению. А еще у него есть тайное убежище – это задняя комнатка парижского бистро. Там странные люди, бежавшие из стран, отделенных от свободного мира железным занавесом, спорят, тоскуют, играют в шахматы в ожидании, когда решится их судьба. Удивительно, но именно здесь, в этой комнатке, прозванной Клубом неисправимых оптимистов, скрещиваются силовые линии эпохи.
Жан-Мишель Генассия
Клуб неисправимых оптимистов
Доминик и Андре
Клуб – имя существительное мужского рода, от английского kloeb; кружок, где собираются, чтобы поговорить, почитать, поиграть; общество друзей.
По мне, лучше быть оптимистом и ошибаться, чем оставаться вечно правым пессимистом.
Неизвестный автор
Странно, как в этой книге, вращающейся вокруг парижского бистро, автору удалось воссоздать целую эпоху!
Жак-Пьер Аметт. Le Point
Это большой роман. Это великий роман. Великолепная история: Жан-Мишель Генассия рассказывает о людских судьбах как греческий аэд. Мощная, глубокая, печальная и упоительная книга написана с поразительным мастерством…
Франсуа Бюнель. Lire
Апрель 1980-го
Сегодня хоронят писателя. Заключительный акт. Толпа – нежданная, молчаливая, почтительная и анархическая – заполонила улицы и бульвары вокруг кладбища Монпарнас. Сколько их? Тридцать тысяч? Пятьдесят? Меньше? Больше? Какая разница? Важно, чтобы на его похоронах была публика. Скажи ему кто-нибудь, что тут будет такая сутолока, он бы не поверил и посмеялся. Он полагал, его закопают на скорую руку, в присутствии двенадцати верных последователей, а не с почестями, как Гюго или Толстого. За последние полвека ни одного интеллектуала не провожали при таком стечении народа. Как будто он был необходим и крайне важен. Зачем здесь эти люди? Они много чего о нем знают и, по логике вещей, не должны были приходить. Абсурдно отдавать последнюю дань уважения человеку, который ошибался во всем, ну или почти во всем, с завидным постоянством уклонялся от правильного пути и с упорством, достойным лучшего применения, расходовал свой талант, защищая то, что не заслуживало защиты. Лучше бы сходили на похороны тех, кто был прав и кого он презирал и уничтожал. Увы, их смерти никто не заметил.
А может, в этом невысоком человеке, помимо неудач и ошибок, было нечто иное, достойное восхищения: страстное желание преодолеть судьбу силой разума, двигаться вперед против всякой логики, не отступать, невзирая на запрограммированное поражение, брать на себя ответственность за противоречивость правого дела и заведомо проигранного сражения и вечной, нескончаемой и безнадежной борьбы. Нет никакой возможности попасть на кладбище, люди топчут могилы, карабкаются на памятники, опрокидывают стелы, чтобы подобраться поближе и увидеть гроб. Напоминает похороны эстрадной певицы или святого. Закопать собираются не только человека – вместе с ним хоронят старые идеалы. Ничего не изменится, и нам это известно. Лучшего общества не будет. Можно соглашаться или спорить, но в эту могилу ложатся и наши верования, и утраченные иллюзии. Толпа символизирует отпущение грехов, искупление ошибок, совершенных во имя идеала. Для жертв это ничего не меняет. Не будет ни оправдания, ни публичных извинений, ни похорон по первому разряду. Что может быть ужасней, чем причинять зло, желая творить добро? Сегодня хоронят минувшую эпоху. Нелегко жить в мире без надежды.
В такой момент не сводят счетов. Не подводят итогов. Все равны, и все не правы. Я пришел не ради мыслителя. Я никогда не понимал его философии, его театр «несъедобен», а романы забыты, я здесь ради прошлого. Толпа напомнила мне, кем он был. Нельзя оплакивать героя, который поддерживал палачей. Я поворачиваюсь, чтобы уйти. Похороню его в каком-нибудь тайном уголке мозга.
* * *
Существуют пользующиеся дурной славой кварталы, отсылающие вас в ваше прошлое, куда, вообще-то, лучше не соваться. Думаешь, что все забыл, – раз не думаешь о нем, значит забыл, а оно раз – и тут как тут. Я старался обходить стороной Монпарнас – там жили призраки, с которыми я не знал, что делать. Один из них шел сейчас мне навстречу по тротуару бульвара Распай. Я узнал его неподражаемое ратиновое пальто в стиле Хэмфри Богарта времен пятидесятых. Есть люди, которых оцениваешь по походке. Павел Цибулька – православный христианин, партизан Второй мировой, король великого идеологического уклона и скучных анекдотов, надменный, гордый и статный, двигался плавно и неспешно. Я обогнал его. Павел располнел, пальто перестало застегиваться, взлохмаченная седая шевелюра придавала ему богемный вид.
– Павел…
Он остановился, посмотрел на меня, пытаясь сообразить, где мог видеть это лицо и почему оно о чем-то смутно ему напоминает, но в конце концов покачал головой – нет, простите, но…
– Это я… Мишель. Ну же, вспоминай.
Он разглядывал меня – недоверчиво, даже с подозрением:
– Мишель?.. Малыш Мишель?
