Смена «дислокации» пирожков неожиданно открыла для меня доступ к зеленому металлическому бидону с яблочным повидлом, мешочкам с сухими целебными травами, висящими вдоль стены на крючках, и даже к белым тарелкам с синими цветами, стоящим на полке. Тарелки эти бабушка доставала только по праздникам, когда варила много холодца или киселя, и, конечно же, они меня давно манили. Однажды, стоя на цыпочках на краю амбара, я одной рукой цеплялась за полку, а второй медленно подтягивала к себе горку посуды. В этот момент дверь в сенях открылась, кто-то сделал один шаг, второй, потом третий, подошел к двери каморы и нажал на клямку. Мое сердце екнуло, рука дернулась, и, не удержавшись, я полетела в амбар на пшеницу, а тарелки – на пол. Забившись в темный угол под крышкой, я вжалась в зерно и затаилась. Судя по возгласу, это была бабушка. Охая и ахая, она собрала осколки, подмела пол и направилась было к выходу, когда услышала в амбаре шуршание – острые кончики остей пшеницы пролезли сквозь колготки и укололи кожу, заставив меня пошевелиться. Предположив, что это мышь, бабушка взяла металлический совок, медленно отодвинула крышку и уже замахнулась, но в последнее мгновение в темноте увидела меня. Не знаю, из-за чего она потом больше ругалась – то ли из-за посуды, то ли из-за того, что могла меня прибить совком, – но в камору меня долго не тянуло.
В каждой комнате на стенах висели фотографии членов семьи в деревянных рамах за стеклом, обрамленные вышитыми рушниками с ажурным кружевом. На одной из них были мои прабабушка Мария и прадедушка Юрий Якименко, которых я хорошо знала. Свое здоровье прадед потерял в концентрационных лагерях: вначале в немецком, а потом в советском. Солдатом Красной армии на Юго-Западном фронте во время Киевской оборонительной операции в сентябре 1941 года он оказался в гигантском котле и был взят немцами в плен. В Уманском лагере для военнопленных, называвшемся Уманской ямой и расположенном в старом глиняном карьере, обнесенном сверху по периметру колючей проволокой и вышками с пулеметами. Прямо на земле, под открытым небом, практически без воды и еды содержались десятки тысяч советских солдат. Живые едва отличались от лежавших повсюду мертвых. Прабабушка Мария и бабушка Галя, предоставив ходатайство от старосты села и выплатив установленную фашистами таксу – корову, выкупили полуживого прадедушку и привезли домой. После войны он восемь лет провел в советских лагерях для бывших военнопленных, сперва на Дальнем Востоке, затем оказался в Маньчжурии в лагере под Харбином. О тех временах он никогда не вспоминал, часто молча стоял, держась за забор коровника, постоянно курил, сильно кашлял и таким взглядом иногда обдавал, что у меня от страха кожа покрывалась пупырышками. Лишь однажды он сухо, с горечью рассказал тато, что расчеты ста двадцати артиллерийских орудий, способных разметать врага и дать возможность вырваться из котла на подступах к Киеву, так и не дождались команды открыть огонь от плененного к тому времени командования армией, и без единого выстрела техника и люди были захвачены немцами.
Прабабушка Мария не умела читать и писать, но обладала феноменальной памятью, знала наизусть несколько сотен песен, была певуньей и очень интересным рассказчиком. Она пережила и ясно помнила события революционного периода, Гражданскую и Великую Отечественную войны, три голодомора. Бывало, сидит у двери возле дома, греет на солнце вскрывшиеся на ногах раны, а я начинаю к ней приставать, чтобы спела или рассказала про войну. Соглашалась, конечно, она не всегда, но когда начинала, то часа три обо мне мог никто не беспокоиться – от бабули я точно никуда отойти не могла. Чаще всего я просила рассказать о войне, особенно историю про гроб. Во время оккупации фашисты шли по селу и изымали у населения весь скот, зерно и продукты, а тех, кто прятал или сопротивлялся, расстреливали. Бабуля поставила свежесрубленный гроб на самом видном месте – в центре комнаты, – засыпала в него зерно и закрыла крышкой. Когда лай собак послышался уже близко и фашистская телега с награбленным подъезжала к нашему двору, она зажгла свечу, надела черную траурную косынку, поставила возле гроба своих маленьких детей и велела им плакать. Фашисты вынесли все, что нашли в погребе и в доме, а гроб открывать не стали, естественно, решив, что там лежит покойник.
В сенях дома стояла высокая деревянная лестница, ведущая на чердак. Здесь в старом кожаном с заклепками чемодане довоенной сборки сберегались мамины детские вещи, были сложены старые журналы и газеты, а сверху на перекладине висели черный тяжелый бушлат прадеда и его кирзовые сапоги. В центре на полу возвышались горки семечек подсолнечника и зерен кукурузы, в ведрах белели горох и фасоль, стояли мешки с сушеными грушами, яблоками и сливами, собранными за последние лет пять и составляющими стратегический продовольственный запас нашей семьи, которого хватило бы на все село. «Пускай будет», – любила повторять бабушка Галя, пережившая голодомор на Украине в 1930-х годах, лишения Великой Отечественной войны и послевоенный голод.
