– И мне, и другому, и еще другому… Но вы мое оскорбление не можете чувствовать, мою боль. Вы только свою. А я вашу или другого могу чувствовать, почти как свою. Это что значит? Это значит, что у нас с вами души различны, у меня больше воспринимает, а у вас иная душа, у нее уже круг восприятия, она не достигает…
– Что вы говорите…
– Вот как глаза близорукие, – продолжал Ян, спеша и увлекаясь. – Предмет есть, но человек его не видит, потому что он в узком кольце только видит, ну и не может, конечно, им, предметом, радоваться или печалиться. Чувствовать себя, свою боль – это первоначально. А понять боль другого – это очень трудно и тонко, этого животные никогда не могут И людям трудно, я часто бессознательно, не желая… Боже мой, что это я? Простите, не слушайте, я глупости… Я к тому это говорю, что вот Игнатий… Ему больно.
– Скажите, – опять резко прервала его Раиса, – вы очень любите Игнатия Самохина?
– Я… люблю, – ответил Ян. – Почему вы меня спрашиваете?
– Потому, что я не понимаю, как можно допускать себя до такого унижения, слушать и терпеть покорно то, что вы терпите от этого человека. Вы говорили, что чувствуете боль оскорбления. Ведь он оскорбляет вас! И вы молчите… Мне стыдно, стыдно… Иль вы его боитесь?
Глаза ее блестели, прекрасное лицо было гневно.
– Я вам скажу сейчас, – проговорил Ян. – Вы не знаете Игнатия. Если я ему не позволю себя оскорблять, ему будет больнее, чем мне, если я позволю. Я знаю, что будет больнее. Я не могу, чтобы он страдал, не могу для себя, для вас…
Раиса вздрогнула, она поняла больше, чем, быть может, понимал сам Ян. Но Ян не заметил и продолжал:
– Вся жизнь его – сплошь – страдание. Я понял это с давних пор. Он везде конца ищет, – добавил Ян, – и мучается, что нет конца.
– Какого конца? Я думала об этом, но скажите вы.
– Все равно какого. В чем-нибудь. Нити тянутся, тянутся, и мы только нити видим, а концы спрятаны… не здесь. Здесь только «больше» и «меньше», а он, Игнатий, хочет увидать большое или малое, – но все. В какую-нибудь сторону дойти. Он так давно этого хочет, что, может быть, и сам почти не сознает, но вся душа у него к этому направлена, и он мучится. Я ему необходим. Он меня оскорбляет и невольно дальше идет, добивает, все к «концу» ведет, все надеется увидеть конец. И пусть надеется. Жаль его! Надо это, то есть, что конца нет – понять и покориться, в иную сторону взглянуть, а он не может… И вы еще сами его оскорбляете!
Раиса сидела, опустив глаза. Лицо ее было серьезно и сосредоточенно.
– Знаете? Я скажу – так и быть… Я сама прежде об этом «конце» думала. Я была еще совсем девочка. И все хотела сделать что-нибудь великое, но такое… беспримерное. А потом вижу, что не могу – и думаю: дай что-нибудь дурное сделаю, но очень, очень дурное, до дна дурное… Ведь все равно, лишь бы до дна?.. У меня была сестренка маленькая, годовалая, любила меня… Я взяла ее на руки, пошла по лестнице, разжала руки – и она упала по ступенькам вниз…
– Господи! – воскликнул Ян вне себя, со слезами в голосе. – Господи, что это? Что вы сделали? Да как вы смели?
Он забылся, схватил Раису за одежду, почти кричал:
– Ребенка! Девочку маленькую! А она, верно, и пошла-то к вам, улыбаясь, верила вам и руками за вас не держалась… Какие бывают у них ручки: круглые, с ямочками, с глубокой складочкой у кисти, точно ниточкой перевязано… Она верила и за то должна головой… головой по ступенькам… Как вы могли из-за лжи, из-за того, что слепы и буйны люди…
– Успокойтесь, пожалуйста, – произнесла Раиса холодно. – Сестра моя не расшиблась, она лет через пять после того умерла от дифтерита. А вот, кстати, мы и приехали. Милости просим.
X
В тот же вечер Самохин сидел в комнате Яна. Ранний ноябрьский сумрак давно наступил, горела низенькая лампа под зеленым колпаком, в соседней комнате спала бабушка. Ольга ее сама накормила и уложила, как всегда по воскресеньям.
– Что, еще не вернулся Иван Иванович? – спросила она осторожно, просунув голову в дверь.
– Нет.
– Ах, это вы! – протянула Оля, увидев Самохина. Она его не любила.