– Бывший «малыш», Павел, бывший – я давно обогнал тебя в размерах.
– Малыш Мишель!.. Сколько лет мы не виделись?
– Пятнадцать. В последний раз встречались здесь же… по поводу Саши.
Мы помолчали, взгрустнули, обнялись. Он крепко прижал меня к себе:
– Я бы тебя не узнал.
– А вот ты не изменился.
– Не смей издеваться. Я вешу сто кило. Проклятые диеты…
– Счастлив тебя видеть. Где остальные? Или ты пришел один?
– Я еще не пенсионер, так что иду на работу.
Павел по-прежнему говорил с тягучим славянским акцентом, но его речь сделалась более энергичной. Мы пошли в «Селект», где, как мне показалось, все прекрасно знали Павла, сели, и официант тут же принес ему крепкий кофе и кувшинчик холодного молока, а потом принял заказ у меня. Павел цапнул с соседнего столика корзинку с круассанами и умял сразу три штуки, продолжая говорить с набитым ртом, причем вполне разборчиво. Павел сбежал из Чехословакии лет тридцать назад и с тех пор жил во Франции в более чем стесненных обстоятельствах. Он в самый последний момент, чудом, избежал чистки, погубившей бывшего генсека КПЧ Сланского[1 - Рудольф Сланский (1901–1952) – генеральный секретарь компартии Чехословакии (1945–1951); был обвинен в антипартийном заговоре и казнен. Все обвинения и сам процесс были сфабрикованы по образцу процессов конца 30-х годов в Советском Союзе. – Здесь и далее прим. перев.] и его ближайшего соратника, министра иностранных дел Клементиса[2 - Владо Клементис (1902–1952) – министр иностранных дел в правительстве Р. Сланского, проходил с ним по одному делу, обвинен в антипартийном заговоре и казнен.]. Бывший посол Чехословакии в Болгарии, автор справочного издания «Брестский мир: дипломатия и революция» работал ночным портье в гостинице в Сен-Жермен-де-Пре и жил там же, в комнатенке на верхнем этаже. Он надеялся рано или поздно встретиться со старшим братом, который в конце войны уехал в Америку, но ему постоянно отказывали в визе – мешала биография.
– Визу они мне не дадут. И брата я больше не увижу.
– Я знаком с одним атташе из посольства. Могу с ним поговорить.
– Не бери в голову. У них на меня «досье» толщиной с мою задницу. Я прохожу как один из основателей Коммунистической партии Чехословакии.
– А это так?
Он пожал плечами с видом смирившегося со своей участью человека.
– В тридцатые годы в Праге, в мои студенческие времена, все было просто и ясно. Следовало решить, на чьей ты стороне – угнетателей или угнетенных. Мне не пришлось выбирать лагерь – я в нем родился. Я был молод, убежден в нашей правоте и в том, что иного решения для страны не существует. Да, я был партийным функционером с дипломом юриста. Я верил, что поголовная грамотность и электрификация поспособствуют рождению нового человека. Никто и подумать не мог, что коммунизм пожрет нас, как Сатурн своих детей. Отношение к капитализму было однозначным. Во время войны одни поддерживали коммунистов, другие – фашистов. Хуже всего приходилось неопределившимся. Мы были полны энтузиазма. Я ни в чем не сомневался. Но после освобождения все пошло не так. Моих друзей вешали, семью терзали до тех пор, пока она от меня не отреклась, а нынешние защитнички «общечеловеческих ценностей» плевать на это хотели. Они, видите ли, не нуждаются в компании старого коммуняки – я решил, что достану их, и каждый год запрашиваю визу. Они отказывают. Я через год повторяю попытку.
– Значит, ты больше не коммунист?
– Был, есть и буду!
– Но доктрина оказалась несостоятельной. Коммунистические режимы рушатся один за другим.
– Коммунизм – прекрасная идея, Мишель. Слово «товарищ» наполнено глубинным смыслом. А вот люди никуда не годятся. У Дубчека[3 - Александр Дубчек (1921–1992) – чехословацкий государственный и общественный деятель, первый секретарь ЦК Коммунистической партии Чехословакии. В 1968–1969 годах стал инициатором курса реформ, известных как Пражская весна.] и Сво?боды[4 - Людвик Сво?бода (1895–1979) – чехословацкий военный и государственный деятель, президент ЧССР в 1968–1975 годах, трижды Герой ЧССР, Герой Советского Союза (1965).] вполне могло получиться, если бы им не перекрыли кислород. Кстати, мое дело сдвинулось с мертвой точки.
– Каким образом?
– Я написал Сайрусу Вэнсу, госсекретарю в администрации Джимми Картера. Он ответил. Можешь себе представить?
Павел осторожно достал из бумажника письмо в «том самом» конверте и дал мне прочесть. В ответе Сайруса Вэнса от 11 января 1979 года сообщалось, что запрос передан в компетентную инстанцию.
– Что думаешь?
– Это стандартная формулировка. Не стоит особенно надеяться.
– Они отреагировали впервые за двадцать пять лет. Это знак. Сайрус Вэнс – демократ, не республиканец.
– А раньше тебе что, не отвечали?