В углу пристроились старая, в червоточинах от древесных жуков прялка и разобранный дореволюционный ткацкий станок, на котором прабабушка изготавливала половики и ткань для домашней одежды. Полосатые и серые дорожки с красным орнаментом лежали на полу у нас в доме, а вышитые вручную рубашки бабушка бережно хранила в шкафу. С давних времен в украинских семьях каждая женщина умела вышивать, украшая национальными узорами одежду, постельное белье и рушники. Постепенно коммунистическая идеология вытравила национальную самоидентичность украинцев. Тем не менее в 70-х годах XX столетия в сельских домах на стенах все еще висели вышитые рушники, а бабушки старались передать внучкам секреты мастерства вышивки крестиком или гладью. Натянув на круглые деревянные пяльцы белое полотно, я тоже училась класть крестик, кропотливо отсчитывая переплетенные нити ткани, но искусной вышивальщицы из меня так и не вышло, может, потому, что не обладала достаточно развитыми мелкомоторными навыками, а может, и потому, что не понимала, зачем заниматься тем, что уже не модно, никому не надо и называется «старьем».
Однажды среди сокровищ на чердаке я обнаружила белую кофейную керамическую кружку с толстыми стенками, на дне которой четко различались фашистская свастика с орлом, герб завода-изготовителя в Баварии и дата: «1942». По рассказам бабули, эту кружку вместе с другими личными вещами бросил в январе 1944 года сбежавший немецкий офицер, когда войска 1-го Украинского фронта в ходе Корсунь-Шевченковской наступательной операции освобождали Канев и прилегающие села. С тех пор кружка так в нашем доме и осталась. Первое время она пылилась на чердаке, потом служила добрую службу не одному поколению местных котов, пивших из нее парное коровье молоко, затем опять перекочевала на чердак, заняв почетное место между старым примусом и керосиновой лампой, после чего досталась по наследству мне, став незаменимым предметом при строительстве песочных куличиков. Когда время куличиков прошло, кружка переселилась в летнюю кухню и много лет служила в качестве солонки, где и была мною опять обнаружена. Трофей, конечно же, я увезла с собой, и с этого момента в жизни кружки наступил новый период, позволивший ей открыть для себя большие города, ощутить горечь скитания по чужим квартирам и даже вступить в конфликт с посудомоечной машиной. Но это уже другая история совсем из другой жизни.
Всю жизнь бабушка Галя прожила в Козаровке и всю жизнь, как и другие сельские жители, много и тяжело трудилась. Ее день начинался задолго до рассвета и заканчивался затемно, оставляя на сон не больше пяти часов. Когда она работала на колхозной ферме, то вставала в три утра, чтобы к четырем успевать на первую дойку коров. Летом целый день бабушка гнула спину на колхозных полях, в основном на прополке и уборке сахарной свеклы, чтобы в конце сезона за это получить сахар – настоящую роскошь в эпоху тотального дефицита. Это позволяло не только сварить варенье на зиму, но и выгнать несколько бутылей крепкого самогона – самой ходовой валюты советского периода.
В каждом доме под лавой или в углу стояли накрытые клетчатым покрывалом кастрюли или бутыли с брагой, из которых по трубочкам в банку с водой выходили пузырьки воздуха. В назначенный час из потайной ямы где-нибудь в огороде или в саду доставали спрятанный чудо-аппарат со спиралевидными трубками и колбами, в варочной печке разжигали огонь, и, после того как дрова перегорали в угли, начиналось таинство самогоноварения. Пока кто-то из членов семьи проверял крепость напитка, поджигая ватный тампон, смоченный в прозрачной жидкости, тонкими струйками сбегающей по марлевому шнурку в заготовленные банки, другой дежурил у ворот, чтобы не пропустить рейд. Стоило милицейскому «козлику», как называли автомобиль ГАЗ-69, только въехать в село, как предупреждение по цепочке молниеносно долетало до самых удаленных домов. «Милиция горилку трясет», – полушепотом, словно страшную государственную тайну, сообщали мальчишки-гонцы, пробегая по улицам. И хотя борьба с самогоноварением продолжалась на протяжении всего периода советской власти, победить его так и не смогли. Денег на селе практически ни у кого не было, поэтому расплачивались за все бутылкой: надо огород вспахать – трактористу бутылка, хочешь пшеницу скосить – комбайнеру бутылка, сено привезти – извозчику бутылка, колодец почистить – тоже бутылка.
