– Твоя мать ни в чем не виновата.
– Нет, она должна была…
– Кабаненок, – сказал Ранн.
– Что.
– По сравнению с остальными вепрями у тебя исключительная память.
– Просто я постоянно размышляю.
– Я тоже.
– А все остальные?
– Не все. Лучше бродить в одиночестве; тогда тебя может подвести разве что звук собственных шагов, а не идиотизм болтуна, который только и норовит поднять шум и гам возле человеческого жилья, и удирай потом во все лопатки; и все может кончиться гибелью сородичей.
– Ты очень интересно хрюкаешь.
– Danke sch?n[23 - Большое спасибо (нем.).]. Спасибо. Главное – не разучиться думать, Кабаненок.
– Но иногда я сам не понимаю своих мыслей.
– Не беспокойся об этом. Фантазировать – это прекрасно. Это так же чудесно, как найти себе свинку, которая хрюкает с тобой в лад.
– Мне кажется, свинки – особи более… не знаю, как это выразить.
– Я не совсем понимаю, что конкретно ты не в состоянии выразить; но обычно они гораздо рассудительнее самцов.
– Вот и я о том же. Но не знаю, где найти свинку.
– В лесу их пруд пруди. Бьюсь об заклад, ты много-часто на них натыкаешься. Или ты редкий разиня. Говорила мне мать твоя Лотта, что в голове у тебя одни птички.
– Чего?
– Вот-вот. Птички в голове.
– У меня? В голове?
– Так именно она и говорила.
Кабаненок помотал головой и подвигал всем своим уже достаточно объемным телом, чтобы вытрясти птичек, застрявших, по словам Ранна, внутри.
– Куда-то они все запропастились.
– Помню, как-то раз мама сказала, что я поэт.
В тишине был слышен лишь негромкий стук копыт о землю, и наконец Ранн осторожно заметил, что приличному кабану не пристало имя поэта.
– Я уже понял.
– Она, вероятно, была обижена за какую-нибудь твою выходку.
– Скорее всего. – И, не доходя до толстоствольного кедра, выпалил то, что давно уже вертелось у него в голове: – А давай бродить по лесу вместе, ты и я?
– Нет, Кабаненок. Так мы разучились бы думать и только хрюкали без толку. Что касается стрелы времени, мне кажется, это форменная ерунда.
– Возможно. Но я так не думаю. – Он снова приободрился. – При помощи стрелы, которая летит по времени в обратную сторону, время пошло бы назад и мне удалось бы понять, что произошло с мамой и со всеми остальными. И где они теперь. Представляешь?
– Если ты не можешь вспомнить, что с вами произошло, нужно привыкнуть к одиночеству.
– Легко сказать.
– Ты много-часто об этом думаешь?
– Ага.
«Много-часто»; так говорил Ранн. За версту было заметно, что родился он в очень далеком лесу. На все вопросы этот кабан отвечал, что родом он из Баварии, а это, по-видимому, далеко-далеко за нашим лесом, за другими лесами, один дальше другого. Но ему никогда не хотелось рассказывать, что привело его сюда из далекой страны.
За этими раздумьями Кабаненок внезапно заметил, что остался один, потому что Ранн исчез совершенно бесшумно. Мама, Кабанчик, Свинюшка, Свинка, где вы? Помедлив несколько секунд, он направился к каменному дубу[24 - Каменный дуб – вечнозеленое дерево, распространенное в Средиземноморье и Пиренейских горах.], возле которого устроил лежку, и вполголоса, как будто кто-нибудь мог услышать, сказал, как тоскливо всегда быть одному. Говорили мне, не зевай, а то потеряешься.
* * *
– Давайте-ка начнем, сегодня вы бодрее, чем вчера.
– Нет… – Как будто думать было для него утомительно. – Я помню только…
– Что? – поинтересовался врач.
Тяжелое, густое молчание. Этот доктор был посуше, чем вчерашняя врач. Пациент глубоко вздохнул, словно путешествие в страну неспящих было томительным и трудным. Рассуждать ему было нелегко, а когда он пытался что-нибудь вспомнить, болела голова. Но его не оставляли в покое.
– Как вас зовут?
– Меня?
Молчание. Как будто найти ответ было чрезвычайно сложно.
– Не знаю. А вы разве не знаете?
– Пока что мы называем вас в соответствии с номером палаты.
– Отлично. И как меня теперь зовут?
– Пятьдесят Седьмой.
– Превосходно.
Молчание. Он толком не знал, отчего ему казалось унизительным, что теперь его зовут Пятьдесят Седьмым. Или что он превратился в Пятьдесят Седьмого. Но со временем, которое шло тихо, как в замедленной съемке, он начал думать, что, наверно, это как раз хорошо, что его считают Пятьдесят Седьмым, так благоразумнее.