Оценить:
 Рейтинг: 0

О жёнах

Жанр
Год написания книги
1925
На страницу:
1 из 1
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
О жёнах
Зинаида Николаевна Гиппиус

«„Две жены“ („Толстая и Достоевская“, комментарий Ю. Айхенвальда) – книжка скромная, нужная, очень интересная. Жаль, конечно, что она отрывочна, что дневник Достоевской приведен не целиком… Новый богатый материал еще остается не собранным и большинству неизвестным. Но это впереди, а пока – хорошо, что выходят и такие, многим доступные, издания…»

Зинаида Гиппиус

О жёнах

«Две жены» («Толстая и Достоевская», комментарий Ю. Айхенвальда) – книжка скромная, нужная, очень интересная. Жаль, конечно, что она отрывочна, что дневник Достоевской приведен не целиком… Новый богатый материал еще остается не собранным и большинству неизвестным. Но это впереди, а пока – хорошо, что выходят и такие, многим доступные, издания.

Помимо своей интересности, книга наводит на общие размышления. Жены великих людей? Какой должна быть, в идеале, жена замечательного человека, гениального писателя? Как представили бы мы себе идеал жены для такого писателя? Беззаветно преданное женское существо, нянька, любящая кухарка, словом – самоотверженная «служительница гения»? Многие думают так, прибавляя служительнице украшающие названия «подруги», «опоры», «утешения» и т. д., что дела не меняет. Служительница – еще лучшая жена, это бесспорно. Идеала, однако, тут нет. Говоря откровенно, я и в воображении не могу себе представить ни идеальной жены для выдающегося, большого писателя, ни идеального для него брака.

Другое дело – брак удачный, брак «счастливый»… более или менее. Среди русских писателей мы немало найдем таких сравнительных счастливцев. Я говорю о браке «счастливом» для писателя в его цельности, т. е. для него – человека и для него – художника.

Два имени вспоминаются; самого несчастливого и самого, на мой взгляд, счастливого… Это не Толстой, и не Достоевский. Я назову имена ниже, а пока вернемся к Софье Андреевне и Анне Григорьевне.

Мне довелось видеть обеих.

Анну Григорьевну мы в 90-х годах встречали у Полонского. Она была уже расплывшаяся пожилая женщина, в наколке, молчаливая, с добрым и настойчивым выражением глаз. Дочь ее говорила много, подчас остроумно, всегда зло. В ней чувствовалось то, что французы называют «aigreur»[1 - язвительность (фр.).]. Ее бледное, некрасивое лицо напоминало, вероятно, лицо Федора Михайловича.

Анна Григорьевна со скромным достоинством несла свое звание «вдовы Достоевского», никогда как будто о нем не забывая. И это в ней было хорошо. (Мы встречали, у Полонских же, и другую «знаменитую вдову» – гр. А. К. Толстого. Не похожа она была на Анну Григорьевну: так царственно проста, и так царственно некрасива. Вот брак, – наряду с браком Баратынского, – тоже достойный глубокого внимания… Но это в скобках.)

Прошло несколько лет. А. Г., в большой свой квартире, на Кирочной или на Фурштадтской, не помню, – уже одна: дочь ее оставила, поселилась отдельно, сын тоже: его поглотила страсть к лошадям (страсть – с младенческого возраста, как упоминается в дневнике матери). Но… мне казалось, что А. Г. не чувствовала себя ни особенно несчастной, ни особенно одинокой. Дети не были для нее тем, чем были для С. А. Толстой, носившей в душе какой-то монолит, что-то громадное, где в неразрывном единстве пребывали и муж, и дети. У Анны Григорьевны – другая душа. Достоевский спрашивал: если жениться – взять ли «умную», или «добрую»? И выбрал – добрую. Добрая и положила всю душу, без остатка, на него – одного.

К нему, человеку, – она подошла через «великого человека»; притом – не случайно! – через физигеское, конкретное касанье к его дару: знакомство началось с «Игрока», написанного под его диктовку. И физическое, плотское отношение к созданному Достоевским осталось у жены его на всю жизнь. Одна, без детей, в пустой своей квартире, она продолжала жить той же благоговейной, любовной заботой о плоти произведений своего великого мужа: вся была в его письмах, в хранении каждой бумажки и в деле издания его книг. Начала издавать еще при нем, толчок дало, конечно, бедственное положение Достоевского и практическая сметка жены; но главной оставалась любовь к его книгам, которую она соответственно и выражала. После смерти Достоевского издания стали приносить большой доход. Насколько радовало это Анну Григорьевну – не знаю; во всяком случае жила она внутренно, в меру своего духа, не этим, а именно делом любви к тому, во что проникнуть, быть может, не могла, но что осязала как великое.

Да, жизнь Анны Григорьевны, при человеке с характером Достоевского, была не жизнью, а «житием». Достоевский любил ее; но «влюблен» в нее, конечно, не был никогда. Влюблен мог он быть, скорее, в такое страшное – и низменное – существо, как Аполлинария Суслова (приукрашенная Полина в «Игроке»). Совсем ли он был свободен от этой едкой влюбленности, диктуя «Игрока» молоденькой стенографистке? Не думаю. И уж если где видеть руку Божью, то, конечно, в своевременном ниспослании Достоевскому этой милой девушки. От Сусловой, уже сорокалетней, не спасся юный В. Розанов. Но Розанову, пожалуй, и следовало пройти годы испытания, когда ежедневно смешивал он, умываясь, теплые слезы с холодной водой. В свое время послано было избавление и Розанову.

Я не могу удлинять моего очерка еще этой «женой». Скажу лишь, что стоит раз взглянуть в глаза Сусловой, даже старческие, чтобы поверить и в каждодневные слезы розановские, и в утопившуюся воспитанницу старухи, и во многое другое… вплоть до возможной влюбленности Достоевского. Не между «умной» и «доброй» пришлось ему выбирать, а между «злой» и «доброй». Благо нам, что он выбрал «добрую».

Анна Григорьевна – из тех, «лучших» жен, «служительниц гения», в браке с которыми великие люди находят возможное для них «счастье».

Брак Толстых – того же типа, только совершеннее. Он и был, в течение многих лет, счастливейшим. Толстой не только любил Софью Андреевну, он был и «влюблен» в нее, до старческого возраста, притом в нее – одну. А С. А. – из «лучших» – лучшая жена, подруга, – и «нянька таланта». Цитирую: «Не только жена, но и поклонница гения».

Трагический конец этого брака обусловлен самим его совершенством, в связи с исключительными личными свойствами и мужа, и жены. Толстой не был, сам, в меру своего писательского дарования. Оно росло, но и он рос; рос – и перерос его. Вверх или в сторону пошел этот рост «человека» – не будем сейчас разбирать. Факт тот, что человек-Толстой и писатель-Толстой перестали совпадать, как совпадали раньше. Этого постигнуть С. А. не могла. Она-то была уже на последней, высшей точке своего развития, очень гармонического. Развивалась рядом с мужем, шла вместе с ним, но – путь ее кончался там, где еще не кончался путь Толстого. Идти все-таки дальше, за ним? Без своего пути, – идти чужим? Слабая женщина так, вероятно, и поступила бы. Но С. А. женщина не слабая. И она бросилась в борьбу.

Святая борьба: ведь С. А. ведет ее за свои высшие, последние ценности, за мужа – гениального писателя, которому жизнь отдала на служение, который сам же возрастил ее душу, ее силу и дал ей детей, пребывающих в ее сердце нераздельно с ним. Но не могла борьба не кончиться трагически, так как боролась С. А. вслепую, не только не понимая нового Толстого, но даже не постигая факта его появления.

Она в борьбе не победила; но – не победил и он. Вернее же всего сказать, – и это поймут когда-нибудь, – что оба они вышли из борьбы победителями.

Когда Айхенвальд, комментируя «Записки» С. А-ны, становится на ее сторону, особенно в усилиях ее вернуть Толстого к чисто художественной работе («для нее ты создан!»), жалеет, что Толстой «подавлял в себе художника и холодными дуновениями морали тушил свою поэтическую, свою божью искру», – Айхенвальд не видит Толстого во весь рост. Софью Андреевну он видит; и прав, утверждая, что она не могла и не должна была «стать толстовкой».

Он прав и в определении личности Черткова. Чертков – несчастная и печальная деталь этой великой трагедии.

Я помню, как Чертков пришел к нам, в 15 году, во время войны, со своей знаменитой рукописью «Уход Л. Толстого». Чертков всегда производил на меня исключительно неприятное впечатление; особенно раздражала его какая-то «подколодная» смиренность. Тут они оба (его сопровождал маленький толстовец Шохор-Троцкий) сидели, как водится, поникши, пили бесконечный чай, – но отнюдь не с сахаром! с леденцами, – и Чертков тихим голосом говорил о рукописи: он намеревался ее печатать теперь же (хотя С. А. была еще жива) в Англии. Рукопись он оставил на два дня нам, для прочтения (сам вызвался), с бестактной просьбой «ничего из нее не переписывать». Как будто стали бы мы делать выписки из чужого текста!

Содержание «Ухода» в самом деле отвратительно по неприкрытой злобе к С. А. Чертков хуже, чем лжет: невиннейший факт он умеет преподнести как преступленье. Думаю, например, что С. А. действительно сказала (в ответ на упреки, что она «убивает Льва Николаевича»): «Ну что ж, я тогда поеду за границу: я там никогда не была!» Она сказала мне, в 1904-м году, на яснополянском балконе, чуть не слово в слово ту же фразу, – только не в раздражении и отчаянии, а весело-шутливо: «Вы едете в Италию? Вот, оставайтесь с Л. H., a я поеду за границу – я там никогда не была!» Чертков вывел бы из этой фразы, что С. А. собиралась бросить Толстого и бежать, на старости лет, за границу с «другим»; ведь вывел же, из подобных слов, что С. А. «желала смерти Л. Н-ча»!

Много мне пришлось перевидать толстовцев; но Чертков – стоит особняком. Его можно, впрочем, разгадать: это фанатик особенного подвига. Он не выходил из тайного перед ним восхищения, он преклонялся перед его величием и громадностью жертв, которые принес «идее». Жертва не могла не казаться ему громадной, так как он продолжал высоко оценивать все, от чего отказывался: положение, состояние и т. д., и т. д. Не естественна ли, поэтому, и злоба к «непонимающим», и подколодность смирения, и жестокость в борьбе с «врагами», вроде С. А., и беспощадная требовательность к другим, без разбора, вплоть до самого создателя «идеи» – Льва Толстого?

Софью Андреевну вряд ли и теперь уже нужно от кого-либо защищать, а тем менее от Черткова. Облик этой цельной женщины, все, в меру данного, исполнившей, – нам достаточно ясен. Не «идеальная» жена гения, конечно, – мы видели, что «идеальной» и вообразить нельзя, – но та из «лучших», к типу которой принадлежит и А. Г. Достоевская (в бледном отпечатке). Эти лучшие жены и создают наиболее счастливые, – или наименее несчастные, – браки замечательных людей, великих писателей.

Кто будет спорить, что самым несчастным в прямом смысле – окажется брак Пушкина? В погибельном конце этого брака бессмысленно было бы винить жену. Это брак равно несчастный для обоих. Она не годилась для гения, а он не годился для нее, что доказал ее вполне счастливый второй брак. В трагическом конце или виноваты оба, или не виноват никто, хотя конец этот – не случайность…

Есть большой писатель, на мой взгляд – «счастливейший»… Но я едва решаюсь назвать имя, так спорно его «счастье» в глазах большинства. Однако нет сомнения, что никто не переживал любовь-влюбленность к женщине так полно, остро, длительно, и ничье дарованье не отразило любовь так особенно, с такой своей глубиной и сияньем. А женщина не была из «лучших» жен: она совсем не была женой, потому что и брака, в обыкновенном смысле, не было.

Я говорю о Тургеневе. Для него в цельности, т. е. для него с его дарованием, такая любовь была воистину счастливейшей. И, пожалуй, его судьба – есть лучшее, что можно пожелать большому писателю.

Но ведь «брака» не было? Ни брака, ни семьи, ни заботливой «няньки таланта», лучшей из жен? Или замечательному человеку, большому писателю, гению, для которого жены «идеальной» и придумать невозможно, – лучше оставаться без всякой, даже самой лучшей?

Этого я не знаю. Это вопрос неразрешимый для нас, он сам как-то решается, самой жизнью.

А мы, в жизни, только можем преклониться перед женами лучшими, перед Софьей Андреевной Толстой, Анной Григорьевной Достоевской и многими другими, им подобными, перед женами-хранительницами избранных сосудов – великих людей.

notes

Сноски

1

язвительность (фр.).

На страницу:
1 из 1