В середине лета, когда пшеница достигала восковой спелости, в колхозах начиналась жатва. Убрать урожай необходимо было за четырнадцать дней, чтобы колоски не перестояли и зерна не высыпались. Круглосуточно над полями висели густые облака пыли, а грузовики едва успевали отвозить зерно на элеватор. Внимание всей страны было приковано к этому ключевому в году сельскохозяйственному событию. Первые полосы центральных газет сообщали о собранных центнерах с гектара и доблестных победах советских комбайнеров, днем и ночью наполняющих закрома Родины. На информационных щитах возле сельского совета, почты, магазина и прямо на столбах пестрели агитационные плакаты, призывавшие всех на борьбу за урожай, выполнение плана сбора которого нередко становилось идеологическим инструментом противостояния внешнему врагу. Наряду с колхозами пшеницу выращивали и сами селяне, засевая ею часть огорода. Зерно сдавали в заготовительные конторы, мололи из него муку или перерабатывали на комбикорма животным, солома шла на корм и использовалась в качестве подстилки для скота.
Привлекать государственную технику для посева или уборки урожая в подсобных хозяйствах, конечно же, запрещалось, но крепкая валюта – бутылка самогона – решала любые вопросы. Поздно вечером, когда комбайн с гордой надписью «Нива» проплывал, словно лайнер, по дороге между полями еще неубранной колхозной пшеницы, хозяйки выбегали ему навстречу, договариваясь с комбайнером, к кому и когда он приедет. Начиная с одного конца улицы, комбайн за четыре-пять часов проходил все участки вдоль одной стороны, оставляя за собой на земле длинные ленты измельченной соломы.
Когда наступала наша очередь, я всегда напрашивалась к комбайнеру в кабину. Пыль покрывала мне лицо и руки, щекотала в носу и забиралась в рот, грохот от работающих механизмов сотрясал мои барабанные перепонки, заставляя съеживаться и закрывать ладошками уши, но я с восторгом наблюдала, как в свете прожекторов целые массивы колосьев мгновенно исчезают где-то внутри комбайна. После того как последние стебли были срезаны, комбайн останавливался и из кабины выползал весь в остях и соломе маленький чертенок с ярко выделявшимися на запыленном лице белками довольных глаз и улыбкой до самых ушей. Комбайнер подводил меня к его огромной машине, показывал, куда деваются колоски в комбайне, а мое воображение живо рисовало картинки, как большое мотовило, расположенное спереди, вращаясь, наклоняет стебли пшеницы к острым ножам, после чего шнек направляет их на транспортер, а оттуда в молотилку к барабану, где специальные бичи, ударяя по колосьям, выбивают из них зерно. Пройдя через решета и очистку, зерно попадает на элеватор комбайна, а потом в специальный бункер, из которого впоследствии перенаправляется в кузов грузовика.
Когда объем собранного урожая был небольшой, его выгружали в огороде на широкий брезент, расстеленный прямо на земле. Женщины, стоя босыми ногами по щиколотку в зерне, ладонями нагребали зерно в мешки, а мужчины перевозили их на повозке или несли на спине в хозяйский амбар. К моменту, когда вся пшеница была убрана, комбайн уже заканчивал работу на другом участке и все соседи переходили туда. На следующий день скирдовали солому. Бабушка Галя и мама сгребали ее широкими деревянными граблями в небольшие копны, тато вилами утрамбовывал в высокие скирды, а я взбиралась на них и с радостным визгом съезжала на попе вниз. Сверху скирды укрывали полиэтиленовой пленкой с привязанными по периметру кирпичами, чтобы дождь не залил и ветер не сорвал.
Когда моя мама была совсем маленькой, бабушка Галя развелась с ее отцом и замуж больше не вышла. Муж сильно пил, а уехав однажды в Керчь на заработки, вернулся оттуда с другой женщиной и, поселившись на соседней улице, создал новую семью, забыв о своей первой жене и ребенке. Душевная боль оказалась настолько сильной, что до конца своих дней бабушка, похоже, так и не смогла его простить, навсегда вычеркнув из своей жизни и жизни дочери, запретив им видеться, превратив отца в чудовище, которым постоянно пугала. Властная и с сильным характером, она давила и требовала беспрекословного подчинения, и стоило маме не послушаться или проявить свою волю, бабушка тут же начинала собирать ей беленький узелок с вещами, угрожая выгнать к «батьку». Ни мне, ни сестре о нем никто никогда не рассказывал, сохраняя строгое табу, и лишь однажды на мой прямой вопрос бабушка ответила, что отец мамы был алкоголиком и что его уже нет. Но однажды, когда моей сестре Зое было лет двенадцать, возле магазина к ней подошел мужчина, сказал, что он ее дед, и пригласил к себе в гости. В гости сестру, конечно же, бабушка не отпустила, объяснив, что нет никакого деда и что возле магазина был кто-то из местных пьяниц. Высокая, дородная, с правильными красивыми чертами лица и длинной русой косой, она, конечно же, привлекала мужчин, некоторые даже пытались свататься, но, обжегшись один раз, бабушка Галя больше никого так и не смогла пустить в свое сердце. Переезд единственной дочери из села в город бабушка восприняла крайне болезненно и впоследствии до конца своих дней упрекала маму в том, что та ее бросила. В молодости, сразу после свадьбы, муж бабушки Гали хотел забрать ее в свой дом, но она отказалась, сказав, что не оставит родителей. Может, именно поэтому решение моей мамы уехать из села в город настолько сильно задевало бабушку.
