Оценить:
 Рейтинг: 2.5

Над кем смеются?

Год написания книги
2017
На страницу:
1 из 1
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Над кем смеются?
Зинаида Николаевна Гиппиус

«Что такое сатира? Конечно, прекрасная, благодетельная вещь то, что воспитывает, оздоровляет, освежает, обновляет и т. д. и т. д. Но не надо забывать, что сатира – и опасна. Нужно быть сильным и острым, как Гоголь, чтобы сметь посмеяться над всемирным насмешником – чертом; он ловок; иной сатирик свято убежден, что громит, обличает, воспитывает, смеется, – а между тем давно пляшет по дудке рисуемой им пошлости, незаметно смакует ее и, естественно, его зрители и читатели тоже пляшут и тоже смакуют, и смеются – уже от полноты наслаждения, тупым, чревным смехом…»

Зинаида Гиппиус

Над кем смеются?

I

Что такое сатира?

Конечно, прекрасная, благодетельная вещь то, что воспитывает, оздоровляет, освежает, обновляет и т. д. и т. д. Но не надо забывать, что сатира – и опасна. Нужно быть сильным и острым, как Гоголь, чтобы сметь посмеяться над всемирным насмешником – чертом; он ловок; иной сатирик свято убежден, что громит, обличает, воспитывает, смеется, – а между тем давно пляшет по дудке рисуемой им пошлости, незаметно смакует ее и, естественно, его зрители и читатели тоже пляшут и тоже смакуют, и смеются – уже от полноты наслаждения, тупым, чревным смехом.

Особенно ясно это, особенно страшно, когда видишь теперь, в наши дни, старую «сатиру» и наблюдаешь ее действие. Старую, обветшалую, сгнившую; как «сатиру», как «бич» – не имеющую смысла уже не для кого; ее устарелость достаточно показывает нам, что и никогда она не была истинно сатирой, т. е. борьбой с чертом – его же оружием; «пошлость – бессмертна», бессмертен и настоящий смех над истинной пошлостью. Не устарел же Ревизор… да и Санчо Панса молод и свеж. Однако сгнившая псевдосатира до сих пор иногда преподносится толпе, толпа, не мудрствуя, принимает ее и – наслаждается, хохочет, наивно воображая, что смеется над пошлостью «оздоровляющим» смехом. А это – бессмертный смех черта над «сатириком» и над толпой, и только им-то и держатся еще в обращении эти обветшалые «сатирические» произведения.

Такой сатирик, во многих и многих своих вещах, – Островский.

Бранят новые пьесы, бранят древние трагедии, бранят Чехова, хвалят и ругают Горького, скучают на французских фарсах, – нет, вы посмотрите «образцово» поставленную нынешней осенью «образцовую» пьесу Островского «Горячее сердце» – на императорской сцене. За нее взялись лучшие наши актеры, – Варламов, Давыдов, – играют с любовью, не торопясь. Она шла много раз, – и каждый вечер театр был полон. «Отец» Стринберга уже во второе представление не собрал и четверти залы, а на «Горячее сердце» валили, все время хохотали и наслаждались. Городничий в халате идет с базара, на руках у него живой гусь, – в публике восторг. И любопытно, забавно, что гусь живой, – и сатира: городничие ходят по утрам на базары и берут взятки со всех живыми гусями. Что нужды, что теперь уж нет ни городничих, ни подпирающих их воротников, что за стенами театра стоят другие, новые, грозные городничие, иные воротники и базары; публика ничего не видит, что ей за дело; она «оздоровляюще» смеется над взяточничеством гусями. И не только над этим: в пьесе – сатира на пьянство и самодурство. Все действие заключается в пьянстве. И с каким вниманием, с какой любовью разработана эта часть нашими артистами! Иканье, ловля чертиков, целые немые сцены по пяти и десяти минут, когда артист шатается, садится, встает, махает платком, опять икает и т. д. Во всех действиях все, барин-самодур, купец, городничий и множество других повторяют без конца эти немые сцены. Выходит, конечно, однообразно, но публике, размякшей и раскисшей, неизменно нравится. Чтобы не утомлять ее – драматург-сатирик вставил трогательную историю забитой купеческой дочки, сентиментальную до тошноты, как все у него эти истории «женских долюшек», паточно-слезливые, обветшалые до неприличия, антихудожественные до наивности. Г-жа Потоцкая добросовестно надрывалась, покидая родимый дом, надорвавшись – уходила, и опять начиналось беспробудное иканье, ловля чертей, немые сцены, «оздоровляющий» – или, вернее, просто сочувственный, чревный смешок публики; это смешно, и можно смеяться: ведь сочувствуем-то мы, в сущности, добродетельной, угнетенной девице, которая в рот хмельного не берет и несчастна от своего благородства.

Нет сил пересказать всей дикой пошлости, наполняющей пьесу и захватывающей публику. «Положительный» элемент у Островского, монбланы нестерпимо оскорбительных фальшивых банальностей, которые он воздвиг в своих пьесах (вот одна, великолепная, в этом роде – «Доходное место») – «положительный» его элемент совершенно так же властно пленяет публику, как и «отрицательный», – сатира. Это так. Со времен Островского с публикой, очевидно, ничего не произошло. Для нее не было ни истории, ни искусства, ни, вообще, времени. Городничие носят гусей – это нехорошо, девица угнетена и любит парня, – это жалко и прекрасно, самодуры пьют, удивляются статуе Венеры, икают, любят измываться над приживальщиками – это смешно, потешно… ну и, конечно, возмутительно, ведь это думал автор.

Зрелище – в зрелище: неподвижный слюнявый черт допотопными приемами издевается над актерами, режиссерами, и над людьми, тесно сидящими в зале и жадно внимающими веселые словечки «сатиры» и хохочущими – над собой же.

Я не знаю, кто тут виноват. Но винить толпу нужно, – этим не поможешь, но взглянуть на все трезво, понять, убедиться, что это – так, что она такова, и что это страшно. Мне именно весь театр был страшен во время представления «Горячего сердца», и пьеса, и артисты и публика. Страшна беззаботность, непонимание варварское… или детское того, что там свершалось под именем «эстетического наслаждения искусством» в связи с «пробуждением интереса к идеям общественным». Вот она, дьявольская-то насмешка!

Но, однако, что же делать?

II

Я боюсь, что с театром теперь, сейчас, – ничего нельзя, да и не надо делать. Может быть, надо оставить артистов икать на сцене, а публику упиваться этим до полного разложения «сатиры» Островских, и только когда театр покачнется от ветхости – подтолкнуть его, по совету Ницше. Тогда место будет чистое, место для театра; на чистом месте хорошо строить новое, чистое. Театр нужен, его место есть, – его идея всегда есть, ибо эта идея вечна; но теперешнее, вчерашнее и сегодняшнее воплощение ее до такой степени выродилось, что, серьезно говоря, нечего реформировать. И вообще – свойство дел нашего «лучшего из миров» таково, что частные преобразования, большею частью, работа совершенно праздная. Странно звучит, – а между тем «лучше» не всегда путь к «хорошо». Чем шире идея, тем несомненнее, что каждое ее воплощение требует в известный момент преображения, а не преобразования. Ряд театральных реформ последнего времени достаточно нам это доказывает. Художественный театр в Москве с «настроениями» и без «ролей», Метерлинк на сцене, мало ли, Боже мой? А публика и актеры любят больше всего Островского и рады только старенькому, без всяких заплаток. Преобразования частичные – это всегда новые заплатки на старом. Пусть даже не дерется от них старая одежда, пусть. Но неужели же, когда она вся, сплошь, будет зашита этими новыми заплатками, одна к другой, так что и не видно ни клочка старого, – неужели можно будет сказать, что это – новая одежда? Конечно, нет. Это – заплатанная старая, та же, только в худшем положении: ее уже нельзя дальше и починять.

Есть, конечно, малые, узкие дела, которые можно переделывать полегоньку и помаленьку. Но если идея театра достаточно широка – она не вместится в реформы. Вот любопытный пример для пояснения моей мысли: идея времени, идея каждого мига – шире всякой другой идеи, потому что каждый миг времени сразу обнимает весь под-временный мир. И каждый миг исчезает целиком, уступая следующему, преображаясь в него. От первого остается его идея, которая и преображается, не обрываясь. Путем подобного же связного преображения совершаются и все истинно великие дела истории, во всех бесконечно сложных излучинах и отростках жизни. Мгновенье не ускоришь, да и не нужно, оно и так достаточно быстро; но вложить в него можно больше и меньше; и чем больше мы в него вкладываем – тем более ускоряется темп жизни, тем ближе момент преображения, желанного, как всякая благая необходимость.

Не заплаток Художественного театра хотелось бы нам; нет, Островского каждый день, чтобы уже через неделю и публика, и артисты задохлись от смеха, сошли с ума, убежали из театра, остались без театра, без искусства, совсем без ничего, – только с одной жаждой искусства. Голодный скорее найдет пищу, чем тот, у кого желудок набит хлебом с соломой. И пора поискать. Голодно, голодно!

На страницу:
1 из 1