Нет возврата
Зинаида Николаевна Гиппиус
«Наконец, все выяснилось.
Петр Михайлович душе своей не верил: до такой степени отвык чувствовать ее в себе радостной.
Пятнадцатилетняя Леля вышла на террасу вечером, долго глядела на майское угасающее небо за сажалкой, думала, не могла успокоиться…»
Зинаида Гиппиус
Нет возврата
Роет тихая лопата,
Роет яму, не спеша.
Нет возврата, нет возврата,
Если ранена душа!
I
Наконец, все выяснилось.
Петр Михайлович душе своей не верил: до такой степени отвык чувствовать ее в себе радостной.
Пятнадцатилетняя Леля вышла на террасу вечером, долго глядела на майское угасающее небо за сажалкой, думала, не могла успокоиться.
– Вот, возвращаются. И Гриша, и Надя. Боже, какие-то они? Как они теперь на нас смотреть будут? Ведь они герои. Ведь что может быть выше этого? Папа не понимает. Папа только мучился, а я завидовала как! И теперь завидую.
Думала дальше с горечью:
– И зачем я еще маленькая? Зачем нельзя мне было с Надей поехать?
Петр Михайлович три дня суетился, не мог себе места найти. Ездил два раза в Харьков: бобрики, хутор его, где он жил с Лелей и с сестрой своей, Евдокией Михайловной, находился всего в двух часах от Харькова.
Петру Михайловичу хотелось бы поехать навстречу сыну, в Одессу, но день прибытия парохода не был указан в письме, да и писал Гриша, чтоб его не трудились встречать, что он явится прямо в Бобрики.
Надя ехала не с ним. О Наде Гриша как будто ничего не знал: по крайней мере, в письме о ней ничего не было. От Нади письмо пришло особое, вскоре.
Война еще не кончилась, только что получены были страшные вести о Цусиме, – Леля долго не хотела верить и всплакнула, – а Петра Михайловича вести эти как-то не задели. Скользнули по душе, полной собственной радостью. Дети его, Гриша и Надя, выдержавшие осаду Порт-Артура и недолгий японский плен, – дети его уцелели, дети возвращаются! Душа, утомленная долгим страхом за них, сжатая привычной болью, отдыхала, расправлялась.
Петр Михайлович был простой и трезвый человек. Просто любил свое деревенское дело, просто и сильно любил детей. Когда Гришу отправили на Дальний Восток, – он понял, что иначе и быть не могло. Даже когда его Надя, пылкая, живая, вся точно искрящаяся девятнадцатилетняя девушка написала из Петербурга, что она бросила курсы, поступила в общину и уезжает на войну – даже и тогда он все понял, покорился и только хлопотал, как бы ей деньги повернее переправить.
А потом потянулись темные дни уныния, неизвестности, ожидания и отчаяния… Леля училась в Харькове, но беспрестанно приезжала в Бобрики.
Много было соседей, заглядывали. У всех в этот год на уме было одно…
И вот кончилось, разрешилось. Гриша был ранен – лежал в японском госпитале, выздоровел. Едет. Едет и Надя, сопровождая раненых, поправляющихся офицеров.
– Тетя Дуня! – пристала Леля к Евдокии Михайловне. – Что ж ты, точно не рада? Ведь герои едут! Ты подумай, герои наши! А ты все вздыхаешь.
Тетка подымала от вязания белую голову, глядела на Лелю, улыбалась и опять вздыхала.
– Посмотри, какой папа веселый, – не унималась Леля. – Вон как бегает. Точно ему не пятьдесят лет!
– А мне ведь шестьдесят, Лелечка, – с улыбкой говорила тетя. И вдруг прибавляла тихо и серьезно:
– Страшная вещь война, малая. Страшная.
И опять тихо поникала над вязанием белая голова старухи.
II
Ждали – дождались. Гриша приехал. Вот уж вторая неделя кончается, как он живет дома. Нельзя, впрочем, считать, что он в Бобриках живет: вечно в разъездах, то верхом, то в шарабане. И не по делам, а так, в гости к соседям, в Харьков… И у них теперь беспрерывно гости.
Леля присматривается к брату, присматривается и Петр Михайлович, и все они оба как будто понять чего-то не могут. Петру Михайловичу, хотя он отлично знает, что это Гриша, вдруг начинает казаться, что это не Гриша.
Смотрит с любопытством на широконького, невысокого офицера, с черной повязкой около ушей, юркого, вертлявого, как кубарь, непрерывно что-то говорящего, что-то рассказывающего о Японии, об Индии, о товарищах, потом опять об Индии, махающего странно руками – и тихо кажется Петру Михайловичу, что это не Гриша. Не соединяет в мыслях этого офицера со смуглым, задумчивым юношей, каким знал Петр Михайлович Гришу. У того были спокойные и живые глаза, у этого глаза бегают, торопятся, взгляд не останавливается, а сам офицер все вертится и куда-то спешит.
Ни одного вечера не посидел с домашними. О Наде путем ничего не рассказал. Вскользь как-то. Да и вообще он странно рассказывал, точно забывал, что его слушают, а так, обрывисто думал вслух. Расспрашивать – ни о ком и ни о чем домашних не расспрашивал, когда говорили – слушал, кажется, мало. Смотрит куда-то, в свои ли обрывистые мысли, или еще куда-нибудь, потом вдруг заторопится, сам начнет говорить или вспомнит об индийской вещице, которую еще не показывал, принесет.
– Вот несессер, посмотрите! Это я невесте подарю. Хорош?
Если съезжались гости – он непременно в центре; говорил, вертелся, как всегда. И точно он был – он один, а гости, да и Петр Михайлович, и Леля, и тетка, – все вместе, совсем другое. Отдельно были; не смешиваясь – он и они.
Многие, впрочем, с простодушием так и принимали: ведь он – герой, а они что? Он должен быть совсем особенный и делать не то, что другие, и не так, как другие.
Лелю Гриша мимоходом целовал, ерошил ей волосы, которые не ерошились, потому что были заплетены в две длинные светлые косы, болтал с ней какие-то пустяки, а в сущности не замечал ее.
Сразу, чуть не с первого дня приезда, Гриша начал ухаживать за барышнями. Ухаживал неистово и тоже странно: за всеми сразу так, как ухаживают за одной.
Было много соседских; из города тоже приезжали. Гриша барышнями нравился всем: ведь он был такой особенный!
Никто, впрочем, не ожидал того, что случилось.
Однажды Гриша вернулся домой раньше обыкновенного и тотчас же с хохотом объявил домашним, что женится.
– Как женишься? – спросил ошеломленный Петр Михайлович.
– Да так. Она ужасно мила. Ездили мы пикником. Лидия Ивановна, Ракитины, еще кто-то, и Ольга Львовна… Ну, мы смеялись, шутили… Я сделал предложение.
– Предложение? Так, значит, ты женишься на Ольге Львовне?
Ольга Львовна была красивая девушка, дочь ближнего помещика, московская курсистка. Гриша сильно за ней ухаживал. И нравился ей сильно.
– На Ольге Львовне? – в раздумье сказал Гриша. – Отчего на Ольге Львовне? А не на Марье Петровне?
– На ком же, Господи? – И Петр Михайлович беспомощно оглянулся кругом. – Так, значит, на Марье Петровне?
Марья Петровна – другая барышня, за которой Гриша тоже и так же сильно ухаживал. Эта – харьковская, известная Петру Михайловичу с детства, маленькая, хорошенькая, скромная. Леля ее очень любила, хотя считала не слишком умной.