После смерти своих родителей бабушка Галя осталась одна в большом доме, с хозяйством и огородом. Жизнь в полном одиночестве, в «закутке» наложила тяжелый отпечаток на ее психическое состояние, усилив существующие проблемы и породив новые. Нередко, когда мы с родителями собирались домой, бабушка начинала плакать, рассказывая, как ей будет одной плохо. Вырастив меня и Зою с пеленок, она была безгранично к нам привязана, жила нашей жизнью, и, когда, повзрослев, мы стали реже к ней приезжать, а потом и вовсе уехали в далекие города, бабушка переживала это так же мучительно, как и когда-то отъезд мамы. Родители неоднократно предлагали ей переселиться в Канев, где пустовала детская комната, но уезжать из села в «тюрьму», как назвала бабушка жизнь в городских квартирах, она не хотела и продолжала изводить маму упреками, надеясь, что та однажды вернется. Свою единственную дочь бабушка очень любила, повторяя, что живет только ради нее и ее семьи. Каждый раз, уезжая из села домой, мы везли огромные сумки продуктов, которые нам собирала бабушка, отдавая буквально последнее яйцо или кусок мяса. Как только у нее появлялась свободная копейка, бабушка тут же откладывала на сберегательную книжку мне или сестре, повторяя, что это «на свадьбу».
Постепенно психическое состояние бабушки Гали ухудшалось, а ее рассудок ослабевал. Вместо упреков уже начался шантаж, вылившийся в две попытки уйти из жизни, чтобы, как говорила бабушка, маму «совесть замучила за смерть матери». В обоих случаях счеты с жизнью бабушка сводила как раз накануне приезда родителей в село, в расчете на то, что успеют спасти. В преклонном возрасте бабушка перенесла операцию по удалению катаракты. Вернувшись из больницы, она, несмотря на предостережения врачей, в первый же день пошла полоть огород, чтобы, как она говорила, люди не смеялись, что сорняком зарос. Целый день бабушка провела на жаре, в согнутом положении, а вечером, решив полить клубнику, еще подняла ведро воды из колодца. После этого в ее глазах что-то нарушилось, и постепенно она практически полностью ослепла. Оставлять бабушку одну уже было нельзя, и, несмотря на все протесты, родители забрали ее к себе. Потеря зрительной связи с миром еще больше ослабила ее разум, и в течение двух последних лет она обездвижено лежала в кровати, целыми днями слушая радио. После вскрытия врач сказал, что еще никогда не встречал, чтобы у человека в восемьдесят четыре года внутренние органы оставались настолько здоровыми. Как бы то ни было, но задолго до этих событий, в годы моего детства, бабушка Галя была для меня самым любимым щедрым человеком на свете, человеком, который дарил мне свое сердце и ассоциировался исключительно со словом «доброта».
Первые зимы раннего детства я провела на теплой печи в селе. Чтобы я не падала, тато соорудил деревянную загородку, а бабушка Галя обложила по периметру большими пуховыми подушками стены, а по центру, где было особенно горячо, постелила толстое ватное одеяло. Находясь наедине с собой часами, я ползала, играла, пила воду из бутылочки, тут же писала, но все высыхало, и я засыпала. Первыми зубами я обгрызла все углы и стены, побеленные белой глиной, оставив довольно глубокие борозды, до самых кирпичей.
В четыре года я уже гоняла жаб в саду, отчего, как говорила бабушка Галя, у меня все руки и ноги были в бородавках. «Не трогай жабу, а то написает», – наказывала она, но меня это еще больше подзадоривало. С мая до поздней осени вдоль нашего забора цвел лекарственный чистотел с бархатными листьями и желтыми цветочками на длинных ножках. Утром и вечером бабушка Галя смазывала мои бородавки ярко-оранжевым соком, выступающим на свежесорванных стеблях, и после нескольких процедур бородавка начинала чернеть, постепенно высыхала и незаметно отваливалась. Когда сезон чистотела заканчивался, бабушка боролась с противными наростами другим способом: ставила меня лицом к молодому месяцу и, поливая бородавки водой из ковшика, нашептывала какие-то слова, а я в это время мысленно должна была просить месяц, чтобы он очистил мое тело и забрал бородавки.
Накануне основных государственных праздников по всему необъятному Советскому Союзу летели самолетами, ехали поездами, плыли пароходами и даже отправлялись «молниями» миллионы красочных поздравительных открыток. При отсутствии телефонов поздравительные открытки и письма являлись основным средством поддержания контактов, а праздники – прекрасным поводом вспомнить близких людей и напомнить о себе. В дом бабушки Гали к каждому празднику приходило около десятка открыток от родственников из самых разных городов. Открытки бабушка всегда прикалывала к стене возле телевизора металлическими кнопками, а через год снимала и прятала в специальный мешок, вешая на их место новые. В пять лет, впервые обнаружив этот мешок, я неожиданно открыла для себя огромный неизведанный мир, такой же яркий и волнующий, как настоящие сказки. Здесь были бородатые Деды Морозы в синих и красных кафтанах, с волшебным посохом в руках, гарцующие тройки с бубенцами, изящные Снегурочки с птичками-синичками, зайчиками-попрыгайчиками, белочками, ежиками и даже медведем; весенние тюльпаны и мимозы, веточки березы с сережками и распустившиеся ирисы; красные транспаранты, флаги и лозунги; и, конечно же, вся военная мощь СССР, олицетворенная звездами на лентах и суровыми лицами защитников Родины с автоматами на груди на фоне танков, «катюш», самолетов и военных кораблей. Одним словом, целый клад. Рассортировав все по тематическим стопочкам, я играла с ними в придуманные мною истории, и герои открыток чудесным образом оживали, унося меня в свой сказочный мир. Длинными зимними вечерами, сидя на теплой печи, я училась их перерисовывать, и мой альбом наполнялся любимыми персонажами, с каждым разом все больше похожими на настоящие.
В шесть лет я уже сама бегала на соседнюю улицу к подружкам, тоже приезжавшим из городов в село на лето. Однажды мы играли в прятки возле двора моей подружки Оли. Я водила. Досчитав до десяти, я громко крикнула, что иду искать, открыла глаза и отправилась осматривать потайные места. Пограничной территорией для игры мы обозначили два ближних двора вдоль улицы, в сами дворы заходить не разрешалось, поэтому прятались, как правило, за деревьями, кустами, скамейками или песочницами. Очень скоро нашлись все, кроме Оли. Обыскав привычные укрытия, мы решили, что она нарушила правила и спряталась у себя во дворе. И пока подружки проверяли сарай, я решила посмотреть за домом. Зайдя за угол, я сделала несколько шагов и неожиданно услышала шум и металлическое бряканье. Обернувшись, я успела лишь заметить огромный черный силуэт и в следующее мгновение, сбитая мощным ударом, полетела на землю. Раздался хриплый лай, я инстинктивно закрыла лицо ладошками, но сквозь пальцы тут же почувствовала горячее смрадное собачье дыхание. На мой истошный крик прибежала хозяйка. С трудом оттащив пса, она подняла меня с земли и унесла в дом. От испуга я не могла сказать ни слова, только все время дрожала, прикрываясь руками. После этого случая я начала заикаться. Родители возили меня в больницу к разным специалистам, отправляли на занятия к логопеду, кто-то из знакомых даже посоветовал испугать еще раз в надежде, что клин клином вышибает, но с каждым днем ситуация лишь ухудшалась. Дошло до того, что я не могла нормально произнести даже несколько слов и, стесняясь насмешек друзей, старалась вообще не говорить. Оставалась единственная надежда – знахарь.
Найти сильного знахаря всегда было непросто, а в советское время, когда, кроме официальной медицины, ничего другого не признавалось, особенно сложно, да и опасно – из партии могли исключить за сам вопрос о колдунье. Если кто-то и обладал природным даром, то работал подпольно, скрываясь не только от стражей порядка, сети интернет в то время еще не было, один на все село телефон стоял в кабинете председателя в здании сельского совета, поэтому обзванивать председателей соседних колхозов и узнавать у них, не живет ли где-нибудь поблизости колдунья и как попасть к ней на прием, не представлялось возможным.
Но, как говорят, «язык до Киева доведет». И однажды рано утром мы с мамой сели на рейсовый автобус и поехали в соседний район, где, по слухам, когда-то давно жила сильная знахарка, унаследовавшая свой дар от прабабки-колдуньи. Несколько раз мы спрашивали у местных жителей, где находится ее дом, но никто ничего не знал или делали вид, что не понимают, о чем мама спрашивает. Обойдя все село, мы все же нашли двор, похожий по приметам на тот, который нам описали. Старая, облупленная мазанка под соломенной крышей располагалась на самом краю улицы и едва выглядывала из-за высоких бодяков с пушистыми фиолетовыми головками, заменившими упавшую плетеную изгородь. Открыв перекошенную калитку, висевшую на одной ржавой петле, мы зашли во двор, густо заросший спорышом и подорожником. В пыльных ямках между корней старой ветвистой груши гнездились куры, а чуть подальше, разлегшись между двумя пустыми консервными банками, в которые обычно наливали воду для птиц, спал пятнистый кот.
