Если я воображал, что увижу опять что-нибудь «такое» (кто меня знает, – ждал, вероятно), – ошибся. Глаза англичаночки (хотя она не англичанка, уверен) были опущены, и острое личико спокойно.
Непонятное мне самому заявление, что я тоже еду в Рим, пропало даром. Я уж обрадовался, было, так как ничто меня больше своих непонятностей-глупостей не раздражает. Но Клерхен сказала, вероятно, из машинальной любезности:
– Ах, так вы еще встретитесь в Риме, быть может! Вы где остановитесь, cher Monsieur?
Я хотел сказать «не знаю», но прежде, чем «не знаю» выговорилось – назвал маленький отель над Monte Pinchio, где всегда живу, когда попадаю в Рим.
Все это выскользнуло быстро, миссис Миддл ничего не поняла, а Клара уже, слышу, просит Эллу что-нибудь сыграть (пианино тут же, в углу).
– Я ведь не пианистка, ch?re Madame, – отозвалась Элла, улыбнулась, точно извиняясь, но встала.
– Да, да, она – композитор! Но иногда мы забавляемся вместе, и как у нас выходит! Помните, Элла, наше «?a ira! ?a ira!»[20 - Это будет! Это будет! (фр.). Популярная песня времен революции XVIII в.]. Сыграйте это, хотите?
Миссис Миддл тоже встала, – я ужаснулся ее величине, – но потом почему-то села, ожидая, вероятно, первых аккордов.
Конечно, Элла не пианистка. Что за пианистка с такими руками, детски крошечными, хотя и крепкими, мальчишескими, с чуть узловатыми пальчиками?
Видел только наклоненный профиль и над ним, острым, коричневый бобрик волос (она сняла шляпу).
Я уж говорил, у меня особенно, ни на чье не похожее, отношение к музыке; и здесь, опять, не буду его касаться. Скажу только, что все (кроме Франца) твердо знали, что я ее и не люблю, и не понимаю. Они были вполне правы, эти все: да, не любил, как они, не понимал в ней ничего, – как понимали многие, тонко и знающе. Я был невежда. Никогда не ходил ни в какие концерты, не выносил их. И особенно не любил рояля.
Но ничего как будто удивительного не случилось для меня, едва заиграла маленькая незнакомка. Только пропала комната Флориолы, Клара, рыжая толстая дама, солнечный свет. Я был у Франца, я опять стоял рядом с девочкой в белом платье, на самой черте мрака. Оттуда, из черной пустоты, и шли странные звуки, которые я слышал.
Когда они прекратились, я еще полминуты оставался в оцепенении. Кажется, и Клара: она молчала.
Отлично понимал, с первой ноты понял, что была это – вчерашняя серенада. Но откуда идет и где сила волшебства, заставившая меня не вспомнить, а снова, всеми пятью чувствами, перечувствовать бывшее, как настоящее? Талант худенькой девочки, что ли, воспроизводившей прошлое до его воскресенья? И что это за талант? Или это во мне, в меня, в темную глубину какую-то попали эти звуки, именно так, а не иначе посланные, и волшебство совершилось – во мне?
Вот и Клара молчит; а если и в ней что-то ответило, – о, по-другому совсем, – на те же звуки?
Полминуты, не больше, длилось наше молчание. Даже меньше, пожалуй. Нас троих, – м-с Миддл его и не заметила. Через полминуты, когда Элла тихо поднялась из-за пианино, «mother» воскликнула:
– Оуа, вы не хотите ?a ira?
Элла покачала головой. За мамашей поднялись и мы.
– Нам пора, mother, вы не думаете? – сказала Элла по-английски. – Нам нужно еще зайти к miss Toll. Вы устанете…
Клара уже пела какие-то любезности, превратившись в хозяйку дома. Я тоже что-то говорил. А, может быть, и нет. Помню только пожатие маленькой холодной ручки и мое спокойствие. Волшебство? Да, такие вещи бывают на свете. Мало ли что бывает!
XII. Продолжение денька
Уж темно, а какая жара. Даже здесь, у самого-самого моря, на гальках, – ни ветерка.
Оба лежим мы под скалами, что-то шуршит около нас, на небе пологий острый месяц, углами кверху, точно улыбается.
– Ну да, – говорит Франц. – Ты поедешь и узнаешь. И потом скажешь мне всю правду. Я даю год. Больше года прожить без нее не могу.
– Трудно это, Франц.
– Конечно, трудно. Но ты можешь…
– Могу. То есть, постараюсь.
Можешь. Ты один можешь. Это ничего, что ты не совсем понимаешь, зачем мне эта правда.
– Кажется, понимаю, – перебил я.
– Отвлеченно формулировал? Да ничего. Тебе же лучше. Но узнать правду ты можешь и передать мне; и тебе одному я поверю. Год. Наскоро, сразу, нельзя узнать. Будущей весной мы съедемся… все равно где, и тогда ты скажешь.
Мы замолкли. Шуршало меж гальками. Улыбался месяц.
В этот странный день ничто уже не казалось странным. Я принял, без споров, поручение Франца. Когда я вижу, что ему что-нибудь действительно нужно, я не могу, ну просто не могу, отойти без помощи. Никто, кроме меня, ему и не даст ее, а главное, ни у кого, кроме меня, никакой он не попросит. И не просил.
Франц хочет, чтобы я, за этот год, узнал правду об Отто. Не внешнюю, а внутреннюю правду его существа. (Я, конечно, сразу понял, какую правду.) Отто женился. И счастлив. Счастлив ли? Может ли быть счастлив? Любовь Франца к Отто, была ли это любовь – к «никому»? Или, на худой конец, к кому-то неизвестному, не тому Отто, какого видел Франц? Но тогда и любви не было?
Я тут, для себя, в рассуждениях путался, и скоро их оставил в покое. Понимаю, чего хочет Франц, с Отто я хорошо знаком, случай приглядеться к нему с нужной стороны – найду, кстати же, этот самый Отто всегда казался мне довольно незамысловатым: я лишь не интересовался его ларчиком, но откроется он, полагаю, без труда.
Ну и довольно. Что я не вполне, не «изнутри» понимаю даже свои собственные объяснения желаний Франца, (узнать, кого любил), и сухой ревности без любви, да еще дико – односторонней не понимаю, – Франц знает, и это неважно.
А вот…
– Послушай, есть еще… Есть еще, совсем другое.
Франц повернулся ко мне. Оперся на руку. Я привык к месяцу и видел теперь бледное лицо. Оно было удивительно доброе, с тем выражением тихой нежности, которую я знал в друге.
Но почему-то испугался. Еще? Что еще?
– Не бойся. Это не о маленькой музыкантше. Не о тебе.
Обо мне? О ней? Что он хотел сказать? Я удивленно посмотрел, не ответил.
– Это о бедной Кларе.
Ах! Я вспомнил все. Вспомнил вчерашний вечер, сегодняшнее утро…
– Подожди, выслушай меня сначала, – продолжал Франц, – верь, – да ведь ты мне всегда веришь, – но не удивляйся ничему, не смейся; пойми, как ты умеешь многое понимать.
XIII. Бедная Клара
– Она меня любит, – начал Франц. – Ты это, конечно, знаешь. Догадался, или она тебе сказала – все равно. Подлинная любовь – великий дар, кому бы ни был послан. Он – счастье, и он же несчастье. Кларина любовь ко мне – громадное, почти сплошное несчастье. И она это знает, с самого начала знала. Но кому любовь посылается – тот уж обречен нести ее, как послана. А через маленького этого человека, ничем не замечательную женщину, Клару, – несчастье ее любви, – и мое несчастье.
Я не выдержал, рассердился. Перебил, почти закричал:
– Франц, опомнись! Твое несчастье? Извини, я отвык от этой романтики. Не хочу я тут «высокого штиля». Что это, в первый раз восторженная, праздная дама в тебя влюбилась? Бывало, помнится… И что ж, вместе со всеми ты страдал? Право, сейчас ты напомнил мне… были такие в середине прошлого века, у нас, в России… чувствительные юноши… Так же пустяки размазывали и так же изъяснялись торжественно. Твое несчастье! Случайная немка упрямо влюбилась, в кого не следовало, а ты из-за этого страдаешь! И уж, конечно, – голову прозакладую! – ты-то не виноват!
– А она? – тихо сказал Франц.
– Она? Виновата – не виновата – не знаешь ты женщин, Франц! Над ними время всесильно; если заставить их у этого врача полечиться – каждая выздоровеет. Хочешь, я поговорю с Кларой? Уедет проветриться в Германию, и увидишь, как все обойдется.