Оценить:
 Рейтинг: 0

Легенда

Год написания книги
1893
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– И все ты не то, Анфиса, – сказала Маничка. Говоря, она слегка пришепетывала. – Как тебе не стыдно! О деньгах раньше думаешь, да о цветах, да о траве. Душу свою хочешь спасать, а о себе думаешь, боишься всего…

– А как же не бояться, барышня? Человек предполагает, а Бог располагает. Все под Богом ходим. Ты думаешь так – ан Бог-то иначе рассудит. Ты отложишь – потом, мол, спасусь, успею, а тут заболеешь да помрешь без покаянья, а там на страшном-то судилище и пойдешь в огонь вечный…

– Это в ад? А ты в рай хочешь, Анфиса?

– Кто же себе враг, барышня, ведь это уж известно. Жизнь бесконечная, сказано, блаженство, а там огонь смрадный… Всякому подобает пещись о душе своей.

– Значит, ты хочешь блаженства, Анфиса? И все боишься, что не будет блаженства? И умереть оттого боишься? А ты бы хотела совсем ничего не бояться, никогда?

Анфиса испуганно взглянула своими большими карими глазами на Маничку и не скоро ответила.

– Нельзя этого, барышня. Все мы в руце Божьей, все мы рабы Богу послушные и слава Ему во веки веков!

– Ты говоришь, нельзя? – спросила Маничка равнодушно. – Ты думаешь, что никак нельзя?

III

Маничка прочла не много книг, почти не умела писать и все свои сведения о жизни, о других городах, о Петербурге она получила странным образом.

По утрам с Анфисой она гуляла не только в пустынных местах. Понемногу она свела знакомство с ребятишками, которые плескались в лужах, с разносчиками и торговками, приходила к ним в их тесные хаты и слушала, что они говорят. Анфиса с отчаянием и ужасом следовала за барышней: эти знакомые были почти все – жиды.

Маничка не заводила ни с кем первая разговора, не навязывалась на знакомство, но шла, когда ее звали, и относилась к людям просто. И ребятишки, и жиды, и не жиды – все имели к ней какое-то странное доверие – и только немного косились на ее спутницу – Анфису. Несмотря на странный, полудетский наряд, все эти люди видели в ней большую и говорили, как с большой. Их не стесняло и то, что она «барышня», «прокурорская дочка». Ее почему-то считали равной. Старики даже пускались с ней в рассуждения. Она слушала и молчала. Иногда с досадой говорила: «Вздор все. Не так». И на нее не обижались.

Вероятно, ее считали немного за блаженную. Даже Анфиса не чувствовала к ней раболепного почтения, как вообще к господам. «Неученая она, Бог с ней, – думала Анфиса, – как мы же грешные, а только все промежду господ – ну вот и вышло ни то ни се; ум-то наш, а мысли господские».

Один еврей, очень важный, в лиловой ермолке на белых, как лунь, курчавых волосах, изъявлял особенную благосклонность Маничке. Он приходил к ней, когда она бывала у Рахили, его невестки, рассказывал об Одессе, о Петербурге, о том, как живут там люди. Маничка слушала с напряженным вниманием. В комнате была грязь, дети Рахили кричали, но ей было все равно, она даже не чувствовала отвращения к запаху чеснока. Ей хотелось знать, что написано в больших, засаленных книгах, которые важный еврей читал в пятницу вечером. Маничка два раза прочла Евангелие и не поняла. Ей показалось, что это слова, которые она слышала от Анфисы. Только слова «люби ближнего, как самого себя» остановили ее на миг. Она повторила несколько раз: «как самого себя». Она чувствовала тут великий смысл, который разгадать она пока не умела. Но и нигде не было той беспредельной свободы и покоя, которого она смутно искала. Наказанье, спасенье души, стремление к чему-то… Не то, не то!

Иногда на Маничку находили припадки дикой веселости. Она хохотала, бегала по комнатам, часто летала к своим знакомым, шалила с жиденятами – и один раз поехала с ними за десять верст в какую-то деревню. Они ехали в высокой фуре на гигантских колесах. Им было очень тесно, но Маничка хохотала до упаду и убеждала жиденят ничего не бояться.

Наконец, она узнала Библию. Она долго ее не понимала, старый еврей с терпением толковал ей все, он был рад говорить с христианкой о своем Боге. Когда Маничка, наконец, поняла и Библию, и то, как живут и что думают эти люди, – она ушла и больше не возвращалась. Ей стало стыдно за них так же, как было стыдно за папа, который боится не получить награды к Рождеству, и за мама, когда она служит молебны о здравии, и за всех, за всех людей…

IV

Папа сияет. Сегодня в домике с зеленым подъездом вечер – и совершенно, как у всех, нисколько не хуже! В зале горят канделябры, гостиная освещена двумя лампами на высоких подставках. Для некоторых, кто хочет, чай подают на террасе, выходящей в сад. Это удивительная терраса: она обвита не диким, а настоящим виноградом, и даже в одном месте висит большая кисть еще незрелых ягод. Папа надеется, что она созреет. Он каждое утро пробует, не сделались ли ягоды мягче, но пока они еще жестки, точно сделаны из стекла.

