– Да вижу, глазами вижу! А мало – так пойду, да пощупаю. Что это вы, право, шутить хотите, что ли?
– Видите, Оля, я, может, действительно странный. Я и пощупаю, а мне все мало. Все я не убежден. А как еще иначе убеждаться? Иначе нельзя. И вот я ее, липу, не знаю, какая она в самом деле, и не то что боюсь, а так, неприятна мне она иногда.
Оля сделалась серьезна, почти грустна и молчала, видимо не понимая.
– Вот вы купаться ходили, – продолжал Ян, – верно, видели свое лицо в воде. Видеть можно, а попробовали пощупать? Все и разлетелось.
– Так что ж? Я знаю, что это я не сама, а в воде отражение.
– Вот если б мы липу тоже… не пощупали, а каким-нибудь другим способом постарались узнать, каким-нибудь, совсем небывалым у людей, чувством – вдруг бы она тоже разлетелась, а? Вдруг она тоже отражение? И вы тоже?
Оля с глубоким испугом посмотрела на Яна. Ей казалось, что он шутит с нею. Она вдруг покраснела и замолчала. Ян растерялся. Он взял Олю за руку.
– Что вы, Оля, милая, я вас обидел? Я что-нибудь дурное сказал? Ведь вот, говорил я, что это трудно объяснить. Разве обидно, если я скажу, что чего-нибудь не знаю?
– Иван Иванович, умоляю вас, бросьте думать. Так нехорошо. Так вы никого не будете любить. И меня не будете… А я вас… Я-то вас как люблю… В огонь, в воду за вас пойду… Всей душой вас люблю.
В глазах ее стояли слезы. Он вдруг обнял ее одной рукой и прижал к себе. Что-то истинное, достижение недостижимых пределов почудилось ему в горячих словах Оли. Ян до сих пор никогда не думал о любви, не думал, что в ней может быть твердое, настоящее, то – чего он нигде не видел. Ему показалось, что и он любит, и что тут спасение. Он обнял Олю теснее и крепче, чувствовал ее тепло, ее дыханье, не замечая целовал ее тонкие волосы, руки, и ему было хорошо. Оля прижималась, льнула к нему. Еще не совсем стемнело, небеса мерцали высокие и прозрачные. От деревьев с крепкими, черными сучками пахло весной. Ян наклонился и взглянул в Олино лицо. Оно было красиво, томно и безмысленно. Глаза затуманенные, с полуопущенными ветками, никуда не смотрели. Ян вздрогнул. Он понял, откуда Олина любовь, и куда она идет. Сила, возвращающая в тот же тесный, навсегда непонятный круг. Это белые мотыльки над нивой, это береза, роняющая серьги, это стрижки в предзакатном небе, это клен, отдающий ветру свои семена… Это та мучительная цепь, без конца и начала, которую можно ненавидеть, которой можно бояться, можно любить, если понять, но нельзя не страдать от нее.
Оля не заметила его движения. Ян хотел сказать ей что-то, но почувствовал, что нельзя. Он бы оскорбил ее этим словом до сердца, и выхода не было. Он не мог никого оскорблять. Нельзя никого оскорблять, потому что боль оскорбления тяжелее всего, что есть в мире. Он не выдержал, упал на землю, на колени перед скамейкой, и зарыдал от боли и жалости. А Оля стояла над ним недоумевающая, любящая, и не знала, что ей делать.
VI
Райвич и Самохин мягко катились в щегольской пролетке по набережной.
День был прохладный, прозрачный, золотой и звонкий, какие бывают только в самом конце сентября. Вдоль сырых аллей, солнечных теперь, когда полураздетая роща сквозила, лежали мягкие, пушистые кучи листьев. Это опадали клены, и листья были и бледно-желтые, и красные, как мак, и нежно-розоватые. Закутанные дети играли в опустевших аллеях парка и бегали, шурша листьями. Тонкая, блестящая паутина медленно плавала в воздухе, редком и остром. Дыханье стынущей воды шло с реки, недвижимой, глубоко-светлой, как зеркало.
– Сейчас приедем, – проговорил Самохин невесело, слегка грубовато. – Дом за поворотом. Вы удивляетесь, что Белозерские еще на даче? Они всю зиму живут на Крестовском. Не любят города. Дача у них своя, прекрасная… Семья небольшая. Отец – генерал и дочь. Живут очень хорошо, но замкнуто. Стой, стой! Заперты ворота – и отлично!
Самохин ловко соскочил у калитки. Дача, теперь, среди полуоблетевших деревьев, смотрела холодно и безжизненно.
Молчаливый лакей встретил их в передней. Он провел гостей в небольшую комнату с пушистым ковром и темно-красной, низкой мебелью. Ян сел в полукруглое кресло. Самохин несколько раз нетерпеливо прошелся по ковру.
– Подождите здесь, – сказал он Яну. – Наверно, лакей не доложил, как следует. Я разузнаю.
Он поспешно вышел, Ян остался один.
В комнате было не очень светло: единственное венецианское окно, широкое, но полураскрытое тяжелой темной занавесью, выходило в сад. Виднелись обнаженные сучья деревьев, тонкие прутья высоких кустов. Ян близорукими глазами неясно различал предметы в углах комнаты. Однообразный темно-красный цвет утомлял его. Окно было налево, а почти прямо перед ним, вдали, в глубине комнаты, тоже, казалось ему, было либо закрытое окно, либо другая дверь, потому что и там нависли складки темной драпировки. Но Ян смотрел вглубь без мыслей об окружавших его предметах. Ему было все равно, темно или светло в комнате, ему не казалось скучным и ждать. Сначала он думал о Самохине, о том, какой он странный, отчего он, после первой встречи, когда был особенно ласков, – не приезжал целый месяц, потом вдруг явился и сразу привез в незнакомый дом. А он, Ян, который редко бывает в гостях, согласился и поехал. Ян, впрочем, смутно сознавал, что уже не может ни в чем отказать Игнатию Самохину.
Но эти мысли недолго занимали Яна. Мало-помалу, успокоенный тишиной, он впал в оцепенение, не дремоту и не бодрствование, когда он едва ощущал жизнь и почти совсем не ощущал себя. С ним бывали такие минуты, он не замечал времени и, когда его окликали, он просыпался сразу, точно приходил откуда-то. И он любил эти мгновения и никогда не противился им.
Теперь он тоже не заметил, сколько времени прошло. Вероятно, немало, ибо в комнате еще потемнело. Но Ян возвратился к жизни и к сознанию вдруг, как от толчка, приподнялся в кресле и близорукими глазами стал смотреть прямо, в глубь комнаты, где темнела драпировка. Он думал, что там закрытое окно, альков, – но теперь он увидел под складками драпировки женскую фигуру во весь рост. Ян смотрел безмолвно, не спуская глаз, точно боясь, что видение пропадет. Она, стоявшая там женщина, была похожа на видение, так беззвучно она появилась, так неподвижно стояла – и, казалось, стояла в стене, там, где нельзя было стоять, где – теперь Ян видел – не было никакой двери.
Гладкое черное платье охватывало ее худощавый стан. Очень темные волосы, слегка пышные, были откинуты назад с белого, узкого, но высокого лба. Брови сходились над переносьем, что придавало неизменную строгость, даже надменность ее совершенно бледному, прекрасному лицу. Лицо было именно прекрасно: его нельзя было бы назвать ни красивым, ни привлекательным. Серые глаза смотрели на Яна прямо, в упор. Что поразило его в этом лице, Ян не знал. Но он смотрел, не смея встать. И вдруг девушка в темном платье сразу, так же беззвучно, как появилась, исчезла, точно скользнула куда-то назад, далекая красная занавесь заколебалась. Ян вскочил с низкого кресла, сделал шаг вперед – и вдруг остановился и понял: комната неожиданно кончалась, глубина стерлась, перед ним было громадное зеркало, задрапированное сверху, отражавшее всю комнату, темно-красную мебель и противоположную дверь, в которую Ян вошел и к которой все время сидел почти спиной. Незнакомая девушка стояла, вероятно, за ним, на пороге этой двери, пока он смотрел на нее в зеркало. Ян подошел ближе к зеркалу, стараясь не видеть себя, и дотронулся до его поверхности. Стекло было гладкое, ясное и холодное, и в нем с той же отчетливостью, как за минуту перед тем фигура девушки – отражались теперь мертвые и неподвижные предметы.
VII
– Вот он, здесь! – услышал Ян голос Самохина за дверью и обернулся. Самохин входил необычайно развязно, что к нему шло, весело, под руку с седым стариком высокого роста в отставной генеральской форме, без погонов. Лицо старика было добродушно, открыто и лениво.
– Друг мой, школьный товарищ, Иван Иванович Райвич, – отрекомендовал Игнатий Яна. – Прошу любить и жаловать. Помните, я вам говорил про него, Михаил Васильевич?
– Да, да, – приветливо сказал Белозерский и улыбнулся, хотя видно было, что он ничего не помнит. – Очень рад, молодой человек.
– Я тоже рад, – проговорил Ян, пожимая руку генералу, который ему сразу понравился. – Я давно хотел… Игнатий Николаевич мне говорил.
Игнатий громко расхохотался. Как будто слова Яна, немного растерянные, были особенно комичны. Ян, который начал ясно и весело улыбаться, совсем замолк, притих.
– Да где же Раиса? – произнес генерал озабоченно. – Раиса!
Они уселись в углу комнаты, у стола. Дверь скрывалась за трельяжем. Ян невольно опять обратил глаза к зеркалу.
Он увидел, как мелькнула там тень Раисы, девушки в черном платье, и тотчас же она подошла к ним живая, со сжатыми тонкими бровями на бледном лице, с необычайной надменностью и суровостью, выражавшейся во всем ее существе, даже в крепко стиснутых, маленьких, худых руках. Только ростом она была ниже, чем показалось Яну в зеркале.
Игнатий тотчас же вскочил и начал:
– Позвольте вам представить, Раиса Михайловна…
Раиса даже не взглянула на Яна, со скучающим, брезгливым видом повела плечами и опустилась в кресло. Игнатий осекся на полуслове. Ян стоял растерянный.
– Чем мы прогневили сегодня Раису Михайловну? – начал Игнатий, обращаясь к старику и усиливаясь говорит насмешливо и задорно.
– Не знаю-с, не знаю, – торопливо ответил тот и поднялся с кресла. – Извините, Игнатий Николаевич, я выехать собирался, лошадь подают. Я еще вас найду здесь с вашим другом, не правда ли? Обедаем мы в семь…
И, не ожидая ответа, он торопливо вышел. Он боялся сумрачного лица дочери. Добродушие у него было слишком мирное. Игнатий не выдержал и крикнул ему вслед:
– На всякий случай – прощайте, Михаил Васильевич. Случиться может, что мне без вас и от дома откажут за неизвестные провинности.
Выкрикнул он это особенно смело и громко, но тотчас же переменил выражение лица и побледнел. Раиса смотрела на него в упор.
– Мое настроение от вас не зависит, – проговорила она медленно. Голос у нее был ровный, слегка глуховатый, точно она его умеряла на половину. – Вы никаких «провинностей» передо мною иметь не можете. Возбуждать же мою… досаду, так, легкую, преходящую, вы можете и, признаюсь, злоупотребляете этой способностью. Ваши насмешки всегда неостроумны. Я знаю, что вы привезли сюда этого молодого человека с какими-то особыми планами, и нахожу, что это уже выходит из границ плоской шутки.
Ян весь вспыхнул и поднял на Раису умоляющий взор, не понимая. Самохин приподнялся с кресла. Глаза его были так злы, что, казалось, он ударит Раису. Но вдруг он улыбнулся, судорожно и жалко.
– Что с вами, Раиса Михайловна? Ради Бога успокойтесь… Я не знал, что мои невинные шутки… А Ян… Вот этот молодой человек… Спросите его, приехал ли он сюда с радостью, или нет? Он не привык к обществу, но любит его, и то, что я ему доставил случай…
– Я в самом деле очень рад, – осмелился вставить Ян. – Игнатий Николаевич был так добр привезти меня… А шутки его, право, вовсе не обидны, – прибавил он вдруг таким чистосердечным и умоляющим голосом, что Раиса подняла слегка изумленные глаза, как будто увидала Яна в первый раз.
– Не обидны? – повторила она.
Ян подхватил, вдруг воодушевившись:
– Совсем нет! Знаете, я вам скажу откровенно… Вы простите, что я так с вами сразу, но я почувствовал, что с вами иначе нельзя… Я вам скажу – у меня уж эта мысль была, насчет его насмешек, то есть очень смутно была, я, быть может, только сию минуту и сознал вполне, что она была. Игнатий всегда со мной… не то что насмешки, а так, точно злость свою-на мне хочет сорвать. И оскорбляет… Но он не на меня зол, а на себя, и когда оскорбляет, ему легче… Я как-то это вдруг понял, и сразу ему все простил, и прежнее, и будущее… Внутрь человека надо смотреть… Вы вот сердитесь, а я нет… Я от оскорблений людских вообще – весь страдаю, точно меня жгут, а от него – нет, пусть и насмешки, я его жалею, я…
Он не договорил. Его схватила за плечо цепкая и сильная рука Самохина. Ян увидел близко искаженное от бешенства лицо своего друга.
– Замолчите, вы… – проговорил он медленно и тихо, сквозь зубы.
Раиса поднялась с кресла, отвела руку Самохина и сказала ему также тихо: