«С первых дней расследования сыскная полиция была убеждена, что покушение на площади Этуаль совершено анархистом-одиночкой. Бомба, хотя и большой разрушительной силы, о чем можно судить по последствиям, изготовлена кустарно, что исключает предположение о группе террористов.
Кроме того, к приезду высокого гостя были приняты особые меры предосторожности, и можно утверждать, что все подозрительные лица, принадлежащие к известным группировкам, были взяты под надзор или подверглись превентивному аресту.
Вчерашний день многие из находившихся на месте преступления были вызваны на улицу Соссэ. Напомним, что, если преступнику и удалось скрыться, воспользовавшись паникой, его все же видели стоявшие рядом люди, в частности целое семейство с авеню де Тери, которое забралось на лестницу-стремянку.
В течение долгих часов полиция, с присущим ей при такого рода опросах терпением, предъявляла людям, которые могли видеть убийцу, сотни фотографических карточек подозрительных.
Можем сообщить, что по меньшей мере пять свидетельских показаний сходятся в опознании одного лица, уроженца французской провинции, который уже однажды заставил о себе говорить при подобных же обстоятельствах.
Речь идет об одном выходце из почтенной семьи, но в настоящее время мы лишены возможности дать более подробные сведения, дабы не помешать работе полиции.
Всюду разосланы соответствующие инструкции.
Мы надеемся в ближайшие дни сообщить нашим читателям все подробности этого дела, по счастью, не имевшего в международном плане тех последствий, которых можно было опасаться…»
Там встречалось много непонятных мне слов. Тетя Валери по два и по три раза перечитывала особенно понравившиеся ей фразы.
– Без сомнения – сын! – злорадно заключила она.
Она имела в виду утренний обыск у Рамбюров. Но сын – для меня это был Альбер. Я ничего не понимал. И совершенно опешил.
– Надо полагать, его не нашли…
Я усиленно думал. «Не нашли»? Но ведь когда вошел комиссар, Альбер сидел дома без штанов!
– Хотя слишком большая наглость явиться сюда и спрятаться у матери…
Нет, это было чересчур для меня! Я не способен был все это переварить. Голова горела и раскалывалась.
Но еще больше меня пугало другое: две группы так и не разошлись: полицейские, делавшие вид, будто прогуливаются, и другие – горстка мужчин, неизвестно почему продолжавшая стоять на площади, где им вовсе нечего было делать.
Я боялся, ужасно боялся!
V
Не странно ли все-таки, что, доживи я до глубокой старости, доживи я даже до ста лет, два существа навсегда останутся для меня вне рода человеческого, вне всяких и всяческих представлений взрослых; и старик, каким я стану, сидя на солнышке, закрыв глаза, увидит устремляющиеся в небо как бы языки пламени или как бы фосфоресцирующие души; и при всем разуме и жизненном опыте старик этот будет по-прежнему называть их по имени и звать их, а может, и разговаривать с ними?
Первая из этих душ – моя сестра.
Когда, в сущности, я узнал, что у меня была сестренка? Да примерно в ту пору, поскольку тетя Валери нечаянно вызвала это признание однажды вечером, когда мы ужинали за нашим круглым столом. Отец заметил матери, что у нее под глазами темные круги, на что она, наверное, ответила:
– Я немного переутомилась.
Тогда, не знаю уж почему, кинув на меня, словно хотела меня раздавить, уничтожающий взгляд, тетя Валери раскрыла свою противную огромную пасть:
– Жаль, что у тебя не девочка, а мальчик…
Я уставился в тарелку и не видел, как матушка изменилась в лице. Пролетел тихий ангел… Неожиданно я услышал странное сопение, поднял голову: матушка, закрыв лицо руками, вскочила из-за стола, торопливо направилась к двери и, все убыстряя шаг, не сдержав рыданий, устремилась вверх по лестнице.
– Что это с ней? – удивилась тетя.
Отец ответил, и я не узнал его обычного голоса. Ему не хотелось говорить при мне.
– У нас была девочка… – сказал он. – Сразу же после Жерома…
– И она…
– Да… Спустя несколько часов… Сделали все возможное…
Я не заплакал, но кусок не шел мне в горло. Матушка не возвращалась. А скотина-тетка начала рассказывать истории об умерших маленьких девочках, но отец не слушал, он настороженно ловил каждый звук сверху.
Все-таки он дождался конца ужина. И направился к лестнице с таким видом, будто ничего не было сказано. Остаться с глазу на глаз с тетей я просто не мог и потихоньку пошел за ним.
Родители не зажгли света. Я бесшумно приблизился к двери. В полумраке я различил матушку: она лежала ничком на кровати совершенно одетая, уткнувшись лицом в подушку, и спина у нее тряслась от рыданий; а отец – я впервые видел, чтоб отец стоял на коленях возле кровати, – держал матушкину руку, другой рукой гладил ей волосы и шептал:
– Крошечка моя… Бедная моя, любимая крошечка…
Тут и я, не в силах больше сдерживаться, громко разревелся. Никогда прежде я не видел их такими; для меня они были только родителями, лавочниками, семьей.
– Что ты здесь делаешь, Жером?
Отец, немного смущенный, поднялся с пола и отряхнул колени.
– Господи, прошу тебя, сделай так, чтобы моя сестричка не оставалась в чистилище!..
Недаром же меня обучали катехизису: я представлял сестру, призрачно-белую – реально я себе ее, по правде говоря, никак не представлял, а только в виде некоего ореола – в бесконечно длинном ледяном коридоре.
– Господи, прошу тебя…
В виде ореола снилась она мне и взрослому, как позже мне снился умерший Альбер.
А с этим Альбером, занимающим такое большое место в моих мыслях и в моем сердце, я ни разу даже не заговорил, ни разу даже не пожал ему руку.
Как поразился я на следующее утро, когда подбежал к окну и взглянул на окно полумесяцем, точь-в-точь похожее на мое! У меня совсем вылетело из головы, что сегодня воскресенье. Площадь показалась мне ужасно пустой. Ветер кружил обрывки бумаги по серому булыжнику, и циферблат часов был белым, как иней.
Черную занавеску сняли, как снимали каждый день. Но почему же вместо нее повесили какую-то розовую ткань, оставив лишь небольшой, пальца в два, просвет? Мне не видно было ни Альбера, ни его бабушки. Некоторое время я даже думал, что их нет и они никогда больше не вернутся; но долго и пристально вглядываясь в темную щель между оконным косяком и занавеской, я уловил движение, белесое пятно руки и понял, что они сидят дома, притаившись в темноте.
Лавки еще не открылись. Некоторые вообще сегодня не откроются; на площади сидело всего несколько торговок, которые уйдут часов в одиннадцать. Мое внимание привлекли два человека, один из них был агент с длинной шеей и кадыком; они прохаживались взад и вперед, затем вошли в кафе, дверь стояла отворенной, официант в синем фартуке выметал опилки.
Это воскресенье показалось мне еще однообразнее и скучнее обычного, хотя, что не часто случалось, отец был дома. Пока матушка – она уже вернулась с ранней обедни – готовила завтрак, он в спальне брился. Мне разрешили надеть охотничий костюм и новые башмаки. Выдали положенные два су, я часами звенел ими в кармане, обдумывал, на что бы их истратить.
Товарищей у меня не было. Умытый, одетый, накормленный до отвала булочками и шоколадом, я очутился на холодной улице – руки в карманах, с посиневшими на знобком ветру коленками, весь скованный великолепием нового костюма.
Мне предстояло идти к обедне; я ходил в церковь один, как большой, и даже взял в привычку слушать обедню, стоя в глубине церкви с мужчинами, тогда как Альбер занимал молитвенную скамейку рядом с бабушкой.
Но сегодня они не придут. Матушка за завтраком сказала:
– Утром, у ранней обедни, бедная мадам Рамбюр просто пожирала глазами распятие… Хорошие люди, а как не везет!