Чтобы не зацепить головой стреху, под которую все время шныряли воробьи, мама наклонилась и, постучав в дверь, окликнула хозяйку. Никто не отозвался. Мы прошлись вокруг, вызвав панику среди кур, заглянули в заросший огород и, не обнаружив ни души, вернулись во двор. Мама подошла к крошечному окну и, присев, попыталась хоть что-то внутри разглядеть. Затем еще раз постучала в дверь, позвала хозяйку и, не дождавшись ответа, потянула за ручку. Дверь легко поддалась. Переступив порог, мы оказались в темных сенях, в конце которых виднелась слабая полоска света. Воздух был затхлый, пахло старой пылью, мышами и сухими травами. Открыв следующую дверь, мы попали в комнату. Через крошечное окно, заросшее густой паутиной, в центре которой висела высохшая муха, едва просачивался свет, но вскоре мои глаза вычленили силуэт маленькой бабульки, сидевшей на лавке в углу. Не обращая на нас никакого внимания, она продолжала что-то толочь в круглой деревянной ступе, удерживая ее коленями. На стене висели пучки растений, земляной пол был устлан высохшей травой, кривая кочерга подпирала облезлую печь, возле которой стояли закопченные горшки.
Мама поздоровалась, но ответа не последовало. Тогда она рассказала знахарке о моем заикании и попросила помочь. Не переставая стучать деревянным пестом, бабулька посоветовала обратиться к врачам в больницу. Мама ответила, что врачи не помогли и что теперь вся надежа только на нее. Недобро посмотрев на маму, бабулька сказала, что ничем таким она не занимается, после чего, указав пестом на дверь, выгнала нас прочь. Последняя надежда на мое излечение исчезла.
Оказавшись на дневном свету, я заметила, что мама плачет, и мне очень-очень стало ее жалко. Я прижалась к ней и тоже заплакала. Возле калитки мы остановились, мама вытерла слезы, приободрила меня, погладив несколько раз по голове, после чего взяла за руку, и мы направились обратно в дом. Бабулька сидела на прежнем месте и все так же что-то толкла. Мама с порога начала просить, чтобы знахарка помогла ребенку, и собиралась уже встать на колени, но в этот момент старушка зашевелилась, медленно поднялась, опираясь на деревянные палки, и заковыляла в нашу сторону. Подойдя поближе, она внимательно на меня посмотрела, несколько раз погладила по голове, точно так же как на улице это сделала мама, что-то тихо пробормотала, после чего неспешно поковыляла обратно. Поняв, что все уже закончилось, мама достала кошелек, чтобы отблагодарить, но, поймав сердитый взгляд знахарки, просто сказала: «Спасибо!» – и мы быстро вышли на улицу.
Дневной автобус уже объехал окрестные села и ушел обратно в райцентр, и, чтобы не ждать пять часов на остановке, мы отправились домой пешком. Мама, выросшая в этих краях, хорошо ориентировалась в бескрайних полях, лесах и посадках, узких проселочных дорогах. Еще в детстве вместе с другими девчонками и мальчишками она исколесила их на велосипеде, а в старших классах этими же дорогами ходила в соседнее село Куриловка в школу. Собравшись группками, они шли осенью под проливными дождями, шли зимой, когда колючая пурга наметала метровые сугробы, шли в весеннюю распутицу, с трудом вытаскивая ноги из разбухшего чернозема. Вот и теперь мама безошибочно угадывала, какое из направлений на развилке наше и где ближайшая посадка, чтобы мы могли передохнуть и поесть шелковицы или черешни. Я бежала по грунтовой дороге между полями пшеницы, оставляя за собой густой шлейф горячей пыли, а мама собирала на ходу васильки и ромашки и вплетала их в венок. Когда она мелодичным голосом начинала выводить «Ой пiд вишнею, пiд черешнею…» или «Ой на горi два дубки», внутри меня словно открывалась потайная дверца, и я, сама того не замечая, начинала ей подпевать.
Как прошло мое заикание – я даже не заметила. Теперь все усилия были направлены на то, чтобы к первому классу научиться выговаривать букву «р», и целыми днями вместе с бабушкой мы ходили по двору и рычали.
Глава 6. Нагорная
Бабушку Галю я очень любила, но долго у нее никогда не задерживалась, так как все интересные для меня в то время события происходили совсем в другом месте, в центре села, где жили родители моего тато – бабушка София (Соня, как мы ее называли) и дедушка Василий (дед Василь) Пономаренко. Их двор занимал выгодное положение на высоком холме, на улице, которая так и называлась – Нагорная, на том самом месте, где мой прапрадед, панский повар Грицько Пономаренко, получив от пана Прушинского небольшой земельный надел для личного хозяйства, построил дом и разбил огород, спускавшийся к лугам вдоль реки Синявы. За свой поварской талант прапрадед имел щедрое вознаграждение и вскоре смог выкупить восемь десятин земли из панских угодий за селом, обеспечив тем самым семье хороший доход и материальный достаток вплоть до 20-х годов XX века, когда в принудительном порядке большевики эту землю изъяли и всех загнали в колхоз.
На пожелтевшей фотографии 1916 года, хранящейся в семье вот уже более ста лет, щуплый седой дедулька с аккуратно стриженной небольшой бородкой сидит в окружении детей и внуков, а на обратной стороне фотографии описана родословная семьи. Этот старик и есть мой прапрадед Грицько Пономаренко, от занятия которого нашему семейству в Козаровке дали прозвище «кухарцы» от «куховар», что в переводе с украинского значит «повар». И хотя это прозвище имело мало общего с официальной фамилией рода, доставшейся от более раннего предка – церковного пономаря, тем не менее на вопрос: «Ты чья?» – мой ответ: «Кухарцева!» ни у кого в селе не оставлял сомнений в том, кто мой дед и где я живу. По левую руку от прапрадеда Грицька стоит мой прадед Федор, чье выцветшее за давностью лет изображение было позже дорисовано дедом Василем, а с другой стороны на руках добротно одетой, дородной женщины, моей прабабушки Наталки, сидит восьмимесячный карапуз в белой панаме – мой дед Василь.
Дед Василь, прошедший Советско-финскую войну 1939–1940 годов, а затем и Великую Отечественную был немногословен, а невероятно густые, сросшиеся на переносице брови и крепкая фигура придавали его облику отчеканенную суровость. Но когда в его руки попадал баян и пальцы привычно пробегали по кнопкам, дед Василь преображался, вместе с первыми аккордами из него словно вылетала пробка, которой он сознательно сдерживал свои эмоции. Виртуоз-самоучка, он обладал невероятными музыкальными способностями, в том числе абсолютным слухом, и, наверное, не существовало такого инструмента, на котором он не смог бы играть. Именно от деда Василя моей сестре передался музыкальный слух, что вызывало во мне колючую зависть, провоцируя высмеивать бандуру, на которой она училась играть, и злорадно упрекая, что меня в музыкальную школу родители не отдали, а ее отдали. У деда в углу на тумбочке стоял старенький проигрыватель, купленный в начале 1960-х, а на полках внизу разместилась коллекция грампластинок, и чаще всего звучали песни Марка Бернеса и Клавдии Шульженко, а также песня «Летят утки» в исполнении Воронежского хора, которая больше всего нравилась мне. Когда же в доме никого не было, я снимала крышку проигрывателя и, запустив пластинку, ставила на нее игрушечного солдатика или ракушку от бабушкиной шкатулки, с интересом наблюдая, как они оборачиваются по кругу.
Мне нравилось втайне листать альбомы деда Василя, которые он прятал от нас на этажерке за занавеской. Выразительные портреты соседей, изображения животных, пейзажи и зарисовки, выполненные простым карандашом или обычной ручкой, притягивали взгляд, заставляя рассматривать мельчайшие штрихи и детали. Как-то уже в преклонном возрасте дед Василь вырезал на своей палке обнаженную Софи Лорен и разрисовал ее химическим карандашом. Бабушка, обнаружив этот «шедевр», разбила палку об угол стены, приговаривая: «Старик, а все туда же. Хотя бы на палке – да молодую ему все подавай!». Зимой, когда удавалось застать деда за рисованием, я садилась рядом и тоже пыталась что-то изобразить, но зерно художественных талантов во мне так и не проклюнулось. Вниманием дед Василь никогда меня не баловал, отдавая предпочтение моему двоюродному брату – единственному внуку-мальчику, тоже Василию. Не меньше повезло и Джульбарсу, овчарке, выросшей вместе с двумя его сыновьями – старшим Василием, моим тато, и младшим Григорием. В памяти деда Джульбарсу отводилось особое место, а в его альбомах – десятки страниц. Когда на своем двухколесном мотоцикле ИЖ-49 он выезжал со двора, Джульбарс вместе с ним добегал до конца села, останавливался, словно дальше начиналась вражеская территория, и, проводив хозяина взглядом, возвращался домой, безошибочно чувствуя, когда надо бежать его встречать. Иногда дед брал на мотоцикл меня, и тогда, сидя сзади на высоком жестком сиденье, я до онемения в пальцах вцеплялась в круглую ручку, обмотанную синей изолентой, стараясь не вылететь на очередном ухабе. Мотоцикл рычал и подпрыгивал, а я, зажмурив от страха глаза, в очередной раз пыталась доказать себе и деду, что ничем не хуже мальчика.
Не меньше, чем музыку и рисование, дед Василь любил селедку – обычную селедку пряного посола в больших круглых металлических банках, но с особым душком, который получался в процессе ферментации. Купив селедку, дед перекладывал ее в трехлитровую стеклянную банку, заливал водой и ставил на пару месяцев в погреб. Постепенно в банке запускались разные процессы квашения-брожения-разложения, выделялись газы, и пластиковая крышка вспучивалась. Чтобы ее не сорвало, дед придавливал сверху кирпичом, а когда приходило время доставать селедку, приоткрывал крышку, поместив банку с ней под воду, чтобы уравнять давление. Стоило только не уследить, как о том, что у Василя рванула селедка, очень быстро догадывалось все село. Как-то раз скопившийся газ все же сорвал крышку, рассол с удушающей мутной кашицей, словно из брандспойта, ударил в потолок, вбив в него куски рыбы, стек по стенам и впитался в земляные ступеньки погреба. Две недели никто, кроме деда Василя, в погреб зайти не мог, а соседи, проходя мимо нашего двора, закрывали носы. Кроме деда, любителей пикантного селедочного душка ни в нашем роду, ни в селе не было, и, возможно, свое пристрастие он привез с Советско-финской войны, где среди «скандинавских викингов» сюрстремминг был в большом почете. Но вот кому резкий запах тухлой рыбы был по нраву, так это местным котам. Стоило деду Василю достать деликатес – все окрестные коты и два наших начинали караулить у дверей летней кухни, из которой им непременно перепадали голова, хвост, шкурки и хребет. Они стремглав набрасывались на ошметки, пытаясь схватить кусок побольше. Особо ценилась голова, и тот, кому посчастливилось ее утащить, вынужден был очень быстро удирать от преследующих сородичей.
Суровость деда Василя сглаживалась мягким голосом и такими же мягкими, округлыми формами бабушки Сони. Война, голодные годы и тяжелый сельский труд наложили особый отпечаток на восприятие жизни ее поколением, поставив во главу задачу выживания. Она вырастила двух сыновей и не привыкла открыто показывать ласку и проявлять излишнюю опеку, перенеся этот подход в воспитании и на внуков. Когда мы шкодили, лицо бабушки Сони хмурилось, красивые черные брови сдвигались, в голосе появлялись стальные нотки, а в руках веник или полотенце, которыми она могла огреть каждого, не разбираясь, кто прав, а кто виноват. В течение дня мы самостоятельно познавали мир, обследуя окрестные яры и кручи, пробирались на фермы и в конюшни или играли на старом холме, где до войны стояла церковь. Дома появлялись лишь вечером, чтобы, опустошив миску с борщом или с варениками, наспех помыть в алюминиевом тазу ноги и провалиться в сон.
Долгое время бабушка Соня работала в детском саду, сперва воспитательницей, затем заведующей. С весны до осени, когда все трудились в полях и огородах, детский сад был переполнен, открывались даже ясельные группы, а ближе к зиме пустел. Но с каждым годом детей в селе рождалось все меньше, и вскоре воспитывать стало некого. Пока мы были маленькими, бабушка Соня оформляла меня с сестрой и двоюродного брата Васю к себе в детский сад, и мы наравне со всеми ели по утрам нелюбимую молочную кашу, а днем ложились спать.
Детский сад располагался в центре села, на пригорке, в окружении высоких каштанов и старых лип. В середине лета, когда липы зацветали, горячий воздух наполнялся густым медовым ароматом, пробирающимся через открытые форточки в наши спальни и игровые комнаты. Этот тонкая душистость с оттенком легкой кислинки уносила меня в беззаботный детский сон, и, возможно, именно поэтому на протяжении всей жизни благоухание цветущей липы вызывает у меня чувство умиротворения и защищенности, а ее высушенные соцветия излечивают простуду лучше любых лекарств.
За главным одноэтажным корпусом размещались пищеблок детского сада, дальше – ряд металлических рукомойников, укрытых от дождя под навесом, а чуть в стороне – хозяйственные постройки. Городских удобств никаких, конечно же, не было, поэтому горшки для маленьких стояли прямо под кроватями, а старшие дети в сопровождении воспитателя ходили в туалет на улице, представлявший собой обычную деревянную будку с отверстием в полу. Однажды во время тихого часа я сильно захотела в туалет и, не дождавшись воспитателя, решила пойти одна, тем более что была старшей среди детей, через год предстояло идти в школу, и мне уже доверяли присматривать за младшими. На обратном пути, когда я проходила мимо пищеблока, мой нос учуял аромат горячих булочек, выпекавшихся на полдник. И хотя нам строго-настрого запрещалось заходить на кухню, я не удержалась, открыла дверь и просочилась вовнутрь, где тут же столкнулась с кухаркой. Не зная, что ей сказать, я зачем-то попросила соленый огурец, который нам накануне давали за обедом, и уже было собралась его откусить, как на кухню вошла бабушка Соня. Досталось и мне, и кухарке, и воспитателю, а меня к тому же лишили огурца и отправили спать.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: