В последний раз взвилась песня к небесам и стихла. Умерла песня. Вместе с ней умерла и ночь. Первый луч прорезал сумеречную мглу, словно кровь хлынула из открытой раны, багровым отблеском падая на лицо. Сердце сжалось в тисках. Многие понимают рассвет как торжество света над тьмой, но мне всегда виделось в этом мгновении нечто пронзительно-трагичное.
Не успел ещё стереться из души отзвук прошлой песни, как начали запевать новую. Не любил я этого! Всё равно если бы муж, схоронив жену, в ту же ночь бросился в объятия другой. И, прежде чем пение подхватили другие голоса, громче моего…
– Тихо! – крикнул я, подняв руку.
Всё замерло в рассветной тиши: слышим – чу! – песня издали, и свист, и щёлканье кнута. Вдруг как крикнет кто-то что есть силы: «Едут! Едут, яхонтовые!» То цыгане с ворованными конями воротились. Весть о них ветром облетела табор. Парни с женщинами и детьми выбежали навстречу. Старики считали кражу коней одним из свидетельств вырождения, поводом повздыхать о былых временах. Молодость же любит лихой разгул и игру с судьбой. В наших глазах цыгане, возвращавшиеся домой с песней и жаром на смуглых щеках, красуясь на конях перед жёнами, словно не они только что рисковали попасть на виселицу, а то и подвергнуться кровавому самосуду, были славнее полководцев.
Четверо из них гнали табун лошадей, а те по три поводьями перевязаны, чтоб кучкой шли. Один только молодой цыган с чёрными кудрями, вившимися кольцами до самых плеч, держался стороной. На аркане он вёл конька годков четырёх, да такого красивого, что у меня дух захватило: сухоголовый, с шеей как у змеи, бока поджарые! Сам весь гнедой, шерсть на солнце бронзой отливает… Ром забавлялся добычей. Собственную лошадь то шагом, то вскачь пустит, чтоб на того конька полюбоваться. А он и рад: с бега на рысь переходит, и гарцует, и играет, а в глазах огонь.
Близился табор. Один из конокрадов свистнул, и погнали они последний раз лошадей галопом, а тот жеребчик впереди всех бежал, да так, что промчался прямо передо мной. Мне осталось лишь пыль глотать, да ему вслед глядеть, как на падающую звезду смотрят. Диво, а не конь…
Его повели в отдельный загон, вокруг которого тут же столпились цыгане. Душа моя к этому коню потянулась. Сердце горело при виде того, как он гарцует, а тёмная грива на ветру развевается. Все цокали да гикали, а я шептал: «Ай ты, родимый! Ай, серебряный!..»
Один из молодых цыган кликнул его насмешливо, а коник заржал и кинулся к парню, так что тот мигом отскочил со страху.
Камия присвистнул:
– Гей, да он шальной, необъезженный! Небось, и узды ещё не знал. Ишь какой! Ну, сейчас, брат, наши тебя возьмут под белы руки.
– Не могу смотреть, как коней мучают, – заныла Чаёри. – Я уйду…
– Ну и уходи! – крикнул Пашко. – А мы посмотрим. Правда, Кай?
Не говоря ни слова, я перемахнул через ограду и оказался один на один с разъярённым зверем. Сзади послышался гул голосов. Кто-то крикнул: «Куда ты? Вернись!» Конь попятился от меня, зло фыркая и клоня кручёную шею. Я же медленно шёл на него, ожидая наступления. Жеребец остановился, стал копытом землю бить, затем бросился на меня стремглав. Женщины в толпе закричали, но я отскочил в сторону и, схватив его за холку, запрыгнул на крутую спину. Часто я забавлялся так с конями, седлая их на полном скаку, здесь мне это подсобило.
– Во даёт! – воскликнул Камия. – Ну, теперь его только Бог спасёт! Или дьявол…
Воспользовавшись недолгим замешательством жеребца, я распростёрся на нём и успел обхватить руками могучую шею. А он как скакнул вбок, как понёс… а то завертелся волчком на месте и всё с задних копыт да на передние… Бесится со злости, бесится, а под копытами пыль завихряется! Так мы метались, словно в аравийском урагане, чёрт знает сколько. Вернее, он метался, а я сидел, прильнув к нему всем телом и крепко вцепившись в бока ногами. Но он, сердечный, скоро почувствовал мою опору и начал падать на землю да о стенки загона биться. Боль была нестерпимая. Я испугался, не перебьёт ли он мне ноги.
Жеребец взвился на дыбы, а я с ужасом осознал, что сползаю назад. Мышцы от перенапряжения свела судорога, но падать нельзя, иначе он меня растопчет! В последнем усилии мне удалось подтянуться, цепляясь коленями за рельефные мышцы на лошадиных лопатках, и ухватить его за чёлку, да так, что конь заржал от боли.
– Гляньте, ромалэ! – крикнул кто-то из детей. – Как в гриву ему вцепился! Так, верно, Каин Авеля за вихры схватил. Ты видишь, Камия, видишь?
Что было дальше – плохо помню. Я уже не чувствовал ни усталости, ни боли… Кажется, он ещё немного побрыкался подо мной. Когда же конь наконец затих в замешательстве из-за собственного поражения и цыгане подошли помочь мне спешиться, я упал им на руки без сил.
Взмыленного жеребца взнуздали и увели, а я остался лежать на земле, глядя в небо. Грудь моя быстро подымалась и опускалась. Никогда до того не вдыхал я с таким наслаждением воздух, никогда не чувствовал себя настолько живым!
Вдруг бирюзовую синеву заслонила чья-то голова с ворохом спутанных волос: это Камия наклонился надо мной, протягивая руку. Я схватился за неё и поднялся. Какое-то время мы стояли и молча глядели друг на друга. Лицо Камии было непроницаемо. Он оценивал меня, словно впервые видел, а потом сказал так, чтобы все слышали:
– Ну что, Каин, позовёшь меня в поле?
Цыгане засмеялись. Эта с детским пафосом брошенная фраза неумолимо стала моим тавром. Отныне мальчишки величали меня не иначе как Каином, отчего-то всем скопом решив, что имя первого убийцы как нельзя лучше отражает присущую мне отчаянность. Возможно, последующие события подтвердили моё право на это прозвище, оттого оно и въелось в меня. Убил бы я своего брата? У меня его не было. Но я убил себя. И не единожды.
Впрочем, всё это потом. Тогда же, едва отдышавшись, я живо обернулся на знакомое ржание. Коня уводили, и его потная, почти караковая шерсть переливалась на солнце вишнёвым. А он, гордый, видно, даже теперь не желал смириться и так мотнул головой, что поводья из рук вырвал, но цыгане его быстро усмирили. Усталый был, намаялся… И так сердце у меня в груди сжалось! Не было времени с ним в глаза налюбоваться, рукою огладить. «А ведь какое диво, – подумал я со вздохом, – какая роскошь… Как на солнце лоснится».
– Ишь, зверюга, – раздался рядом голос уже не Камии, а Пашко.
Я не ответил, и он тронул меня за плечо:
– Эй, ты чего?
– Мне жаль его, – отозвался я. – Продадут да запрягут в повозку какого-нибудь пана или в разведение пустят. А на таком коне только бы из рая в ад умчаться!
– Так в чём беда? Попроси барина, он тебе его выкупит.
Я покачал головой.
– Нет. Я ни о чём его не попрошу. Никогда…
Глава III
Прошу тебя, освободи мне горло;
Хоть я не желчен и не опрометчив,
Но нечто есть опасное во мне.
Чего мудрей стеречься. Руки прочь!
Гамлет, принц датский
Умирать буду, не забуду тот день. От него я исчисляю начало несчастий. Мне было десять или одиннадцать. Уже тогда Камия возглавлял ватагу цыганских мальчишек. Положение хозяйского сына давало и мне некоторую весомость. Днём мы ходили искать на выступах скал серебряные волосы кешалий, прекрасных дев, сотканных из тумана, а ночью залегали в полях, пытаясь выследить сверкание золотых пяток урм, сказочных красавиц. Только в леса почти никогда не ходили. Цыгане не любят леса. Они не любят то, из чего не умеют извлечь выгоды.
Однажды в жаркий полдень я увлёк их в давно облюбованное место. Примерно в получасе ходьбы от дома, меж холмов, раскинулась в низине поляна. Уж там-то, среди цветов и трав, лежать нам было любо! Небеса проплывали над нашими головами; мы нежились в лучах последнего летнего солнца… Пашко остался в стойбище. Его сестра Чаёри, единственная девчонка меж нами, вплетала в венок жёлто-крапчатые горечавки и душистый чабрец. До меня доносился её звонкий, немного дребезжащий голосок:
Загэём мэ дрэ ‘да садо,
Зрискирдём мэ цвэто,
Прикэрдём лэс кэ шэро –
Тэ камэс миро ило[13 - Захожу я во лесок, Сорвала я там цветок, Приколола к голове, Чтоб понравиться тебе (цыг.).].
