– Стаховский! – торопливо шепнула она матери и, стараясь быть спокойной, сошла со ступенек террасы навстречу Пьеру.
При одном взгляде на него она поняла, сама не зная как, что нужно быть спокойной и сразу узнать его.
Теперь уж нельзя было сомневаться, – это умирающий человек.
Он похудел, хотя был худ и раньше, согнулся в плечах, как старик, и осторожно ступал больными ногами. Коротко остриженные волосы, сухие и точно неживые, почему-то особенно поразили Нину.
Но он не сознавал перемены: вновь увидавшись с Ниной, заметив, что она покраснела, он сделался весел, шутил, смеялся своим добрым смехом; ему казалось, что этих трех месяцев не было, что опять весна и Нина не уезжала.
Там, на водах, он не мог ужиться. Он был болен, воды не помогали, он стал тосковать о Нине.
Он решил, что все глупости и надо поехать к ней, поправить дело.
И он поехал.
К вечеру второго дня Пьер предложил Нине пройтись.
Он шел с усилием, но не хотел показать, что ему трудно.
Они миновали дачи и спустились с горы в ложбину, окруженную скалами.
В белый выступ камня был вставлен образ, а под ним журчала чистая, как стекло, вода. Этот ключ здесь называли «Святым источником».
Они остановились на минуту отдохнуть перед тем, чтобы идти назад, на гору.
Сумерки быстро надвигались. Они стояли друг перед другом молча, но Нина понимала, что случится что-то ужасное, и непременно сейчас.
– Нина Владимировна, – сказал Пьер, – я, вы знаете, сначала не думал сюда приехать, но потом я не мог… Я только для вас… И теперь я хочу вас просить…
Он остановился, как бы ища слова.
Нина видела перед собой это темное, худое лицо, глаза, глубоко впавшие, бледные, улыбающиеся губы, и ей стало жаль его, – в первый раз. И эта жалость дала ей такое горе, такое отчаяние, какого никогда не давала любовь.
Пьер в эту минуту взглянул на нее и сразу понял все. Он вспомнил ту ночную мысль, которую забыл с тех пор.
Это был конец. Они вернулись, не сказав друг другу ни слова.
VIII
Осень наступала ранняя, холодная. Восточный ветер, дувший два дня, сразу сорвал все листья с деревьев. Во дворе у Стаховских перемена: флигель открыл свои ставни, и окна, точно глаза, смотрели угрюмо.
Внутри он разделялся на три громадные, высокие комнаты, холодные и почти пустые.
В средней поместили Пьера, когда он вернулся в город.
Мачеха ожидала историй, но ничего не случилось. Ему было уже все равно.
Эти два месяца он прожил день за днем, ни о ком не спрашивал, говорил мало. Даже известие, что Люся неожиданно умерла от дифтерита, – он принял равнодушно. А со смертью Люси он терял, быть может, единственное существо, любившее его.
Он только старался избавиться от физических страданий. У доктора он попросил опиума, – тот сказал, что хорошо, после.
Тогда он пришел к мачехе и просил дать ему морфия. Но она испугалась и не дала. Наконец он слег.
Он ничего не говорил, не отвечал, когда его спрашивали, и лежал неподвижно, по-видимому спокойно.
Мачеха у него не бывала, но отец заходил ежедневно. Ему взяли сестру милосердия.
Он лежал так уже два дня, когда приехал доктор. Взяв руку больного, посмотрев на него с минуту, он вышел.
– Ну что? – спросил отец. Доктор пожал плечами.
– Он без сознания. Агония… Я еще заеду…
– Нет, что ж, если вы думаете… Медицина бессильна…
– Как угодно, – сказал доктор и ушел. Отец вернулся в спальню.
Больной лежал в том же положении. Мутный свет белого осеннего дня из-за приподнятой занавески освещал его лицо. Осенние мухи жужжали и бились на стекле.
Отец постоял немного.
Закрыть бы его чем-нибудь, – прошептала сиделка, молоденькая и миловидная девушка. – А то мухи, пожалуй, будут беспокоить…
Его осторожно покрыли кисеей, и если бы не ее тихое и мерное движение, – можно бы подумать, что это лежит мертвый человек.
Так прошел еще день – и наступила ночь.
Перед рассветом заснувшая сиделка была разбужена каким-то странным шумом.
При свете потухающей, догоревшей свечи в тазу, она увидела, что больной сидит на постели, сбросив с себя почти все.
Его лицо было покрыто сероватым налетом, давно безмолвные губы разомкнулись, он что-то говорил, но сиделка не могла понять; наконец, она разобрала: «Отца… скажите… на минуточку… Неужели – это?..»
Сиделка бросилась к двери; она слышала; как с треском потухла свеча, – но уже не воротилась.
Она пробежала пустую комнату и длинную стеклянную галерею; в коридоре большого дома она разбудила горничную:
– Кончается, – говорила она, плача и дрожа, – отца зовет, на минуточку…
– Нельзя, не велели будить, – объяснила горничная.
– Да ведь кончится сейчас…
– Не велел будить ни за что; я не смею.
– Ах ты, Господи! Пойдемте хоть вы со мной!
– Я? Мне в той комнате бывать не приказано, я за барыней хожу. А вы-то сами что ж?