Давид
Зинаида Николаевна Гиппиус
«Имени я не назову. Положим, имя и самого человека, давно все забыли… а вдруг кому-нибудь вспомнится? Это было бы против его воли. Из его воли выходит не хочу. Он мне нравится, хотя очень, по-моему, непонятен. Расскажу о наших встречах, как сумею. Попроще…»
Зинаида Гиппиус
Давид
Толпа вошла, толпа вломилась…
Тютчев
Имени я не назову. Положим, имя и самого человека, давно все забыли… а вдруг кому-нибудь вспомнится? Это было бы против его воли. Из его воли выходит не хочу. Он мне нравится, хотя очень, по-моему, непонятен. Расскажу о наших встречах, как сумею. Попроще.
Впервые я увидел его еще «вундеркиндом». Но и вундеркиндом он был на других не похожим.
Единственный сын богатого венского коммерсанта, г-на Ш. Еврейская семья, – не старозаветная, культурная, однако не без традиций. Дом у них, под самой Веной, был удивительный: исторический, говорил г-н Ш. Кажется – дворец-вилла какого-то знаменитого придворного вельможи. Г. Ш., отделывая его, очень заботился о сохранении стиля. И были красивы, по-своему, пустоватые залы, прямые углы, высокие окна. За окнами шумел темный сад.
Сам г-н Ш., симпатичный, плотный, жизнерадостный, всегда был весел. Болезненная жена его куталась в шаль, говорила плачущим голосом. Хозяйничала и распоряжалась – Мальвина, старшая дочь. С первого взгляда на ее некрасивое, энергичное лицо, можно было сказать, что это – старая дева. Она точно старой девой и родилась. Я, вначале удивлялся: редкость в еврейской семье! Но потом понял, что Мальвине и незачем было выходить замуж: у нее уже было дитя – Давид.
Когда в первый раз отец подвел ко мне, держа за руку, этого коротконогого, большеносого двенадцатилетнего мальчика, – я почему-то смутился. Я тогда немногими годами был его старше; но тут почувствовал себя сразу: и очень «взрослым», и совсем глупым ребенком. Должно быть, смутили глаза: такие черные-черные, что зрачка не видно, серьезные и нежные, – непонятные. От них и все лицо казалось нежно-серьезным, непонятным.
Я уже знал раньше кое-что о Давиде: учится дома, к нему ездят учителя. И, главное: он музыкант. Но о музыке с ним говорить нельзя. Почему нельзя? Отец засмеялся: «Так. Не любит. Дичок. Но не думайте. Не дилетант, о! Под руководством Z., лучшего венского профессора…» Я скоро убедился, что Давид – гордость и кумир всей семьи. Но странно: никакой избалованности в нем не чувствовалось. Семейное поклонение стыдило его; но что бы ни говорили, – не возражал, словно боясь причинить боль.
«Дичком» отец назвал его напрасно; он быстро подружился со мной, и мы, забравшись в сад, подолгу с ним болтали. Не о музыке, правда: я помнил предупреждение. Игры Давида я никогда не слышал. Внизу и рояля не было. От отца я знал, что во втором этаже есть свой зал и свой Бехштейн. Толстые стены дома звуков вниз не пропускают.
Итак, – с веселым Давидом мы говорили обо всем, кроме музыки. Иной раз он казался самым обыкновенным мальчиком: стругал палки, бегал, даже на деревья лазал.
Но как-то, в сумерках, застал я его в саду, тихо сидящего на скамейке, одного.
– О чем мечтаете? – спросил шутливо.
– Я? Нет, так. Я никогда не мечтаю. Так, думаю.