Эта песня шла ей. Их с Пашко отец даже по цыганским меркам был страшным пьяницей, так что вместо серёг и ножных браслетов девочку украшали следы от побоев да дикие цветы.
В высокой полыни затаился Камия, мой заклятый друг. Кажется, я даже помню, как впервые увидел его: мальчишка нёс куда-то конские арканы с бубенцами. Был он очень смугл, почти чёрен, с копной спутанных кудрей. Увидев меня, он улыбнулся, но глаза, не тронутые улыбкой, остались горящими угольями. Клыки у него были чересчур длинными, он показался мне демоном, увешанным колокольчиками.
Мать его давно умерла. От кого она разродилась, никто не знал, что у цыган случается редко. Но быть сиротой в таборе невозможно. На незанятого ребёнка тут же слетается орда ближних и дальних родственников, готовых взять его под опеку, так что Камия жил лучше, чем иные с собственными родителями.
Я достал из-за пояса новый нож, чтоб полюбоваться им. На костяной рукоятке было высечено изображение двух ястребов, бьющихся крылами. Пастухи говорили, якобы птичий князь настолько порочен, что вместо воды пьёт кровь своих жертв. Но он же взмывает в горнюю высь, гордо устремляя взор на испепеляющий блеск солнца. Может, из-за этого противоречия ястреб и обречён вечно бороться сам с собой. Битва кровожадного убийцы с благородным воином, увековеченная на кости… и у этого злодея, и у героя одно лицо.
Помню, как получил этот клинок: мы пошли в город по цыганскому делу и остановились на Малостранском рынке. Чаёри пела, танцевала и била в бубен, Пашко аккомпанировал на гитаре, а прочие обчищали карманы зазевавшихся прохожих. Я лицезрел действо со стороны, пока моё внимание не привлёк рыжебородый еврей в купеческом кафтане. Он о чём-то бурно спорил с торговцем, размахивая перед ним ножом с толстой деревянной рукояткой. На последнего, впрочем, это производило мало впечатления. В конце концов они условились, и очень похожий на свинью жид с раскрасневшимися мясистыми щеками достал увесистый кошель, неосмотрительно бросив нож на прилавок.
Цыгане имеют хороший обычай дарить ребёнку любую вещь, какая ему приглянется, так что на протяжении моей недолгой жизни я брал что хотел. У любого баро был красивый клинок. Конечно, можно было попросить у гекко, от которого я не знал отказа, но, когда речь зашла об оружии, мне вздумалось самому раздобыть себе нечто, как говорят, «достойное чести». Потому, увидев плохо лежащий нож, я подошёл и взял его.
Не прошло и полминуты, как еврей поймал меня за ухо. Мои товарищи мигом сгинули, но я и не ждал от них помощи. Чтобы не скулить от боли, я громко смеялся и называл купца рыжим чёртом, а он всё таскал меня за ухо рябой ручищей, приговаривая: «У, цыганское отродье! Веди меня к своему отцу да смотри только попробуй убежать! Я вам всем покажу, цыганьё проклятое!»
Каково же было удивление жида, когда вместо покосившейся лачуги или цыганской кибитки я привёл его к большому каменному дому, из которого на зов служанки вышел отец в барских одеждах. Бедняга чуть было не повернул обратно, но Антал окликнул его: «Ну-с, милейший, раз подошли к крыльцу, извольте и в дом пройти».
Они быстро уладили всё в кабинете: блеск золотых крон погасил негодование в рыжем псе. Он вышел, низко кланяясь и льстиво бормоча извинения. Я плюнул ему вслед и, не дожидаясь призыва, вошёл к отцу, остановившись в центре комнаты. Антал жестом поманил меня, но я продолжил исподлобья глядеть на него.
– Не дичись так и не бойся, – молвил он почти ласково. – Я не буду ругать тебя. Только скажи, Кай, зачем ты украл нож?
Я нахмурил брови и по-звериному поморщил нос. Не дождавшись ответа, отец продолжил: