Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Босяк

Год написания книги
2017
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Вы художник, вам позволительно. А для меня, профана и в эстетике, и в астрономии, ваша Медведица – просто кастрюля с ручкой.

– Да почему же? И я смотрю на Медведицу вовсе не как художник только. Я радуюсь, что с земли видны и звезды, земля от них богаче, радуюсь за землю.

– Чем же она богаче? Что это к ней прибавляет?

– Богаче людской радостью. Отнимите у людей звезды – люди вас не поблагодарят.

– Не знаю, не знаю… Никому эти звезды не помогут, никого не утешат…

– Ну, я не верю, чтобы вы действительно смотрели так узко.

Студент сконфузился, промолчал, потом горячо заговорил:

– Да ведь я же не отрицаю известного влияния эстетики. Знаете, я и в вас ценю и уважаю художника – только не барича. Барича я отрицаю. Мне жалко вас. Все говорите о жизни, а ее не знаете. Отнять бы у вас ваши финтифанты, посадить бы вас на колбасу, да сапоги бы вам дырявые надеть, да по урокам заставить бегать – посмотрел бы я на вас! Сникли бы, слиняли, – да просто погибли бы от беспомощности! Уж не до веселья было бы. Вот что возмутительно! Вы один, а миллионы живут даже без колбасы! Об этом вы не думаете.

Я рассмеялся.

– Вот видите, как вы несправедливы! И, пожалуй, вы, а не я, не знаете ни жизни, ни людей. Я очень рад, что у меня есть деньги и все, что мне облегчает жизнь. Но если б не было денег – взгляд мой на жизнь нисколько бы не изменился.

– Это еще не известно.

– Очень известно. У меня есть старуха-мать, закоренелая такая особа, не столько мать, сколько баронесса. Живет в нашем замке, в Лифляндии. Фактически состояние было в ее руках, хотя она не имела на это никакого права. Когда я, окончив университет, решил идти в академию, – она взбесилась, убедила себя, что я – негодный сын и проходимец, прекратила мне всякое содержание и даже, кажется, писала какие-то сумасшедшие прошения о том, нельзя ли меня лишить «славного имени». Вот я и жил около двух лет с колбасой и без колбасы; и, смею вас уверить, особенно не тужил, не ныл, во всяком случае.

– Но вы знали, что в конце концов…

– Не думал как-то об этом. Но, конечно, был доволен, когда старушка одумалась, торжественно простила меня, и я мог возвратиться к старым привычкам. Я не говорю, чтобы деньги совершенно ничего не отнимали. Но веселье жизни от них мало зависит.

– У вас здоровье, должно быть, хорошее, – угрюмо сказал студент.

– Ничего. Немножко расстроилось за те два года, но к легким хроническим болезням совершенно привыкаешь… Вероятно, и к тяжелым.

Студент помолчал.

– Однако ведь кругом несчастные. Вы говорите, что жалеете человечество. Есть же у нас по отношению к нему обязанности? Что вы для него делаете?

– Я? Ровно ничего. Что за вздор, обязанности! Подумаешь, этак каждый спаситель. Вы напрасно зовете меня художником, или баричем, милый юноша; уж зовите лучше мудрецом. Мне все приятно – и ко всему я ровен. Беру с легкостью, без надрывов; беру с мелкостью, если хотите, – но до самого дна, как мне кажется. Я не виноват, что дно жизни так близко. И мне эго тоже нравится. От души желал бы, чтобы всем было так же хорошо, как мне, полагаю, что это вполне достижимо, – ибо я самый обыкновенный человек, – и вот, жду, что это когда-нибудь свершится. Чего же вам еще надо?

Студент опять замолчал, тупо, не зная, что возразить. Потом вдруг повернулся.

– Прощайте.

– Куда вы?

– Не знаю. От вас. Я ничего не понимаю, но мне противно. И все-таки вы барич, аристократ, собственник… Да нет, вообще что-то мне здесь противно.

Меня это раздражило. Дико, но такие слова я слышу не в первый раз. Слушают-слушают, ну, спорят, – а потом вдруг, без объяснений: противно! Что может быть противного в моих нормальных воззрениях на мир, скажите, пожалуйста? Я, однако, сдержал себя и возразил холодно:

– Полноте. Это в вас мировые привычки заговорили. От привычки мы очень любим свои и чужие страдания, влюблены в трагедию, – и когда видим, что ничего этого нет, и глубины никакой нет, а только простое и приятное веселье, то нам жаль, мы будируем жизнь и цепляемся за страдания, чтобы порисоваться. Ребячество, дорогой мой. Честолюбие, глупый призрак. И какая же любовь к человечеству, если вы хотите, чтобы было человечество, как одно, а вы, как другое, как его спаситель? Уж если человечество, то и вы вместе, и будьте только им, впереди нечего шагать!

– Вот оно что, вы отрицаете личность! – закричал обрадованно студент.

– А вы ее утверждаете?

– Конечно!

– Значит, отрицаете человечество?

– Нисколько!

– Ну, в таком случае – вы утверждаете только одну-единственную личность – свою. А как же я-то могу с этим примириться?

Студент заметил, что я смеюсь, окончательно разобиделся и ушел. Ну, авось ненадолго! В нем есть сестринское, его влечет ко мне. И мне он скорее нравится.

VI

Ездили в Зеленый монастырь пикником. Генеральша не ездила, но отпустила свою девочку с Тосей, под крылышком полковницы Александры Ивановны. Ездили в шарабанах и на дрогах. Моложавая капитанша Кострова уселась со мною и кокетничала невероятно. Спрашивала, почему я не служу, ничего не делаю.

– Да ведь я художник.

– Конечно… Но все-таки… Ваше имя…

– А вы читали французские романы? Ну хоть Поля Бурже, скажем, или Жип? Разве вы не понимаете, что все герои там ничего не делают? Молодой граф, молодой маркиз… Разве они служат? Ездят на охоту и, главное, ухаживают за красивыми дамами, и дамы их любят. Этого недостаточно, по-вашему?

– Ах, во Франции это иначе. И все-таки они иногда интересуются политикой, выборами…

– Это уж честолюбие. А мое честолюбие – чтобы нравиться как можно большему числу хорошеньких женщин… – Вы любите увлекать? Вы такой Дон-Жуан?

И капитанша невероятно скосила глаза. Она мне не нравится, и пусть лучше не вешается на шею, иначе могу с ней кончить довольно резко. В таких случаях я обыкновенно не стесняюсь. Вообще я очень разборчив на женщин, мне редкая нравится. Тут, если хотите, моя своеобразность и утонченность. И я воздержан. Предпочитаю жить совершенно без женщины, нежели брать ту, которая не очень нравится. В Петербурге у меня в эти годы было две содержанки. Одна очень дорогая, актриса из французского театра, и в ней отчасти была та великолепная жизнерадостность, которую я ценил; у другой был уж надрыв, она слишком бурно в меня влюбилась, главное – ни с того ни с сего, чуть не через полгода связи. Я ее поспешил оставить. Дам из общества решительно избегаю. Совершенно то же самое, что какая-нибудь Lise Hosse, а уж условностей, громких слов о любви, долге, чести, слез и тоски – не оберешься. Нет, вот такая скромная, горячая, еще тоскующая девочка, как моя Тося, такая русская гувернанточка, жаждущая жизни, как радости, а воображающая, что хочет идти на курсы… Розовая, робкая и тоненькая… Бедная, бедная! Зачем ей вбили в голову, что есть «соблазнители», зачем обрезывают люди жизнь со всех сторон, называя ее веселье – пороком, ее правду – бесчестностью, ее легкость – легкомыслием? Прелесть ее – в изменчивости, а они напяливают на нее мундир вечности; выдумали идола – любовь! Точно, если бы действительно существовала любовь, да еще вечная, она не разрушила бы давно, в корне, всю нашу жизнь, как она теперь есть?

Люди зачастую кричат, что мои взгляды – безнравственны; я этого не отрицаю. Я не способен различать добро и зло, по совести говорю. Это естественно; ведь для того, чтобы уметь делать такие различия – необходимо верить в «тайну мира» (как они говорят). А я, ей-Богу, не верю ни в Бога, ни в «тайну», ни в какую, ну даже в самую маленькую. Она мне просто не нужна, не нужна, поэтому и «нравственность». Да и кому эти психологические, праздные тонкости нужны? Болезненность, страх смерти…

Я не боюсь смерти, я никогда о ней не думаю, а когда вспоминаю, то мне кажется, что я бессмертен, не умру никогда. Вот нормальное физиологическое ощущение здорового человека. И очень простое.

Капитанша мне надоела нестерпимо, и я ушел в лес, к самому монастырю. Кажется, туда же отправилась и молодежь. Монастыря больше нет, одни развалины под зелеными сенями разросшихся орешников. Даже неба не видно. Я пошел в стены, наудачу. И вдруг за камнем увидал Тосю, одну. Я заметил, что она с некоторых пор ищет уединения.

Белая шляпка закрывала волосы и лоб. Я подошел тихо, и знал, что она все равно испугается, скажу ли я обыкновенные слова или просто поцелую ее. И я ее поцеловал.

Она не вскрикнула, только побледнела до прозрачности и взглянула прямо на меня. Я опять поцеловал ее, медленно, беззвучно и жарко, в щеку, в уголок рта. Мне стоило усилий оторвать губы от этой нежной, похолодевшей вдруг, кожи. О, дорогие девочки, сами себя не знающие! Меня всегда жжет благодатный, острый холод этих первых прикосновений к испуганной, беспомощной, и уже такой обрадованной, такой готовой ко всем радостям тела, женщине. Мне от того и противно «поучать», доказывать словами, разглагольствовать, говорить о жизни, что не о, а самую жизнь, ее радость, можно реально дать, в один миг заставить понять все; если не понять – то почувствовать.

– Как же так? – сказала шепотом растерявшаяся Тося. – Что вы? Боже мой!

Я ничего не ответил на ее жалкие, ненужные слова, обнял за плечи и прижал к себе ее голову. Поля шляпы примялись, но это ничего, она все-таки не двинется теперь. И надо ей дать успокоиться, не смотреть на меня.

Она не двигалась, я только чувствовал, как она взволнованно дышала и сдерживала дыханье. Потом вдруг сказала шепотом:

– Так вы меня любите?

Ну еще бы! Именно это она и должна была сказать. Уже ищет себе оправдания. Первая полумысль о своей «преступности».
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6