Главная радость папа – в том, что он впервые принимает и знакомит с судейским обществом нового члена суда – Костякова. Костяков был переведен только две недели тому назад – прямо из Петербурга. Говорили, что у него большие связи. О неожиданном переводе в такое захолустье ходили разные слухи: толковали, между прочим, что он там нашалил… Впрочем, сам Костяков уверял, что у него слаба грудь, и в благословенный климат Малороссии он приехал поправляться от бронхита.

Никто не сомневался, что Костяков здесь недолго останется. Никто не сомневался, что он победит всех судейских дам и совершенно затмит товарища прокурора Феофилактова, несмотря на то, что последний пел все романсы и один раз ездил верхом по Мостовой.

Собственно, знакомить Костякова с местным обществом должен был председатель, но прокурор его перебил, назначил вечер у себя и взял с Костякова честное слово, что он до этого вечера не поедет ни к кому даже с визитом, кроме самого прокурора.

– Свой город – свои обычаи, свои обычаи, мой молодой друг, – говорил прокурор, присмеиваясь. – А у нас так: сначала знакомятся – а уж визиты после…

Костяков был недурен собой, с белокурыми усиками и нежными голубыми глазами. Одевался он так хорошо, что здесь, в этом маленьком далеком городке, чувствовал себя неловко от безукоризненности костюма. Ему казалось, что он всех обижает – и он страдал, потому что даже не имел возможности извиниться.

До бала он приезжал к прокурору несколько раз днем.

Маничка случайно вошла в комнату, где сидел Костяков, смутилась, хотела уйти, потом осталась и села у двери на стул. Гость вежливо поклонился ей, но папа и не подумал представить ему Маничку. Папа не признавал ее большой.

Маничка сидела и слушала. Чем дальше она слушала и смотрела, тем страшнее ей становилось. Она с первого момента поверила в Костякова. Может быть, просто потому, что он был иной, непохожий на других. Она поверила, что он непременно скажет такое, отчего ей все станет ясно.

И она стала ждать.

Всякий раз, когда он приезжал, Маничка сидела в углу, молчала и ждала его слов.

На вечер к прокурору многие дамы приехали с детьми. Маничке надо было занимать их, но она не хотела и ушла в залу. Там пели, потом танцевали. Костяков не танцевал – да от него и не ждали этого. Его окружали, робко спрашивали… Ну что? Как? Все ли благополучно на белом свете?

Жена товарища председателя интересовалась, декольтируются ли теперь в оперу? Какой-то старичишка приставал с политикой, и был так назойлив, что прокурор даже отвел его в сторону и сказал:

– Вы бы, Иван Семенович, не того-с?.. Нельзя же утруждать так моего молодого друга…

Костяков понимал, что от него ждут чего-то, каких-то новых слов, новых мыслей, особых идей… И чувствовал, что спасует, и что это будет плохо…

Подали ужин. Детям, в том числе и Маничке, накрыли особый столик, в стороне. Подали рыбу и холодное, было шумно, но не весело.

Костяков чувствовал, что его обаяние исчезает, злился и желал его вернуть. Он пил много, не считая. Ужин близился к концу.

Вдруг, в последнее мгновение, Костяков ощутил в себе необыкновенную смелость. Он встал с бокалом в руке и попросил позволенья произнести речь.

Все замерли. Костяков начал.

Он говорил длинно, запутанно и горячо. Что он говорил – он сам после не мог вспомнить. Но в эту минуту испытывал истинное вдохновение, видя по лицам слушателей, что они побеждены, что им именно этого и нужно было, этого они от него и ждали.

Маничка слушала с восторгом, но и с отчаянием, потому что ничего не понимала.

Зато последние слова она поняла. – Он говорил о свободе.

«…Свобода, господа, – заключил он, – свобода есть необходимость, право человека. И не говорите, что она недостижима. О, нет! свободен всякий, кто не может быть рабом. Только имейте силы быть свободными…»

Громкое «ура» заглушило слова Костякова. Все были в восторге, почти не зная отчего. Костяков, полупьяный и счастливый, улыбался на приветствие и чокался направо и налево.

Вдруг среди этого шума голосов и стаканов он услышал робкий голос, который тихо произнес его имя. Он обернулся и почти не узнал Маничку. Она дернула его за рукав. Глаза ее были тусклы и значительны.

– Как вы верно, – сказала Маничка с усилием. – Вы один верно… Я вас благодарю… Я теперь знаю, что мне делать… Я думаю, у меня есть сила быть свободной…

Он посмотрел на нее с глупым видом и ничего не сказал. Многие услышали слова Манички и с удивлением обернулись… Но Маничка уже отошла. Поздравления продолжались. Ужин затянулся.

Папа сиял. Было не только, как у всех, но даже гораздо лучше, чем у всех.

V

Маничка сидела в своей комнате, на кровати, покрытой байковым одеялом. Со дня бала прошло едва несколько месяцев, но теперь уже никто не принял бы Маничку за ребенка. Даже мама велела Анфисе распустить все складки у Маничкиных платьев.

Комната была небольшая, узенькая. Против кровати стоял стол, а у стола стул, на котором сидела мама и растерянно-жалко смотрела на Маничку.

Она не понимала.

– Я ведь знала, мама, что вы не поймете, – сказала Маничка равнодушно. – Вы меня за сумасшедшую считаете. А это так будет…
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4