– Ольга Дмитриевна, зайдите на минутку, – позвал Самохин. – Мне нужно сказать вам два слова.
Девушка неохотно вошла и притворила за собой дверь.
– Присядьте, не дичитесь. Увидите, скажу важное. Вы думаете, почему Ян так долго не возвращается?
– Ума не приложу, – вдруг беспокойно заговорила Ольга. – Прием в больнице кончается в четыре, а теперь седьмой. И не обедал он… Просто не знаю.
– Вы думаете, он у сестры?
– А где же? Сегодня воскресенье.
– Он в больнице и не был. Его при мне посадили и увезли, кое-кто подороже сестры! Я знал, что его нет, я пришел сюда с вами говорить, а не с ним.
Ольга сидела бледная, как смерть, без слов.
– Да вы не пугайтесь, – продолжал Самохин. – Только вам надо знать, что его ждет величайшее горе, если он не станет себя иначе держать, не поймет, где его место. Девушка она бессердечная, злая, к тому же богатая и гордая. Ян для нее – ничто.
– Она его не любит? – шепотом спросила Оля. Самохин засмеялся.
– Любит! Что вы, милая моя! Она и мысленно себя с ним рядом не поставит. Так, не замечая, погубит человека. Пожалуй, – прибавил он жестко, – Ян от простоты своей захочет посвататься…
– Боже мой, – простонала Оля, – что же я могу? Ничего, ничего!
Самохин прищурился и спросил не очень громко, скользящим голосом:
– А вы сами очень Яна любите?
Ольга умолкла, посмотрела несколько мгновений на Самохина изумленными, почти злыми глазами, потом вскочила со стула и бросилась вон.
На лестнице, внизу, перед входом в сад, Самохин столкнулся с Яном. Сад был совсем белый, потому что шел снег и уже не таял. На снегу дрожали неясные отблески фонарей на проспекте.
– Это вы, Игнатий? Вы были у меня? – проговорил Ян поспешно и робко. – Войдемте. Я вам расскажу, Игнатий… Вы не должны на меня сердиться…
– Опомнитесь, сделайте милость, – холодно прервал его Игнатий. – Мне сердиться не за что. Вернуться теперь не имею времени. Прощайте. Два слова только: зачем вы не предупредили меня, что ваша миленькая хозяйка питает к вам чувство нежнее дружбы? Она спросила меня, где вы, и когда я сказал – пришла в такое отчаяние, что мне стало ее жаль. Долго вам, при вашем добродетельном сердце, придется ее утешать.
– О, Игнатий, – горестно вскрикнул Ян, – не может быть, она не спросит!.. И в чем я мог вас предупредить? И не спросит она, и не с чего ей в отчаяние приходить… Вы, верно, сказали ей что-нибудь от себя, Игнатий, да? Сказали? Зачем вы сказали!
– Экая вы плакса! Да еще осмеливаетесь меня в чем-то упрекать? Блудлив, как кот, а труслив, как заяц. И могу ли я знать все ваши дрянные шашни, и еще покрывать? Нежный братец! Сестрицу проведать пошел.
– Я действительно не был у Веры, – заторопился Ян, – но я в четверг пойду, я решил. Я все рассказал Раисе Михайловне. Она тоже хочет поехать со мной как-нибудь к Вере.
Игнатий захохотал.
– Поздравляю, большой шаг вперед! Раиса Михайловна, посещающая больницы! Э, все они одинаковы… И к чему мне только это знать? До свиданья, любезный друг. Преуспевайте, преуспевайте!
Он повернулся и пошел.
– Игнатий, Игнатий, ради Бога! – крикнул ему вслед Ян умоляющим голосом. – Вернитесь, я не могу так! Клянусь вам, вы ошибаетесь! Все будет, как было, Игнатий!
Но хлопнула калитка, и Ян понял, что кричать напрасно. Он медленно, понурив голову, стал подниматься по лестнице. Мысль об Ольге томила его. Уже два месяца прошло со времени их разговора в саду. Ян долго мучился, боясь, что оскорбил ее, не зная, что сказать, но Ольга была так весела, проста, смотрела так ясно, что и Ян утешился. Теперь он понимал, что Самохин сделал что-то против него, но понимал тоже, что напрасно утешал себя Олиным спокойствием. Он хотел всей силой хотения, чтобы людям, окружающим его, шло от него только радостное. Но шло горе, и он не знал, что надо делать.
Два дня Ян не видел Ольги. Когда он встретил ее на третий день, ему показалось, что она побледнела и осунулась.