Оценить:
 Рейтинг: 0

Меч и крест

Жанр
Год написания книги
1926
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
* * *

Меняемся не только мы, наше внутреннее отношение к жизни, – наш дух: он, по мере своего роста, изменяет и внешние формы жизни, изменяет реальность. Но в ней перемены происходят так медленно, так неуследимо, с таким кажущимся запозданием, что мы то и дело падаем в ошибки: вдруг, упреждая и насилуя время (течение истории по времени), мы начинаем разрушать еще не вполне изжитую в реальности форму. Гораздо хуже другая ошибка: насилие над временем в обратную сторону (Вейнингер называл это, то есть утверждение действительно отошедших в прошлое форм, как живых и настоящих, – безнравственностью). Такая ошибка предполагает лепоту и к внутреннему процессу, слепоту, которой как раз страдает Ильин.

Что касается Толстого – он просто не считался вовсе с процессом истории, а только с процессом своей логики. Взяв «убийство» в понятии его последней сущности (нельзя), ее и утвердил на все времена, логически спустив нить до отрицания борьбы (даже – с мухами![4 - В его дневнике: «Я победил мух!». Т. е. победил свое желание бороться с мухами, отгонять их, когда они ему мешали работать.].

* * *

Убийство входит во многие формы жизненной борьбы – как возможность.

Как непременность – оно уже выпадает из понятия «борьбы», становится самоцелью и может быть названо максимумом убийства.

Очень характерно, что Ильин не делает различия между убийством-возможностью (в борьбе) и убийством-непременностью (обнаженный максимум). Внутренно разного отношения к ним он не имеет.

Мы увидим это, если остановимся здесь на некоторых конкретных формах борьбы и жизни, – и, прежде всего, на вопросе, близко нашей темы касающемся и остро волнующем современное сознание, – на вопросе о войне.

Ильин и Толстой, оба рассматривают войну с «христианской», – как они говорят, – точки зрения. И оба приходят к совершенно противоположным выводам.

* * *

Коллективное убийство! – говорит Толстой. То, чего «нельзя» – никогда: ни прежде, ни теперь, ни потом. Ибо сказано: любите врагов ваших, не противьтесь злому и т. д.

Ильин, чтобы обосновать свои обратные утверждения, приводит другие тексты. Ведь для него христианство – тоже «закон», немного туманными линиями очерченный, правда. Нажать, крепче определить эти линии, Ильин и стремится, когда подыскивает нужные тексты.

Перелицовка понятий и слов при этом неизбежна. Оттого у Ильина, в широком круге «борьбы со злом», насилие оказывается уж не насилием, грех называется не грехом; а для «врагов» пришлось ему изобрести особую любовь, – «отрицательную», которая узаконяет убийство во всех видах, и даже с молитвой. Впрочем, молитва не обязательна, так как сам разящий «меч» назван «молитвой».

Спор между Ильиным и Толстым бесплоден, безвыходен. Попробуем призвать на помощь третьего современного христианина, но уже действительно причастие которого к христианству и вообще к «новому духу» никем не оспаривается (случай крайне редкий). Приводимые ниже слова из одной его небольшой статьи – есть прямой ответ и Толстому, и, главное, Ильину. Тут же мы найдем кое-что разрешающее и наши сомнения по вопросу о войне.

* * *

Это – статья-письмо Влад. Соловьева об исторических судьбах Испании.

Основной взгляд Вл. Соловьева на историю, как на всечеловеческий путь восхождения во времени – известен[5 - Единственный, кстати, взгляд, который объясняет нашу неумирающую волю к «борьбе со злом». Без воли к борьбе и воли в борьбе – вообще нет борьбы. Но воля в борьбе – не что иное, как вера в победу, Ритом окончательную. Первичное, природное ощущение «зла» – это чего-то мешающего жизни, портящего жизнь, задерживающего ее движеник (по линии вверх?). Но так же природно ощущаем мы и возможность полной над ним победы, находим ту волю-веру, без которой невозможен был бы сам факт борьбы.].

Но путь этот не легок и не прям: он с заворотами, с петлями, с провалами. В статье о судьбах Испании Соловьев указывает на ее срыв в «тройную измену христианству», в «адское дело палачества» – инквизицию, – после долгого периода «христиански праведной» борьбы, которую она вела с оружием в руках.

«Как? – прерывает себя Соловьев. – Военные подвиги были подвигами христианскими? А слова Христа – кто подымет меч и т. д.? А слова о любви к врагам, о непротивлении злому? Эти слова известны всем, но, по-видимому, не все помнят правило для понимания этих и всяких других евангельских слов, правило, данное, однако, тем же Христом: „Слова Мои суть дух и жизнь“. А из этого правила ясно, что повторять букву того или другого текста еще не значит выражать его истинный смысл. Если же проникнуться этим смыслом, то понятна станет и следующая истина, которая, казалось бы, ясна, как Божий день…». «Вот она: можно допускать употребление человеком оружия, нисколько при этом не изменяя духу Христову, а, напротив, одушевляясь им, – и точно так же можно на словах и на деле безусловно отрицать всякое вооруженное действие и в самом этом отрицании бессознательно и даже сознательно изменять духу Христову и отчуждаться от него. Люди, верные этому духу, руководятся в своих действиях не каким-нибудь внешним, хотя бы по букве и евангельским, предписанием, а внутреннею оценкою, по совести, данного жизненного положения».

Это – отповедь (и какая ясная!) тем, кто не новый дух, а закон видит в христианстве и с беспомощным упорством пытается заключить его в «правила» на все случаи жизни. А вот что Соловьев говорит дальше – о насилии, войне, убийстве и различии его форм.

«Как бы мне яснее обозначить и определить тот узкий, но единственно-надежный мост, которым должно идти человечество между двумя безднами, – мост к истинному и могучему добру между бездною мертвого и мертвящего „непротивления злу“, с одной стороны, и бездною злого и также мертвящего насилия – с другой? Где проходит черта, которая отделяет принуждение, как подвиг самопожертвования за других, от насилия, как неправды и злодейства? Есть же эта черта…».

Вопрос – вплотную подходящий к темам ильинской книги. Где же, в чем же эта черта?

Она будет нам показана, и с большой резкостью.

* * *

«Прежде, чем давать ей логические определения», говорит Соловьев, «обратимся к совести». К обыкновенной совести человека, – «независимо от религиозных[6 - Везде курсив подлинника.] убеждений», – и спросим: чувствует ли он действительно «нравственное негодование» к подвижнику, «когда он благословляет и одобряет воинов, идущих освобождать отеческую землю от рабства?». Сможет ли «совесть» назвать и благословляющего и этих воинов, – «злодеями»?

Нет; «совесть» этого не сможет. А между тем, – говорит далее Соловьев, – убийство и человек, совершающий его «как уполномоченный от общества», – вызывают в нас уже не нравственное негодование, а прямо нравственное отвращение, смешанную с ужасом гадливость.

Соловьев иллюстрирует яркими примерами «эту странную, но несомненную противоположность в нашем отношении к двум убийцам». Откуда она?

А вот откуда: «Воин и палач, производя одинаковые факты, совершают различные, до противоположности, дела».

Следует объяснение, удивительное по своей точности. Если б мы так непростительно, так непонятно не забыли Соловьева, мне не нужно было бы приводить всех этих цитат, и давно были бы разрешены очень многие из наших сомнений; Ильин же постыдился бы, конечно, выступать перед нами со своими новыми «христианскими правилами»…

Но простые, точные, нужные определения Соловьева забыты; я о них напоминаю:

«Отнятие человеческой жизни (убийство) вообще не входит непременно в намерение воина, не есть его настоящее дело, и, конечно, мы уважаем военную доблесть не за совершаемые на войне убийства…» «Их может и вовсе не оказаться, а доблесть и уважение к ней останутся те же…» «Цель войны – безопасность. Если этой цели можно достигнуть без грубого насилия, – тем лучше. Неприятеля, положившего оружие, не убивают. Напротив, самое назначение палача именно в том, чтобы отнимать жизнь, – казнить, – иначе дело его не исполнено. Палач убивает обезоруженного[7 - С этой точки зрения, „кремлевцы“, если бы даже дело убийства Николая II с семьей было их единственным делом подобного рода, должны быть названы именно „палатами“, просто в смысле точного их определения.]. Здесь прямая цель – убийство».

И единственная, прибавим. В казнь – убийство не входит в виде менее или более вероятной возможности, как оно входит в войну и в другие сложные формы борьбы. Благословение на войну не есть благословение на убийство. Но благословение на казнь, понуждение к ней, – есть именно понуждение к убийству, голому убийству-максимум, – в его самоцельности.

Соловьев продолжает параллель, углубляя понятия: «Воин не отрицает никаких человеческих прав неприятеля. Война предполагает деятельную силу с обеих сторон, они равноправны (борьба) и человеческое достоинство не оскорблено ни в ком. В казни, напротив, палачу предоставляется никому не принадлежащее право распоряжаться чужой личностью, как бездушным предметом. Итак, все дело в том, что отношение воина к неприятелю, при всех своих аномалиях, бедствиях войны, остается все-таки на почве естественных, нравственных, человеческих отношений, тогда как отношение палача к жертве по существу безнравственно, бесчеловечно и противоестественно». «Вот ясная и непреложная грань между дозволенным и недозволенным. Этой черты не сотрут никакие софизмы».

Этой черты Ильин и не стирает: он попросту ее не видит. Спокойно подыскивает тексты, – «буквы закона», – перевертывает понятия, отнимая у них собственные имена, или произвольным сочетанием слов уничтожает ценность («отрицательная любовь») – все для оправдания убийства до его максимума включительно. Он с какой-то, – если можно так выразиться, – естественной противоестественностью равняет «честное насилие воина» с «бесчестным насилием палача», даже не заметив «противоположности их дел».

В неразрывной цепи «строго-последовательных» правил – казнь лишь одно из звеньев. Она, конечно, не более греховная неправедность для Ильина, чем действие военное. А уж по сравнению с тем убийцей, который шел «душу положить» за чужую свободу, – палач, пожалуй, и совсем праведник.

Приверженный «закону», Ильин просмотрел, однако, – «закон правды, корень всех человеческих прав и отношений», который Вл. Соловьев, от «нового» духа, определяет так: «Уважай в своем и во всяком другом лице человеческое достоинство и ни из какого человеческого существа никогда не делай страдательного орудия внешней ему цели».

Но можно ли уважать что-либо в «лице человеческом», ничего не зная об этом «лице», о человеке-личности? Можно ли увидать черту, отделяющую еще живое от уже мертвого, не услышав даже, что «нельзя», «не убий» – по-иному звучат теперь, по-новому, не так, как звучали для древних?

* * *

Да, не так.

Углубив наше отношение ко многому, – между прочим, к убийству, – мы уже и к войне относимся не совсем по-прежнему. Последняя европейская война это особенно подчеркнула.

«Самая ужасная» война… Объективно самая ужасная, – или для нас была она такой? Пожалуй, среди не только древних, но даже позднейших европейских войн, многие окажутся «ужаснее», если рассматривать их вне исторической линии. Но какая возбуждала столько сомнений, столько новых ощущений и мыслей? Когда говорилось с нашей неотвязчивой страстностью о «целях» войны? А настойчивость, с которой искали ее «виновника», первого «поднявшего меч»? И все страны, не выключая и Германии, с равным негодованием отвергали эту «виновность», все заявляли, что для них «цель войны – безопасность…».

Средневековый Вл. Соловьев, конечно, не стал бы и писать, объяснять, что главное в войне, – цель, что цель – не убийство и что война, с ее громадными возможностями убийства («нельзя»), все-таки может быть подвигом («надо»). Не пришло бы в голову тогдашнему Соловьеву отвечать на то, о чем никто не спрашивал. Это зналось, – в меру своего времени, – так, как было нужно. Нам, в меру нашего времени, нужно знать иначе, – яснее, определеннее.

Узор современного отношения к войне – сложен. В него ввиваются новые нити. И, кажется, определения Соловьева дают самую точную меру того, что мы о войне можем думать и как должны к ней, реальной, относиться, – в соответствии с «мерой возраста» нашего духа.

Ильину все-таки приходится считаться с современностью: ведь, понуждая к бою и казни, он ищет доводы в их пользу, ищет их «оправдать». Ему самому эти оправдания не нужны. Совершенно так же, как были бы не нужны, если б, веков 30 тому назад, он звал на войну с моавитянами или делал приготовления к всенародному перепиливанию пленных филистимлян тупыми пилами.

Справедливость требует прибавить, что Ильин, в те времена перенесенный, имеет полное право обойтись без оправданий.

Кто-то сказал: «Нет ничего таинственнее законов истории». Да, и потому нет ничего труднее, как «узнавать лицо своих времен».

* * *

А теперь пора поговорить начистоту.

Пора заглянуть в книгу Ильина подальше, за тот забор, который он выстроил из философических палей. Не так уж плотен и непроницаем этот забор.

Искушенный читатель им не обманется. Меня, например, не изумило даже внезапное появление, – к концу книги, – Царя. Откуда бы, казалось, взяться обыкновеннейшему царю в отвлеченно-философском трактате? Да еще с полной естественностью, как будто конкретный царь там пребывал с самого начала.

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6